Белое мгновение — страница 8 из 39

— Экс, экс! — исступленно твердил он.

Вскочил. С особым мстительным чувством схватил футляр. Выдрал медаль. Шагнул к окну. Отбросил штору. И запустил медаль в сизоватый сумрак.

Сыпал мелкий осенний дождик. Струйки воды щекотали затылок, шею.

«Блеклые вереницы месяцев, а потом яркие-яркие дни! — думал Григорий. — Они недолго во мне после победы. Но стоит раз пережить их, чтобы потом не жалеть себя. И ожесточенно искать победы!»

Широко переступая лужи, прошел запоздалый прохожий. В доме напротив на третьем этаже вспыхнул свет. Вскоре погас.

Светало. Стали угадываться очертания улицы.

«А раньше я был другим, — подумал Григорий. — Любил историю. Жизнь казалась ясной и понятной. И не помышлял о газетных похвалах и наградах».

Григорий на память процитировал первую страницу своей незаконченной аспирантской диссертации: «Обыкновенно с «октябрьскими» днями, решившими революцию, связывается представление только о событиях в Петрограде и Москве. Однако забывается третий центр, более грозный — армия, с ее реакционным офицерством и генералитетом. Изучение октябрьских событий в ставке и в самом Могилеве имеет не меньшее историческое значение, нежели анализ их в Петрограде и Москве...»

Хлюпающий рассвет, смутные готические письмена на витринах, горечь и бессилие внезапно оживили в сознании мартовское утро 1945 года.

...Батальон, потрепанный в непрерывных боях, вывели, наконец, на отдых и пополнение в маленький немецкий городок. В полночь расквартировались, а в четыре нахлынули фрицы — крупный «блуждающий котел». Оголтелые фанатики-юнцы...

Григорий выскочил из дома в белье. Улица дергалась в фонтанах огня: полыхал взорванный бензовоз. Затихая, хрипел обожженный человек. На ногах догорали сапоги...

Этот жар опалил Григория. Пули с треском отшибали штукатурку, разбивали стекла, с визгом рикошетили по брусчатке, приближаясь к нему.

Там, за белыми фонтанами огня, лопались гранатные разрывы и русская брань, команды смешивались с немецкими.

— А-а-а!.. — завопил Григорий и выпустил длинную очередь в немецких солдат, которые вывалились из-за угла. Он стоял во весь рост. Его колотила злоба, ненависть, отчаяние...

— А-а-а!.. — он снова и снова водил автоматом по трупам. Пули тормошили опрокинутых смертью солдат.

Сзади по лестнице, гремя оружием, сбегали товарищи Григория.

Жар сушил лицо и одежду. Яростный вой, животные хрипы, выстрелы за фонтанами огня, стремительно захлестывала немецкая речь.

Огненными нитями побежал огонь по сучьям деревьев. Один из немецких солдат вдруг громко застонал и открыл глаза.

Замятин отбросил свой ППШ — в диске не было патронов — подбежал и вырвал из-под раненого пистолет-пулемет. Его вороненые ручки были в липкой, теплой крови. В доме раздался оглушительный треск. С грохотом осела крыша, и посыпались кирпичи...

Тогда Григорий рванулся через языки пламени к штабу батальона. Он палил в серые тени — в переулке они поднялись навстречу. Палил в немецкие команды и ответные яростные вспышки выстрелов. Стонал, срывая с плеч чужие цепкие руки, отбивался ногами и кричал, кричал...

В то промозглое весеннее утро его спасли природная выносливость и случай. От штаба батальона ничего не осталось, кроме исковерканных автомобилей и трупов. Пробежав под огнем несколько километров, Григорий очутился на песчаном откосе продолговатого озера. Держась за оторванную стену многоместной пляжной кабины, он и еще шестеро солдат выгребли на середину. А дальше холод, спешка до изнеможения, пули и минометные осколки оторвали пятерых. Но двое: он и сержант в растерзанной гимнастерке — дотянули до берега.

На берегу их подхватили наши. И, кутая в шинели, тыча в рот фляжки с водкой, уволокли в кусты.

А за спиной страшно кричали люди. Грохали выстрелы. На своей стороне немцы добивали советских раненых и поспешно расстреливали пленных. И все это так громко, внятно, будто в десяти метрах от Замятина.

Вода отлично передавала все звуки: и немецкую повелительную речь, перемежаемую улюлюканьем и хохотом, и металлический скрежет — тщетные попытки одиночек окопаться, и русские проклятья, всхлипывания, вой, чавканье ила, плеск и отчаянные усилия скрыться от погони. Немцы, не таясь, раскатывали в бронетранспортерах и на мотоциклах.

Отлеживаясь в кустах, Григорий слышал пронзительный рикошетный полет пуль над водой. Сначала частые раскатистые выстрелы: такх, тах!.. Сотни всплесков. И уже потом визгливый рикошетный полет: дзии-инь! И хриплый довольный смех.

Других советских частей не было, кроме этих двух десятков стариков солдат тыловой команды. Они неумело отвечали из своих старых мосинских трехлинеек, скучась у студебеккера на берегу. Сам студебеккер стоял ниже уровня насыпного берега метрах в двадцати от шоссе в ложбине между берегом и рощей. Так что даже брезентовый верх грузовика не был виден с озера. За спиной в роще на излете часто и сухо долбили по стволам пули. С шорохом опадали подрезанные сучья...

И, наконец, краешек огромного багрового солнца над серым задымленным городком в остроконечных крышах. И струйки пара над студеной водой. И неподвижные белые пятна, как лоскутки бумаги, на том берету...

И уже покой. Глубокий покой над городком в косых лучах. Над озером с раскаленными снопами света в зеркальной глади. Безмятежный покой после сотен смертей...

Григорий выдрал винтовку из рук тщедушного солдатика и с колена высадил обойму в спичечную коробку — лениво уползающий с луга бронетранспортер.

Привкус водки во рту. Тупая боль в ране на затылке. Стоны еще одного спасенного. Чья-то тесная шинелишка на плечах. Ноги, заботливо укутанные рябым старшиной в суконные полы другой шинели. Слабость в ногах. Встать в тот день больше не смог. И крупная, уродливая дрожь до корчей и лязга зубами, нелепая, мучительная, несколько часов кряду...

«Так что я сейчас кисну?! — подумал Григорий. — Я потерял жизнь?.. Глупец! Медалями измерял счастье. Выродился в честолюбца с холеными мускулами с ревностью к любому оброненному обо мне словечку.

Нет, нет, сегодня не финиш! Мой финиш вечный, до последнего дыхания! Долой покой! Не могу иначе. Не умею иначе. Не хочу вяло, скучно, слепо и бездумно!

Главное, из чего складывается для меня жизнь, — насыщение смыслом каждого ее дня.

Таким смыслом был спорт, станет история. Ведь я любил ее. Просто физически не смог совместить оба занятия. Вечерами недоставало сил на тренировку, а в библиотеке или на кафедре дремал над рукописями. Издергали бессонницы. Навалилась усталость. Работа требовала все больше и больше энергии. И я вынужден был оставить аспирантуру. Стал тренером, но только чтобы самому по-настоящему тренироваться.

В новой жизни я буду беспощаден к себе, как в спорте! И наступит время — возьму в руки книгу с моим именем на обложке. И книга станет моей новой победой. Продолжением побед.

Служить правде, отстаивать новую Россию — Россию из веков кровавой борьбы, проклятий рабов, жажды свободы, казней и смерти ради правды, — вот смысл каждого дня моей жизни.

Самая большая моя правда и единственное оправдание жизни — Россия!»

Григорий встрепенулся. Поспешно оделся. Вышел в коридор. Спустился вниз. Заспанный швейцар угрюмо отворил дверь.

Густой туман висел в воздухе. Цедил крохотный, неуловимый дождик. Темный, в лужах тротуар выстлали резные кленовые листья. По газонам, цыкая, скакали черные лоснящиеся дрозды.

Григорий взглядом нашел свое окно. Вышел на газон и долго искал медаль. Пестрая ленточка выдала ее. Григорий взял холодноватый диск. Вытер ладонью. Спрятал. Вернулся в отель.

На этажах было тихо-тихо. Тускло поблескивали лаком двери. В сумрачных холлах непривычно пустовали кресла. По лестнице бродил пушистый здоровенный кот с красным бантом на шее.

В номере Григорий уложил вещи в чемодан. Побрился. Чистой рубашки не оказалось. Решил, что нейлоновая успеет высохнуть, и постирал в умывальнике.

Он был весел и подвижен. И, напевая, думал, что у него такое чувство, словно ему двадцать. Прошептал, улыбаясь: «Возраст, Гриша, просто не заметен, когда есть любимое дело».

Включил приемник, до предела умерив звук. Выложил на стол медаль. Старательно закрепил в надтреснутом футляре.

— Прощай, милый спорт!

С минуту постоял. Бережно сунул футляр в чемодан.

«Беру твою руку и долго смотрю на нее, — пела по-немецки певица. — Ты в сладкой истоме глаза поднимаешь несмело...» — Голос ее в приемнике чуть потрескивал.

«А у меня, Хвостов, жизнь сызнова, — думал Григорий. — И я ее хозяин... Да, Григорий, измеряй жизнь не годами, а этапами любимого дела. И это счастье. То счастье, которое ты так трудно искал...»

Григорий машинально схватывал слова песни:


Вот в этой руке — все твое бытие,

Я всю тебя чувствую — душу и тело.

Что надо еще?


Сам лихорадочно думал: «И если на тебе единственный поношенный костюм (а это уже не внове), в комнате, кроме репродуктора на стене, кровати и смены белья, ничего больше — это все равно жизнь в счастье! Потому что каждый день тебя ждет дорогое и любимое дело... А на еду ты всегда заработаешь».


...В светлом божьем мире я брожу, мечтаю, —

В небе, в блеске солнца, в тишине морей...

[2]


Григорий усмехнулся: «...И не путай, приятель, счастье с газетными славословиями...»


1967 г.

Докажи, что ты человек


Отель, где поселились участники чемпионата мира, примостился на склоне холма в тихом пригороде Вены.

Андрей Велихов, кряжистый атлет весом под сто тридцать килограммов, грузно расхаживал по своему тесному номеру, размышляя о соперниках и возможных рискованных случаях в поединке с «железом». Остановился у распахнутого окна. Осень давно уже хозяйничала не только в календаре с колонками цифр и виньетками из виноградных лоз, приколотом над кроватью.