Маяковский напряженно уставился на фотоаппарат.
– Нет, не так, – сказал Родченко. – Спокойнее. Будто я тебе что-то важное говорю, а ты слушаешь.
Маяковский кивнул и изменил подъем головы, даже улыбнулся.
– Нет, не пойдет, – Родченко отпрянул от видоискателя камеры, нахмурился, подпер подбородок большим пальцем и уставился на Маяковского немигающим взглядом.
Маяковский спокойно смотрел ему в глаза, не советуя и не спрашивая.
– Вот! – крикнул вдруг Родченко, оживляясь, и ткнул пальцем в Маяковского. – Вот так смотри! Как будто это ты меня снимаешь, а не я тебя! Я – твоя модель!
– Да как скажешь, – пожал Маяковский острыми плечами и стал смотреть на фотографа пристально, оценивающе.
Родченко принялся колдовать над камерой, приговаривая: «так», «отлично», «еще разок». Он был явно доволен.
– Ну? – спросил, вконец истомившись, Маяковский. – Все?
– Еще нет. Ну, то есть получилось-то неплохо, но давай попробуем другой ракурс. Я хочу выжать из тебя максимум, ведь ты ко мне в другой раз не придешь.
– Может, и приду, – отвечал Маяковский, кривя губы. – Хотя на что тебе моя рожа, понять не могу.
– Не кокетничай. Сам ведь знаешь. Лицо поэта – это материк, с реками мыслей, лесами замыслов. На нем печать…
Родченко остановился, и Маяковский насмешливо спросил:
– Ну, чего? Хотел сказать – печать божья? Забыл на миг, что бога нет? Так чья же тогда на нем печать, Саша?
Родченко ничего не ответил.
Он снова склонился над фотоаппаратом, но тут кот, до сих пор мирно дремавший на шкафу, увидел, должно быть, во сне что-то страшное, издал душераздирающий вопль, подскочил и, не успев толком проснуться, сиганул с верхотуры прямо на фотоаппарат. Фотоаппарат рухнул, пластины черным веером посыпались в таз с водой, который непонятно зачем стоял в углу комнаты.
– А, что б тебя, проклятый! – закричал Родченко и попытался пнуть кота, но подлое создание легко увернулось от удара и пулей вылетело в прихожую. Родченко быстро стянул башмак и швырнул его вслед улепетывающему коту. Маяковский засмеялся.
Наш язвительный Сысой
Дрыгнул пяткою босой!
– прогудел он и со смехом добавил: – Не трожь зверя, Саша. Видимо, ему не понравился твой «ракурс». Это ведь не обычный кот, а кот художника. Имеет, стало быть, представление!
Родченко, вздыхая и бормоча проклятия в адрес кота, достал из таза пластины. Все они были безнадежно испорчены.
– Чертов таз, – сокрушенно и зло произнес Родченко. – Угораздило же поставить его здесь. Не в прихожей, не в уборной, а именно здесь!
– Это судьба, Саша. Не быть тебе фотографом. Даже не пробуй в следующий раз, а то и камеру разобьешь и сам, не дай бог, покалечишься. Малюй картины – это твое призвание.
Маяковский поднялся со стула и снял с гвоздя кепку.
– Ты не понимаешь, – огорченно проговорил Родченко. – Фотография дает художнику новые возможности. Лет через десять краски и холсты будут не нужны. Фотография заставит их потесниться. И в этом я должен стать первым.
– Брось, не переживай, – Маяковский положил другу руку на плечо. – Пойдем в кафе, накормлю тебя эклерами.
– А как же фотокамера? – растерянно спросил Родченко.
– После починишь. Когда вернешься, – Маяковский обнял Родченко за плечи и повлек его к вешалке. – Давай-давай, шагай, Рубенс. Мне кое-что нужно тебе рассказать.
– Что рассказать? – все еще сокрушенным голосом спросил Родченко.
– Одну историю, которая приключилась со мной в Берлине. Скучно не будет, обещаю. Надевай калоши, и айда!
В кафе «Плезиръ» народу было мало. Трое молодых людей в худых пальто пили из стаканов бледно-желтую гадость, которая именовалась здесь чаем. У окна сидела пожилая дама потасканного вида и цедила что-то из рюмки маленькими глоточками. Маяковский заказал пирожных и кофе. Родченко попробовал было опротестовать заказ, но поэт решительно его пресек.
– Саша, я в Берлине пять ночей кряду не отходил от игрального стола. У меня полные карманы денег.
– Выходит, везло? – поинтересовался Родченко.
– А то как же. Ты же знаешь, я на фортуну не полагаюсь, я эту барышню хватаю за подол и тащу к столу.
Маяковский осмотрел стены кафе, задержался взглядом на разрисованной стене, усмехнулся и тихо проговорил:
– Сижу под фрескою, эклеры трескаю.
Подошедший половой, малый в грязном переднике и с рыжеватой, словно крашенной хной, бородой, поставил перед друзьями кофе и вазочки с пирожными. Хотел идти, но Маяковский его остановил.
– Видишь тех, у окна? – тихо спросил он полового.
– Ну, – ответил тот.
– Принеси и им по пирожному. И чаю им завари – настоящего, а не этой ослиной мочи.
Половой посмотрел на поэта с сомнением.
– Ну? Сам пойдешь или мне тебя на кухню на руках отнести? – грубо поинтересовался у него Маяковский.
Половой вздрогнул, кивнул и заспешил к буфету.
– Видно, у тебя и впрямь деньги завелись, – сказал Родченко, нюхая ароматный кофе и улыбаясь. – Настоящий «мокко»!
– Кофе может быть только настоящим, иначе это не кофе, а… – тут Маяковский прибавил смачное словцо, из тех, что не всякий редактор решится напечатать в газете.
– Ты обещал рассказать какую-то историю, – напомнил другу Родченко.
– Историю? – Маяковский прищурился. – Ах да. Историю. Ну, слушай. Сижу я, значит, в этом «Курфюрстен-отеле», играю в карты. Две ночи мне не прет, денег не осталось, в голове от бессонных ночей липкая одурь. Сигары дымят, коньяком воняет, баба с подносом вокруг стола круги наматывает. В горле сушняк, в глазах – песок. Все вокруг как в тумане. И вот выныривает из этого тумана лысая голова. Этакое колено с ушами. Глазами хлоп-хлоп и говорит: «Вы, – говорит, – херр Владимир Маяковски? Русский поэт?» «Яволь, – отвечаю, – херр. Но с маленькой поправочкой: не русский, а советский. Мы, – говорю, – в СССРе различий между нациями не делаем. Нам главное, чтобы человек был хороший. У нас, – говорю, – классовый подход». Он опять глазками хлоп-хлоп, а потом улыбнулся, вроде как шутку оценил, и говорит: «Я слышал, херр Маяковски, что вы в близких отношениях с фрау Брик. Это так?» И улыбается мерзко так. Хотел я ему улыбочку с вывески стереть, но пожалел. «А почему, – говорю, – вас это так интересует? И откуда вы это слышали?» Ну, тут это колено с ушами…
– Изволите еще чего-нибудь? – проворковал над ухом Маяковского подобострастный голос полового.
Маяковский поднял голову и несколько секунд смотрел на полового так, словно не мог взять в толк, откуда тот взялся, потом ответил сухо:
– Молока летучей рыбы, да не на кончике ножа, а в серебряном половнике. Сделаешь?
– Э-э…
– Ладно, иди, – усмехнулся Маяковский. – Спасибо. Ничего не надо. Ну, чего встал? Ступай, любезный, ступай!
Половой покивал головой, повернулся и удалился, вихляя толстым задом и все время оглядываясь.
– Думает, должно быть, что я дипломат, – усмехнулся Маяковский. – Костюмчик-то на мне – чистый твид.
– Ты отвлекся от рассказа, – напомнил Родченко, уплетая эклеры, вкус которых за последние годы успел подзабыть. – Что было дальше? Откуда это «колено с ушами» знает Лилю?
– Да в том-то и дело, что не знает. «Я, – говорит, – слышал, что фрау Брик – первая леди Москвы. И что у нее собирается весь цвет московской богемы. Художники, писатели, политики…»
Маяковский отхлебнул кофе, почмокал толстыми губами и продолжил:
– Ну, вот. «Вам, – говорит, – не составит труда отыскать одну вещь». «Какую вещь?» – спрашиваю. «Одно недорогое украшение, – отвечает. – Кольцо с черным камнем. Сущая безделушка, но мне дорога, поскольку я коллекционирую подобные вещицы». «Что же в нем хорошего, – спрашиваю, – в этом кольце, если оно такое дешевое?» «А оно, – отвечает, – когда-то принадлежало вашему императору Николаю Романову, а потом он подарил его балерине Кшесинской, в которую был влюблен».
– Кшесинской, значит, – сказал Родченко, посмеиваясь и уминая третий эклер подряд. – Ну-ну. И что дальше?
– А дальше, Саша, этот лысый херр рассказал, что колечко находится у молодого человека по имени Андрей Арманд.
– Арманд? – Родченко замер с открытым ртом. – Уж не тот ли самый Арманд?
– Тот самый, Саша, тот самый, – Маяковский достал из кармана портсигар, открыл крышку, вынул папиросу и небрежно вставил ее в угол большого рта. Прикурил от спички и снова заговорил. Папироса ритмично, в такт шевелящимся губам, дергалась у него во рту: – Когда Ильич прибыл из Германии, он вместе с Крупской и Инессой Арманд поселился в доме…
– Тс-с-с… – сказал Родченко и, опасливо стрельнув глазами вправо-влево, прижал палец к испачканным кремом губам.
Маяковский тоже огляделся. Молодые люди жадно поедали пирожные, бросая в сторону Маяковского тревожные, недоуменные взгляды, в которых читалось все, что угодно, кроме благодарности. Потасканная дама у окна продолжала мусолить губами край своей рюмки. Маяковский снова повернулся к Родченко и повторил, сильно понизив голос:
– Ильич, Крупская и Инесса поселились в особняке Кшесинской. Ты наверняка знаешь, где это.
– Знаю, – кивнул Родченко.
– Так вот, – продолжил Маяковский. – Этот лысый херр…
– Не упирай так на лысину, – заметил Родченко и с усмешкой хлопнул себя по лысой голове.
Маяковский пыхнул папиросой и добродушно улыбнулся.
– У тебя, Саша, лысина другого рода, – объяснил он. – У тебя старорежимные волосы с охваченной революцией головы в небытие эмигрировали. А у него от сытой жизни в обратную сторону расти стали, прямо в мозг. Представляешь, какой бардак у него теперь в голове.
Маяковский басовито хохотнул. Родченко тоже засмеялся – высоким и переливчатым смехом. Настроение у художника после эклеров и «мокко» было прекрасное.
– Дай же я тебе дальше расскажу, – продолжил Маяковский, отсмеявшись. – И вот, значит, излагает мне этот (прости, Саша) лысый херр занятную историю. Дескать, колечко Николаша получил в Египте от знаменитой гадалки. А потом взял да и подарил его своей зазнобе Матильде Кшесинской. А она его, уж не знаю, по каким соображениям, с собой за границу не взяла, а в доме спрятала – в ножке кровати. Владимир Ильич его каким-то образом нашел и, в свою очередь, подарил Инессе Арманд. А уж она перед смертью подарила его своему сыну Андрею.