Я отказываюсь стоять в очереди и решаю идти пешком по Страсбургскому бульвару. Какая толпа! Поезда метро были опорожнены, и народ хлынул на улицы, которые были запружены до отказа. Нормальное движение было стеснено, расстроено. Всякий испытывал неудобства. Все точно перепуталось, склеилось. А в довершение — полутьма, обманчивая и предательская. Электричество не горело ни в фонарях бульвара, ни в магазинах. Оставались только тусклые и редкие язычки газа. Чем дальше, тем поразительнее была картина. Севастопольский бульвар плавал в каком-то мутном соусе.
Равняюсь с большим гастрономическим магазином. Здесь, должно быть, была своя электрическая станция. Внутри все было залито ослепительным светом. Мраморные столы ломились под тяжестью коричневых, красных, розовых туш. На выставке, между колоннами, гирляндами, фестонами весели окорока, куры, фазаны.
Они, казалось, оттягивали веревки, на которых висели, и хотели упасть подобно отяжелевшим плодам. Подставляйте только руки или передник.
По контрасту, бульвар казался совсем черным. Глаза всей толпы приковались к магазину. Я тоже смотрел на него. Я находил его наглым и чересчур изысканным. У меня возникало желание попробовать на нем свою силу.
Останавливаюсь; отступаю к скамейке, на краю тротуара; обхожу ее и кладу руки на спинку. Между магазином и мною кишела толпа. Я смотрел в залитый светом магазин, на горы припасов, гирлянды окороков, на электрические фонари. Я сам не знал, во власти какого желания находился; я ничего не формулировал; но я чувствовал, как из глубины моего существа струями, каскадами брызжет энергия. Меня самого от этого шатало, подбрасывало.
Я не могу рассказать вам в точности, что я видел, потому что я даже не знаю, видел ли я вообще что-нибудь. В самом деле, глаза мои служили мне не для зрения. Они метали прямо перед собою, с замечательною правильностью, энергию, которой я был переизбыточным, прямо-таки неиссякаемым источником.
Мало-помалу в толпе стали наблюдаться некоторые изменения. Она еще более замедляла свое движение; она становилась более вязкою; и в то же время она как бы закручивалась, завивалась вокруг самой себя. Люди оставались все одними и теми же.
Вдруг прямо передо мною, как раз в направлении моего взгляда, вытягивается чья-то рука. Она делает несколько движений и хватает висящий окорок. Вся гирлянда обрывается, рука размахивается, и окорок, пущенный изо всей силы, разбивает вдребезги электрический шар.
Тогда события потекли более быстрым темпом. У меня было впечатление, что толпа подбирает упавшие окорока, хватает другие припасы, бьет фонари. Опрокидывает столы. Но особенно сильно было ощущение утоления, ощущение, будто толпа вдруг умерила бушевавшее во мне желание, которое все нарастало и грозило задушить меня. Наполнявшая меня энергия выходила из меня, и это доставляло мне наслаждение. Ощущение было так остро, что я скоро перестал видеть и слышать. Я не имел больше соприкосновения с формою, с внешностью, с поверхностью этого заполнявшего пространства — вы меня понимаете — события, я больше не сознавал его внешности. Я находился в общении с серединою, с самим сердцем происходившего. Знаете, меня совсем измучил этот рассказ — так трудно мне ясно изложить случившееся. Я снова чувствую напряжение, когда рассказываю о нем; это изнурительное воспоминание… и кроме того, мне кажется, что мне не следовало бы рассказывать об этом, что я грязню самую интимную тайну своей души. Еще немного, и я возненавижу вас…
СОНЛИВОСТЬ
— Ну, что вы об этом думаете? — спросил он после нескольких минут напряженного молчания.
— О! — воскликнул Брудье. — Не так-то легко составить себе мнение о таких вещах. В моих мыслях было бы больше определенности, если бы я знал последствия.
— Последствия…
— Да. Я понимаю, что случай в поезде, случай в омнибусе могли остаться без последствий, без следов, без внешних средств проверки… Но ваш разгром гастрономического магазина…
— Что же вы хотите узнать? Пришел момент, я оставил спинку скамейки и ушел. Я вижу себя вечером, в своей комнате, в постели, разбитым, обессиленным, как бы раздавленным самим собою. Больше ничего мне не было известно.
— Ну, а на другой день?
— Я не читал газет. Я не хотел проверять, я страшился проверять. Я никого не расспрашивал. Кроме того, тогда начался еще более странный период моей жизни… Но, может быть, вы согласитесь выйти отсюда. Окружающая обстановка действует мне на нервы. Пройдемся по набережным и по дороге будем разговаривать. Это освежит нас. Там нам будет приятно.
Только что зажглись электрические фонари. Отсвечивающая поверхность воды казалась твердою, металлическою, а подвешенные высоко в небе часы на мосту были похожи на полную луну.
— Я вернулся к своим обычным занятиям, как будто ничего не произошло; я лишь стал тщательно избегать квартала, в котором расположен этот магазин. Я вел сразу несколько дел; ни одно из них не было важно по существу; но каждое было важно для меня. Я не надеялся добиться успеха по всей линии; на мою долю никогда не выпадала такая удача. Меня удовлетворил бы частный успех и, должен признаться, я в нем очень нуждался.
Какой злой гений стал на моем пути? Дела мои были начаты хорошо и, мне кажется, я не сделал больших промахов… Все сорвалось, одно дело за другим.
Неудачи не были для меня новостью. Я проглотил их уже немало. Но, подите же! На этот раз не мог; я не нашел в себе силы противостоять им. Мне казалась бессмысленною всякая дальнейшая попытка. И не только на другой день; на другой день — это так естественно: все вышвырнул бы через окошко. Нет, и через неделю я был в том же состоянии.
Другой, может быть, подумал бы о самоубийстве. Я не подумал о нем, у меня не было того, что называется «мыслью» о самоубийстве. Я испытывал совсем другое.
Я продолжал выходить, совершать некоторые необходимые рейсы. Помню, что погода была очень дождливая. Одна из столь обычных для нас гнилых весен. Помню себя шлепающим по грязи в центральных частях города, толкаемым со всех сторон прохожими, останавливающимся на перекрестках перед скоплением экипажей и промокшим до костей.
Тогда меня охватило желание спать. Сон был для меня благодетелем или, вернее, я мечтал о нем, как о добром гении, как о счастливой, покойной стране. С каждым днем я все больше попадал во власть этих мыслей. Вначале такое чувство охватывало меня только после полудня и к вечеру. Но мало-помалу оно стало привычным для меня во все часы дня, в том числе и утренние.
И в самом деле, сон приносил мне огромное блаженство. Какие бы неприятности, хлопоты, горечь, отчаяние мне ни приходилось испытывать днем, — как только я покрывался одеялом, все исчезало, все улетучивалось, как пары дурного зелья. Просторный, богатый, содержательный сон раскрывался передо мною. Золотистый свет озарял его обширные пространства.
Ни одна дневная скверна не просачивалась в волшебное царство моего сна. Ребенок не мог бы спать безмятежнее. У меня не было тех внезапных пробуждений среди ночи, тех огромных черных провалов, которые в неудержимом водовороте увлекают ваши мысли и причиняют вам столько страдания.
Влечение ко сну стало у меня своего рода страстью. Центр тяжести моей жизни переместился в эту сторону. За час перед тем, как лечь в постель, я чувствовал приближение иного, лучшего бытия. Будущее переставало страшить меня; я ускользал от невзгод, которыми оно угрожало мне; скоро я буду отделен от них широкою рекою без мостов и бродов.
Поэтому я вставал как можно позже; я расставался со своим сном, как расстаются с родною землею: сердце мое сжималось и тотчас же меня охватывала тоска.
Однажды после полудня я почувствовал, что у меня не хватит силы дотянуть до вечера. Нельзя сказать, что мне хотелось спать, нет — сон призывал меня. Те, у кого обнаруживается религиозное призвание говорят, что бог зовет их; такими словами они выражают то, что испытывают. Так вот и я испытывал подобное состояние.
Я не обедал; долгое время я оставался в состоянии глубокой сосредоточенности; я — как бы вам это объяснить? — я подготовлялся. У меня не было последовательно сменяющих друг друга мыслей, вереницы мыслей. Я был центром одного единственного чувства, которое с каждой минутой росло, или, вернее, утолщалось. Я говорю «утолщалось», потому что у меня было ощущение предмета, который расширяется, который увеличивается в объеме сразу во всех направлениях.
Это состояние длилось, может быть, час. Потом я подошел к постели, разделся, положил, как всегда, свое платье на стул и лег с лицом, залитым слезами.
Не знаю, скоро ли я заснул; я уже потерял соприкосновение с действительностью и, вероятно, погрузился в сон путем нечувствительных переходов.
Я хорошенько закутался в одеяло и лежал на спине, слегка повернув голову к стене. Я не опустил штор; свет не беспокоил меня; я больше не видел его.
Какой сон! Иногда, вспоминая о нем, я прихожу в ужас, иногда жалею о нем до потери сознания.
Я спал девять дней, от 27 апреля до 6-го мая. В продолжение этих девяти дней я ни разу не просыпался в настоящем смысле слова. Мне случалось открывать глаза. Слабый свет моей комнаты примешивался тогда на мгновение к яркому блеску моих сновидений; голова моя немного перемещалась на подушке, я передвигал руку или ногу, потом снова закрывал глаза.
Но все это мелочи. Мне хотелось бы сообщить кому-нибудь, — вам, например, — мне хотелось бы показать вам чудесное существование, которое я познал в течение этих девяти дней.
Увы! Бесполезно даже делать попытку! Заметьте, прошу вас — причина моей неспособности рассказать заключается не в том, что у меня изгладилось всякое воспоминание об испытанном мною. Часто, неожиданно для меня, какое-то дуновение проходит по мне; сновидение возвращается; я снова в царстве моего сна; я двигаю губами, чтобы выразить словами виденное мною. Но одно мое усилие все рассеивает.
Готов поклясться: сон мой был не просто результатом телесной усталости и большого душевного уныния; я не был измученным жизнью несчастным существом, нашедшим забвение на подушке. Я был причастен вещей реальных и мощных; я был допущен к ним, введен в их царство. Не знаю, как это выразить. Установились тесные близкие отношения между мною и тем, что лучше меня. Я видел, я осязал большое число предметов — нет, неверно — существ или, еще точнее, частей существа, кусков того, что существует и о чем в обычное время ни вы, ни я не имеем ни малейшего представления.