К шести часам мы вышли на большие бульвары по направлению к Амбигю. На тротуарах было большое оживление; служащие начинали выходить из своих коробок. Мой приятель покинул меня. Я шел один и еще сильнее ощущал действие моего появления на толпу. Вы знаете, как падки до насмешек парижане. Сам папа рискует получить прямо в лицо взрыв хохота какой-нибудь уборщицы или комми. И что же? Даже уличные мальчишки и маленькие работницы широко раскрывали глаза. Меня измеряли с головы до ног, всматривались в меня, впивались взглядом, но переварить меня не могли.
Прохожие все еще оборачивались и считали гвозди моих каблуков, как вдруг у боковой улицы появился еще один рядовой в походной форме и также стал буравить себе проход в толпе; не успела толпа прочесть на его воротнике номер полка, как третий стал величественно, как сенатор, переходить мостовую, словно для того, чтобы посмотреть, не лучше ли витрины на этой стороне, чем на противоположной.
Бульвары были сплошь усеяны солдатами, так что они невольно запечатлевались в глазах толпы.
По всем частям был отдан приказ: «Распустите казармы в пять часов; форма солдат — походная!»
Это была гениальная идея. Колонны, с музыкой во главе, вроде нашей, прошли только по некоторым кварталам. А тут вечером пустили в беспорядке по Парижу тридцать или сорок тысяч человек, нарядив их в походную форму.
Сорок тысяч человек, имеющих в своем распоряжении четыре свободных часа, способны проникнуть во все закоулки, во все щели. В самые отдаленные улицы Менильмонтана, Жавеля, Пикпюса, в самые дальние кабаки, в самые закоптелые театрики вдруг войдет солдат в походной форме, прерывая бильярдную партию или заставляя тромбон издать фальшивый звук.
Просачивание, разлив; у Парижа не останется ни одной сухой нитки. Вы скажете мне, что затея была не лишена риска. Солдаты попадут в семьи, в кабацкие сборища, с ними завяжут беседу, станут стыдить за выступление против народа, заставят поклясться, что они подымут приклады вверх.
Конечно, все это было возможно.
Но вышло так, что в девять часов солдаты возвратились в казармы к поверке у коек, как обыкновенно, и в десять часов все уже спали на своих тощих соломенных матрацах.
ПЕРЕД ЗИМНИМ ЦИРКОМ
— Что же все-таки произошло первого мая?
— Меньше, чем можно было предполагать. И потом, первое мая слабее всего запечатлелось в моей памяти.
В два часа пополудни я уже должен был находиться посреди своего взвода на тротуаре перед Зимним Цирком. Перед нами на мостовой составленные в пирамидки винтовки. В левом подсумке у нас были положены папиросы, в правом — шестнадцать пуль D.
Зимний Цирк отступает назад от линии бульвара. Получается впечатление кармана, пришитого сбоку бульвара, и мы лежали на дне его, как горсть тяжелых медных монет.
Перед нами — полсотни спешившихся драгун.
Глаза наши упирались прежде всего в пирамиды винтовок; затем — в круглые зады лошадей; дальше — кусок бульвара. Зрелище довольно однообразное; но больше всего раздражало то, что мы были в двух шагах от площади Республики; а площадь Республики представляет собою естественный резервуар для Биржи Труда.
Мы наскоро закусили сардинами, колбасой, сыром. Не могу сказать, чтобы мы скучали. Само наше ожидание было уже приключением. Но часы накоплялись в наших ногах, медленно ползли выше и отравляли нам кровь. Мы походили на людей, которые сильно подкутили накануне. Нервы наши были возбуждены, по телу пробегали мурашки, голова была полна необычайных мыслей.
Мы ничего не знали; нам ничего не сообщали. Там, по бульвару, проходили люди, довольно много людей; они были, может быть, более праздными, чем обыкновенно, потом новые прохожие. Они смотрели на драгун; замечали и нас в нашем углублении, но не выказывали никакой особой тревоги.
В свободное пространство между драгунами и нами забирались мальчишки и располагались на своих тонких ноженках. Она серьезно рассматривали нас в целом и в частности. Но мы прикрикивали на них и прогоняли их.
Иногда к нам заглядывали рабочие, которые были более многочисленны, чем в обыкновенные дни. Они замедляли шаг, поднимались на наш тротуар и испытующе смотрели на рыхлый ряд пехотинцев, кучки винтовок со штыками. На их лицах было одновременно насмешливое и приятельское выражение, которое как бы говорило: «Чего это вы? Зачем столько шуму? К счастью, это все в шутку, не правда ли?»
Наш ряд сохранял молчание собаки, собирающейся схватить.
Рабочие вдруг смущались своим присутствием. Но они не осмеливались круто повернуть назад; им приходилось шествовать мимо нас. Мы же слегка похлопывали по подсумкам.
А в это время в толще Парижа назревало событие. Мы думали: «Теперь час митингов. Двадцать парижских зал набиты толпою, как двадцать буровых скважин динамитом. Наша задача — предотвратить взрыв».
Мы начали прислушиваться к Парижу. Вы меня понимаете. Недостаточно было держать уши открытыми, как нищий держит открытою кружку для подаяния. Нет, мы слушали, как врач выслушивает пациента. Мы старались быть в самом тесном контакте с почвой, не упускать ни малейших ее колебаний, ни малейших толчков.
На площади появляется полицейский офицер с двумя жандармами. Он здоровается с нашими офицерами и делает им знак. Наш лейтенант подходит к нему; вслед за ним драгунские офицеры. Тогда мы не слышим больше Парижа; все наше зрение и слух приковывается к этим шести человекам. Они стояли далеко от нас. Но нам казалось, что достаточно нам повернуться к ним лицом и до нас что-нибудь долетит.
Через мгновение полицейский офицер уходит. Наш лейтенант возвращается к нам, подзывает сержанта и говорит:
— Поставьте караул на углу той улицы, налево. Будете сменять часовых каждый час.
Мы почувствовали легкую дрожь. Пахло порохом. Лейтенант стоял совсем близко от нас. Я набрался храбрости.
— Господин лейтенант! Новости… серьезные?
Он предупредительно отвечает мне:
— Около двух часов было, кажется, маленькое столкновение у канала. К четырем часам ожидают, что дело снова разгорится.
В течение некоторого времени бульвар был пуст. Мы не придавали этому значения; но теперь эти большие участки голого асфальта леденили наши щеки. Мы действительно ощущали его холод и твердость.
Вдруг точно пригоршня людей рассыпается по бульвару. Какие-то субъекты начинают очень быстро проходить мимо нас, на некотором расстоянии один от другого, едва касаясь земли. Странные мягкие шаги, точно шлепанье по жирному заду. Они как будто спешили по неотложному делу. Все тощие, с подтянутыми животами, с кожей землисто-серого цвета. Они даже не смотрели на нас и двигались как будто помимо своей воли, чем-то подталкиваемые, уносимые каким-то ветром, и на смену им все время являлись другие. Непрерывный ток в одном направлении, как мякина из молотилки.
Лейтенант обращается ко мне:
— Откуда идут все эти рабочие?
— Это не рабочие, господин лейтенант; это апаши.
— Вы уверены?
— Это сразу видно. Они, может быть, были рабочими от тринадцати до пятнадцати лет. Но работа не пришлась им по вкусу.
— Сколько их! Откуда же они?
— С восточных холмов, с озера Сен-Фаржо, с Менильмонтана, из Бельвиля. Вместо того, чтобы спускаться по улице Бельвиль или по авеню Республики, они сделают крюк через предместье Сент-Антуан и площадь Бастилии. Другие идут из Трона и Шаронны. Третьи, может быть, с юго-востока, из Берси, Рапэ, Гама. Они шли вдоль Сены, затем вдоль канала.
Шествие апашей продолжалось. Картина была необыкновенная. Я никогда не видел ничего похожего.
Лейтенант был бледен. Я полагаю, что мы все начали тогда испытывать страх — не за себя, разумеется.
Нет, я никогда не видел такого потока обитателей трущоб. Разве было что-нибудь подобное со времени Коммуны? Тысячи субъектов, о которых не думают, с которыми не встречаются, которые теряются в толпе; тысячи подпольных зверей, которые в один прекрасный день выходят на свет всей своей стаей!
Они ожидают десять лет, двадцать лет; они терпеливы, они развлекаются мелким воровством и мелкими грабежами; они ютятся в переулочках, в тупиках, на задних дворах отдаленных кварталов; в мансардах меблированных домов; в бараках крепостной зоны или в каменоломнях около Баньолэ. Приходит момент, и они выползают на свет.
Никто не зовет их; им не подают никакого сигнала. Наступление момента они чувствуют по запаху, разливающемуся в воздухе, по потрескиванию почвы. Их пора пришла. Зачем им выведывать в точности? У них нет ясно поставленной цели. Ведь есть большие роскошные витрины, есть колбасные с сотнею висячих окороков; большие бутыли с керосином в москательных; дрова и дерево есть повсюду. Найдется над чем поработать.
Что же мы сделали бы, если бы с нами не было удерживающих офицеров?
Мы взяли бы винтовки, зарядили бы их и стали бы стрелять с колена, точно прицеливаясь, как охотники, у которых есть время, и которые растягивают вкушаемое ими удовольствие.
Но мало-помалу этот смрадный поток стал замедляться и разрежаться. Теперь бежали уже в одиночку и неуверенно. Бежавшие поглядывали на нас; они озирались кругом, как будто отыскивая украдкою дыру, в которую они могли бы забиться в случае необходимости.
Потом бульвар снова опустел, и мы опять ничего не знали.
Гул Парижа был не такой, как всегда. Вокруг нас простиралась полоса безмолвия. В Париже шум обыкновенно воспринимается совсем вблизи, и это успокаивает вас.
Шум слышался издали, слишком отчетливый, слишком приподнятый и неестественный.
Спускалась ночь. Вдруг зажигаются электрические фонари. В их свете бульвар кажется более холодным и безучастным. Взгляд скользил по ледяной поверхности освещенного асфальта, и ничего не было слышно, кроме этого парящего в воздухе, оторванного от земли гула.
Вдруг драгуны, которые стояли, засунув руки в карманы, приходят в движение и быстро строятся. На каждой лошадиной спине выскакивает человек, точно пружинный паяц. Весь отряд обнажает оружие. Наш лейтенант бросается к нам: