Белогрудка. Рассказы для детей — страница 11 из 14

Мне и прежде приходилось видеть плывущих среди льдин гусей. Где-то в верховьях Енисея они жили себе, жировали и делались настолько беспечными, что и ночевать оставались на реке. И эта беспечность приводила к тому, что ночью их подхватывало свежей шугой, выталкивало на течение, и к утру они уже оказывались невесть где и в конце концов вмерзали в лёд или выползали на него и, конечно, гибли от мороза.

А эти всё ещё боролись. Их подбрасывало на волнах, размётывало в стороны, как белый пух, и тогда мать вскрикивала коротко и властно. И мы понимали это так: «Быть всем вместе! Держаться ближе ко мне! Не вешать голов!»

Внезапно одного голошеего гуся течением отделило от стайки, подхватило и понесло к краю полыньи. Он поворачивался навстречу струе грудью, пытаясь одолеть течение, но его тащило и тащило. А когда пригнало ко льду, он закричал отчаянно. Мать бросилась на крик, ударяя крыльями по воде, но молодого гуся притиснуло к краю льда, свалило на бок, и он беленьким комочком мелькнул под припаем, как под стеклом, и исчез навсегда.

Гусыня кричала долго и с такой печалью, что у нас спины покоробило.

И тут кто-то из ребят сказал:

– Пропадут гуси. Все пропадут. Спасти бы их!

– А как?

Мы задумались. Ребятишки-ребятишки, а понимали, что с Енисеем шутить нельзя и что к полынье подобраться невозможно. Обломится припай у полыньи, и мигнуть не успеешь, как очутишься подо льдом и закрутит, как того гуся, – ищи-свищи потом.

И вдруг разом, как это бывает у ребятишек, мы заспорили. Одни предлагали подбираться к полынье ползком, держа друг друга за ноги; другие говорили, что надо позвать охотников и пристрелить гусей, чтобы не мучились; третьи утверждали, что надо ещё день подождать, и гуси сами тогда выйдут на лёд, выжмет их из полыньи морозом.

Так, споря, мы спустились с быка и очутились на берегу возле домов известкарей.

Много лет мои односельчане занимались нехитрым и тяжёлым делом – выжигали извёстку из камня. Камень добывали из скал, возили на берег. Здесь же на берегу разделывали приплавленные плотами брёвна на длинные поленья – бадоги.

Возле одной поленницы, гулко охая, бил по клину деревянной колотушкой Мишка Коршунков. Вообще-то он был, конечно, Михаил, вполне взрослый человек, но так уж все его звали: Мишка и Мишка.

Однажды этот Мишка на спор перешёл во время весеннего ледохода Енисей и оттого считался в деревне отчаянной головушкой.

– Что за шум, а драки нет? – спросил нас Мишка, опуская деревянную колотушку. Его озорные чёрные глаза искрились смехом, на носу и на груди блестел пот, и весь он был в плёнках берёсты, и кучерявая цыганская голова сделалась седой от этих плёнок.

Мы рассказали Мишке про гусей. Он радушным жестом указал нам на поленья. Когда мы расселись и сосредоточенно замолкли, Мишка закурил, выпустил клуб дыма и сказал:

– Погибнут гуси, если не помочь им выбраться.

Нам сразу стало как-то легче: Мишка выручит, он такой.

Мишка и впрямь скомандовал нам следовать за ним, и мы побежали на угор, где строился барак.

– Всем взять по длинной доске! – отдал распоряжение Мишка.

– Ну, конечно же, конечно! – ликовали парнишки. – Как это мы не догадались?

И вот мы бросаем доски, ползём меж торосов к припаю. Под козырьком льдин местами еще холодеют оконца воды, но мы стараемся не глядеть туда.

Мишка сзади нас. Ему нельзя на доску – он тяжёлый. Когда заканчивается тесина, он просовывает нам другую, мы кладём её и снова ползком вперед.

– Стоп! – скомандовал Мишка. – Теперь надо одному. Кто тут полегче? – Он обмерил всех парней взглядом, и его глаза остановились на мне, вытрясенном лихорадкой. – Сымай шубёнку! – я покорно расстёгивал пуговицы, мне хотелось закричать, убежать, потому что уж очень страшно ползти дальше.

Но Мишка смотрит на меня, стоя на доске, по которой я уже прополз, и никак невозможно ему возражать.

Я ползу по доске. Она кажется мне горячей. Под доской трещит и прогибается лёд.

– Гусоньки, гусоньки, – шепчу я, глядя на сбившихся в кучу гусей, которые отплыли к противоположному краю полыньи и встревоженно, с недоумением погагакивают.

– Гусоньки, гусоньки, – умоляю я их, зову и не могу дальше ползти – страшно. А лёд с тонким перезвоном оседает под доской, и беленькие молнии со щёлком и дзиком мечутся по нему.

– Гусоньки, гусоньки, – плачу я и маню их пальцами, рукой, глазами. А они по-прежнему толпятся в противоположной стороне и, вытянув шеи, глядят на меня.

Вдруг я почувствовал, что возле моего бока что-то зашуршало, и я обмер – подумал, что лёд вовсе обломился, и уцепился за доску.

– Держи, держи доску! – слышу я тугой, взволнованный шёпот Мишки и, не оборачиваясь, нащупываю доску. Она ползёт по гладкому льду легко, и я почему-то думаю, как, наверное, хорошо и бесконечно долго летели бы каменные плиточки по такому вот гладенькому, без единой морщинки, льду.

Доска доползла до воды, чуть прогнула ледок, раскрошила закраек. Я держу кончиками онемевших пальцев доску и опять зову, умоляю:

– Гусоньки, гусоньки, миленькие…

Мать-гусыня поглядела на меня и, недоверчиво гагакая, поплыла к доске. Всё семейство двинулось за ней. Возле доски мать развернулась, и я увидел, как быстро заработали её яркие, будто огонь, лапы.

– Ну, вылезай, вылезай! – нетерпеливо закричали сзади меня ребятишки.

– Ша! Мелочь! – гаркнул Мишка, и ребята покорно замолкли.

Гусыня, напуганная криками, отпрянула, а потом, успокоившись, повернулась грудью по течению, поплыла быстро-быстро и выскочила на доску. Чуть проковыляла до края и приказала: «Делать так же!»

– Ах ты умница, ах ты умница!.. – шептал я.

Гуси так же стремительно заплывали на доску и ковыляли по ней, а я отползал назад, дальше от чёрной, жуткой полыньи и манил:

– Гусоньки, гусоньки!..

А потом, уже на крепком льду, схватил тяжёлую гусыню на руки, зарылся носом в тугое, холодное её перо.

Ребята подобрали остальных гусей, и мы помчались в деревню.

– Не забудьте покормить их! – кричал вслед нам Мишка. – Да в тепло их, в тепло! Намёрзлись, сердечные…

Я припёр домой гусыню, а остальных гусей ребята растащили по своим домам. Бабушка, узнавши, где я был и как гусыню добыл, чуть было ума не решилась и говорила, что Мишке Коршункову она задаст баню.

Гусыня орала на всю избу, клевалась и ничего не желала есть. Бабушка выгнала её во двор, заперла в стайку. Но гусыня и там орала на всю деревню, орала до тех пор, пока не отнесли её в другой дом и не собрали к ней всех гусей. Тогда гусыня успокоилась и поела.

С тех пор в нашей деревне появились гуси. И сейчас по улице важно ковыляют, а то плещутся с утра до вечера в Енисее правнуки и праправнуки той храброй и умной матери-гусыни, которую мы спасли от смерти.

Фотография, на которой меня нет

Глухой зимою, во времена тихие, сонные, нашу школу, помещавшуюся в бывшем кулацком доме, взбудоражило важное событие: из города на подводе приехал фотограф!

И не просто так приехал, а по делу – фотографировать. И фотографировать не стариков и старух, не деревенский люд, алчущий быть увековеченным, а нас, учащихся школы.

Фотограф прибыл за полдень, и по этому случаю занятия в школе были прерваны. Учитель и учительница – муж с женою – стали думать, где поместить фотографа на ночёвку.

Сами они жили в одной половине дряхленького домишка, оставшегося от выселенцев, и был у них маленький парнишка-ревун.

Бабушка моя тайком от родителей, по слёзной просьбе тётки Авдотьи, домовничавшей у наших учителей, уже три раза заговаривала пупок дитёнку, но он всё равно орал ночи напролёт и, как утверждала бабушка, наревел пуп с луковицу величиной.

Во второй половине дома размещалась контора сплавного участка, висел там пузатый телефон, и днём в него было не докричаться, а ночью он звонил так, что труба на крыше рассыпалась, и по телефону этому можно было разговаривать. Сплавное начальство и всякий народ, спьяну или так забредающий в контору, кричал и выражался в трубку телефона.

Такую персону, как фотограф, неподходяще было учителям оставить у себя. Решили поместить его в заезжий дом, но вмешалась тётка Авдотья. Она отозвала учителя в кутью и с напором – правда, конфузливым напором – взялась убеждать:

– Им тама нельзя. Ямщиков набьётся полна изба. Самогонку пить зачнут…

– Что же делать?

– Я сичас! Я мигом!.. – сказала тётка Авдотья, накинула полушалок и выкатилась на улицу.

Тётка Авдотья пристроила фотографа у десятника сплавконторы. Жил в нашем селе такой человек – грамотный и деловой.

Происходил он из ссыльных. Ссыльными были не то его дед, не то отец. Сам же он давно женился на нашей деревенской молодице, был всем кумом, другом и советчиком по части подрядов на сплаву, на лесозаготовках, на выжиге извёстки.

Фотографу конечно же только в доме десятника и место. Там его и разговором умным займут, и водочкой городской, если потребуется, угостят.

Вздохнул учитель облегчённо. Ученики вздохнули. Село вздохнуло – все переживали. Всем хотелось угодить фотографу, чтобы оценил он заботу о нём и снимал бы ребят как полагается, хорошо снимал.

Весь длинный зимний вечер школьники гужом ходили по селу, гадали, кто где сядет, кто во что оденется и какие будут распорядки. Решение вопроса о распорядках оказалось не в мою пользу. Прилежные ученики сядут впереди, средние в середине, а плохие назад – так порешили ребята.

Ни в ту зиму, ни во все последующие я не удивлял мир прилежанием и поведением, мне даже и на середину рассчитывать было трудно.

Нам с Санькой быть сзади. Мы полезли в драку, чтоб боем доказать, – всё, мол, равно люди мы пропащие… Но ребята не стали с нами драться, а прогнали нас из своей компании.

Тогда пошли мы с Санькой на увал и начали кататься с такого обрыва, с какого ни один разумный человек никогда не катался.

Мы ухарски гикали с Санькой, разбили о каменья головки санок, коленки посносили, вывалялись, начерпали полные катанки снегу. Бабушка моя уж затемно сыскала нас с Санькой на увале и наподдавала обоим.