Нет, куртку для этого случая Костя считал не самым подходящим нарядом, настоящий денди-сверхчеловек должен быть одет, по возможности, небрежно, и мера этой небрежности, считал Костя, должна измеряться и варьироваться в зависимости от степени приближающейся опасности, иногда такая небрежность, в минуты наивысшего риска, должна становиться максимальной, правда, она никогда не должна была переступать последней черты и превращаться в обычное уродство, так что в данной ситуации, когда опасность была достаточно велика, куртку Костя считал совершенно неподходящей, она больше подходила для какой-нибудь дружеской вечеринки и тусовки, во время которых, конечно, тоже нельзя полностью расслабляться, но ведь и куртка тоже была уже слегка потертой и поношенной, но для суда она все-таки была слишком приличной и впечатляющей.
Игрушечный мобильный телефон, который сначала хотел, было, взять с собой Костя, он тоже почти сразу же отверг, хотя сначала он даже нарисовал Марусе замечательную картину, как во время заседания суда у него в кармане вдруг неожиданно зазвенит мобильный телефон, и он начнет сразу же говорить по нему и исключительно по-французски, точнее, скажет несколько фраз, которые Маруся ему предварительно напишет, а он их заучит, и какое это должно на всех произвести там впечатление, особенно на судью и Комарову, потому что французская речь, по мнению Кости, в отличие от английской, еще сохранила свое прежнее магическое воздействие, когда по-французски говорили исключительно господа, а судья и Комарова, по мнению Кости, должны были, во всяком случае, на бессознательном уровне, сохранить в себе память своего лакейского происхождения, потому что у людей, как и у собак, существуют определенные породы, и как охотничья собака и сторожевая разнятся друг от друга на уровне инстинктов, которые оказываются более значительными, чем черты ее индивидуального характера, так и у людей родовые свойства куда сильнее индивидуальных, причем это касается даже гениев, например, Блок, будучи по происхождению немцем, за всю свою жизнь, как известно, педантично не выбросил ни одного своего черновика, ну и так далее, Костя даже не хотел особенно вдаваться в подробности, настолько это для него было очевидно, а уж о таких «простых» людях, как судья и Комарова, и говорить нечего, французская речь должна была их сразу же загипнотизировать, и они бы прямо плюхнулись перед Костей на колени…
Но потом он решил отказаться от этой идеи, потому что среди ближайших предков судьи и Комаровой вполне могли оказаться пламенные революционеры, подпортившие их лакейскую породу, и тогда бы им с Марусей не поздоровилось, они бы даже могли почувствовать к ним классовую ненависть, а Серафим и Сокольский, в силу своего классового чутья, тоже могли это сразу же разнюхать и этим как-нибудь коварно воспользоваться, поэтому игрушечный мобильный телефон, который Костя уже даже зачем-то купил в магазине, и этот трюк с французским языком он решил пока отложить.
В конце концов, Костя остановился на том, что он придет в суд в очках, пиджаке и галстуке, то есть предстанет перед судьей в виде полного, стопроцентного кретина, точнее, интеллигента, что для Кости было фактически синонимами, так как Костя реально оценивал свои возможности на данный момент, и предстать перед судьей в виде члена Союза писателей или депутата, например, он бы не смог, он еще до такого совершенства — а по его мнению, это был верх дендизма — не созрел, во всяком случае, он не был до конца в себе уверен, а рисковать ему не хотелось, так как на карту было поставлено марусино благополучие. От слова же «интеллигент» Костю, как он сказал, за всю его жизнь не покоробило только однажды, в детстве, когда он смотрел фильм «Чапаев», и там белогвардейцы шли в психическую атаку, а Чапаев и Петька, сидя за пулеметом, со скрытым восхищением говорили: «Красиво идут! Интеллигенция!»
Однако в суде все сразу пошло как-то не совсем по плану, еще в коридоре, перед залом заседаний, Костя и Маруся натолкнулись на Серафима и Сокольского, которые пришли в сопровождении своего адвоката, от которого сильно несло перегаром, внешне они выглядели какими-то растерянными, Серафим был в ярко-красном пуховике, а Сокольский в черной нейлоновой курточке, казалось, в этом отношении они совершенно к суду не подготовились, увидев их, Костя даже сразу почувствовал себя чуточку увереннее, потому что на него тоже очень гнетуще действовала общая атмосфера здания суда, он явно нервничал и пытался сосредоточиться на том, что он будет во время заседания говорить.
Комарова, по его замыслу, должна была вообще молчать, важно было ее нейтрализовать, она должна была находиться у них за спиной в качестве фона и строгой тетеньки, которая знала судью с детства, и всем своим видом напоминала ей, чтобы та особо не шалила. Всячески нейтрализовать Комарову поручалось Марусе, которая тоже не должна была ничего говорить, даже по-французски, а просто сидеть с ней рядом, и как только она откроет рот, сразу же начинать говорить с ней одновременно, в два голоса, чтобы было невозможно понять ни ту, ни другую. Предварительно Костя тщательно проинструктировал на этот счет Марусю и даже обещал ее строго наказать, если она не справится со своей ролью, точнее, он сказал, что жизнь ее тогда накажет сама, потому что, если хоть одно слово Комаровой долетит до уха судьи, мало Марусе тогда не покажется: она сразу же могла отправляться домой сушить сухари.
Однако уже в зале суда Костю подстерегала очень неприятная неожиданность. Серафим вообще туда не пошел, а остался в коридоре и заглядывал внутрь через щелку в двери, видимо, у него не было особых иллюзий насчет своей внешности, бесформенного жирного тела и беспокойно бегающих глаз, и он не рассчитывал сразу же расположить судью к себе, а может быть, он просто считал, что его присутствие там даже не понадобится, ибо в зале суда его напарник, Сокольский, тот самый «честнейший человек и гениальный писатель», о котором он говорил по телефону Корзуну, неожиданно скинул свою невзрачную черную курточку и предстал перед ошеломленной судьей в парадном мундире капитана второго ранга военно-морских сил России, вся грудь его была украшена всевозможными знаками отличия и медалями.
Костя, очевидно, был совершенно не готов к такому повороту событий, во всяком случае, на протяжении всего заседания, как показалось Марусе, он явно переигрывал в роли растерянного интеллигента, к которой он так старательно и долго готовился заранее. Судья, квадратная сорокалетняя женщина, не отрываясь, смотрела на Сокольского, который почти все время говорил без умолку, демонстрируя какие-то многочисленные бумаги, свидетельствующие, что Маруся работала у них и выполняла перевод по служебному заданию, многие из этих бумаг Маруся видела впервые, некоторые были откровенно состряпаны прямо к суду, что было видно даже невооруженным взглядом, а смысл некоторых Марусе был, вообще, непонятен, например, в одной было написано, что Маруся в течение шести месяцев работала у них в издательстве переводчицей над подготовкой подстрочника перевода романа Селина, который был предоставлен ею точно и к намеченному сроку, за эту свою работу она получила, кажется, сто рублей, на что тоже было указано в ведомости, в которой, действительно, Маруся с изумлением обнаружила, вроде бы, свою настоящую подпись, так как, насколько она помнила, все деньги ей обычно выплачивались безо всяких ведомостей, и она там никогда не расписывалась, может быть, кроме этого одного раза за сумму в сто рублей. Однако, даже эта двусмысленная и витиеватая фраза о том, что Маруся работала в их издательстве над подстрочником, а предоставила им, вроде как, уже готовый перевод романа, позволила Сокольскому как-то незаметно сместить акцент и перескочить с подстрочника на роман, и дальше все время аппеллировать уже именно к переводу романа, который она, якобы, им и предоставила за сто рублей…
Судья слушала его как зачарованная, она ни разу не прервала его за все это время, а об остальных вообщее будто забыла, нейтрализовывать Комарову Марусе тоже совсем не пришлось, потому что та тоже сидела в углу с отвисшей от изумления челюстью. Адвокат Сокольского ерзал на стуле и развязно хихикал, ему почему-то было очень весело, Маруся также видела, как в приоткрытую дверь периодически просовывалась голова Серафима, который, видимо, хотел удостовериться, все ли в порядке, и с нетерпением ждал результатов их гениального хода с переодеванием в моряка. Только в самом конце заседания судья, как будто, вспомнила и про Костю, который несколько раз пытался что-то возразить, но его всякий раз грубо прерывали, она наконец-то предоставила ему слово. Костя попытался объяснить, что подстрочник — это техническая работа, и никакого отношения к роману, то есть к конечному результату марусиного труда, не имеет, тем более, что и заплатили за него ей всего лишь смехотворную сумму в сто рублей, как за работу машинистки или наборщицы, а чтобы окончательно убедить в этом судью, он напомнил ей процесс Бродского, где все, если она помнила, даже рассмеялись, когда узнали, что тот работает над переводами по подстрочнику… Однако в этот момент судья опять прервала Костю, не дослушав его до конца, и снова говорить начал Сокольский…
Сокольский, вроде бы, когда-то плавал на подводной лодке, а может, просто служил интендантом, точно Маруся не знала, она что-то слышала о нем от Торопыгина, который также очень хвалил ей его расказы, посвященные морю и морской службе. Один из его сборников Серафим сразу же подарил Марусе, как только они познакомились, он уверял, что книги Пети, выпущенные в их издательстве, «расходятся, как горячие пирожки».
Маруся наугад пробежала глазами несколько рассказов, из которых особенно ей запомнился один, про собаку, такую огромную собачатину, которую матросы нашли на берегу и привели на корабль, где, прямо в море, она ощенилась, затем целыми днями собачатина лежала на палубе, на солнышке, а щенки сосали ее молоко, так продолжалось до тех пор, пока боцман не схватил за шкирку и не выбросил ее щенков за борт, после чего матросик-первогодок в избытке чувств бросился за щенками и достал их, но они уже сдохли, а собачатина вскоре тоже сдохла от горя, в конце матросик рвал на груди тельняшку и наезжал на боцмана с воплями: «Ненавижу! Всю жизнь ненавижу!», — рассказ так и назывался «Собачатина».