Белосток — Москва — страница 10 из 25

Во время первой репатриации в 1946–1947 годах бывшим польским гражданам не разрешалось вывозить с собой советских супругов. Я помню много трагедий, когда расставались любящие друг друга молодые пары, как правило, под давлением родителей. Одна моя подруга в Москве оставила мужу даже маленькую дочь, а сама, обливаясь слезами, уехала с родителями и, по дошедшим до меня слухам, добралась до Австралии. Детей можно было брать с собой, но для этого требовалось письменное согласие остававшегося супруга, а разобиженные жены и мужья такого согласия не давали. Впрочем, чаще всего дело было не столько в обиде, сколько в опасении репрессий при указывании в анкетах (а скрывать это было еще более рискованно), что имеешь ребенка за границей. У меня тоже ко времени репатриации уже был двухлетний сын, так что ни для меня, ни для мамы, которая и думать не могла о том, чтобы расстаться со своей единственной дочерью, вопрос об отъезде вообще не стоял. Тем более что к тому времени мы уже точно знали о гибели почти всех наших родных и близких в гетто и в лагерях смерти. К тому же, хотя спустя лет десять мы с Борисом развелись, тогда, в 1946–1947 годах, сама мысль о такой возможности казалась мне абсурдной. Кстати, в период нашего развода в 1957 году еще продолжалась вторая репатриация, организованная для тех бывших граждан Польши, которые попали в советские тюрьмы и лагеря в конце войны или сразу после нее (это были главным образом бойцы Армии Краевой — подпольного движения сопротивления оккупантам, подчинявшегося лондонскому правительству) и вышли на свободу только в 1956 году, после XX съезда КПСС. Тогда уже разрешалось брать с собой супругов, что мне совершенно не было нужно, но для отъезда детей по-прежнему требовалось разрешение бывшего мужа или жены. У меня к тому времени было уже двое детей, сын и дочь, и, таким образом, я снова не могла воспользоваться возможностью вырваться из клетки, так как Борис и слышать не хотел о том, чтобы его дети покинули СССР.

Но вернусь-ка я в Бийск. В марте 1944 года, уже замужней женщиной, я приехала в Москву. Борис как постоянный житель столицы и к тому же инвалид войны получил пропуск без труда и отбыл первым, после чего в Москве оформил (насколько я помню, за солидную взятку) пропуска для меня, своих родителей и сестры. Мою маму, поскольку она в Москве никогда не жила, нам удалось привезти только год спустя. Все еще опасаясь сюрпризов со стороны Гурова, я решила не искушать судьбу и приобрела билет на поезд не в Бийске, а на следующей более или менее крупной станции, кажется в Алтайске. Я поехала туда на санях, присланных родителями Бориса из совхоза, и только там вместе с ними села в поезд.

Все прошло хорошо, никто не чинил мне никаких препятствий, и меньше чем через неделю мы приехали на место. Я была счастлива. Для меня начиналась новая жизнь, и, что самое главное, я исчезла из поля зрения бийского НКВД. У родителей Бориса было в Москве две комнаты в коммуналке в самом центре, на улице Горького (теперь Тверской), где кроме нас жили еще три семьи. Так как в начале войны я уже познакомилась с подобным типом жилья, это не стало для меня неожиданностью. Я даже не удивлялась, что старшие Гессены, у которых, как я успела узнать, была до революции комфортабельная шестикомнатная квартира в Петербурге (где они жили вдвоем, дети родились позднее), очень этими своими двумя комнатами гордились. Действительно, по тогдашним меркам это было шикарно. И мы все радовались, что их близкая родственница, пользовавшаяся этим жильем всю войну, исправно вносила квартирную плату и вообще все сохранила в полном порядке. Нам как молодой семье родители предоставили одну из комнат — большую, двадцатиметровую, — а сами с дочерью Диной поселились во второй, чуть поменьше. Мы прожили в этой комнате двенадцать лет, до 1956 года. Вначале там было вполне просторно, потом, в конце декабря 1944 года, у нас родился сын, вскоре приехала моя мама, мы приняли домашнюю работницу, молодую деревенскую девушку, потому что я училась, а Борис и мама работали. А в апреле 1953 года у меня родилась дочь. Таким образом, нас стало в комнате шестеро, и я до сих пор не пойму, как мы там помещались. А ведь мы были молодые, общительные, у нас было много друзей, которые то и дело нас навещали. Да к тому же улица Горького в Москве — такое место, что, куда ни пойдешь, проходишь мимо. Ну и как тут не забежать к друзьям поболтать? Дети так привыкли, что засыпали за занавеской под аккомпанемент наших разговоров и смеха и спали как убитые. Работница Клава Александрова вечерами большей частью уходила: сначала в школу рабочей молодежи, потом на вечернее отделение Института пищевой промышленности (она теперь инженер-технолог в Смоленске). Мама охотно составляла нам компанию, наши друзья ее очень любили. Также родители и сестра Бориса частенько заглядывали к нам из соседней комнаты, чтобы вместе попить чайку. Иногда, очень редко, просыпалась дочка Лена и начинала капризничать (сын Саша — никогда), и в таких случаях мы переносили чаепитие в комнату родителей.

Когда в 1956 году мы обменяли нашу комнату на отдельную двухкомнатную квартиру в этом же дворе, мне поначалу казалось, что там решительно слишком много места, да и на кухне было скучновато без соседок. Ведь в этом есть своя прелесть, когда на газовой плите стряпают одновременно несколько хозяек, каждая на своей конфорке, беседуя на разные темы и делясь кулинарными рецептами.

В те годы, в сущности, вся Москва жила в коммуналках. Во всяком случае, среди наших друзей мы стали первыми обладателями отдельной квартиры. Жилищное строительство по-настоящему началось только при Хрущеве, во второй половине 1950-х годов. При Сталине жилые дома если и строились, то исключительно для партийной элиты. А ведь после революции люди в массовом порядке переселялись из деревень и местечек в большие города, где было легче найти работу и прокормиться. Число жителей Москвы, например, увеличилось в несколько раз.

И опять я возвращаюсь к 1944 году. Сразу же по приезде из Бийска я обратилась в деканат филологического факультета МГУ, и меня восстановили. К сожалению, хотя я в Ашхабаде училась уже на втором курсе, я не успела там сдать ни одного экзамена, и меня зачислили снова на первый курс. Тем более что была уже середина второго семестра. Поначалу я огорчилась, поскольку мне предстояло повторять материал, уже сданный мною в самый канун войны, но потом работы у меня оказалось свыше головы. Дело в том, что наш преподаватель латыни, дореволюционный еще профессор Попов, вдруг заявил, что у меня незаурядные языковые способности, я должна обязательно в будущем заниматься сравнительной лингвистикой, а для этого мне необходимо перевестись на классическое отделение, чтобы как следует изучить не только латинский, но и древнегреческий язык. Эта неожиданная перспектива меня поначалу не очень привлекла, я пыталась объяснить Попову, что поражаю его своим знанием латыни не потому, что я такая способная, а потому что, в отличие от других студентов, изучала этот язык в гимназии (в советских школах его не преподавали). Однако Попов продолжал настаивать и, более того, заявил, что будет со мной индивидуально заниматься греческим языком, чтобы я в конце семестра могла сдать по нему экзамен за первый курс. Тут уж я не могла отказаться и в течение оставшегося до сессии времени зубрила как проклятая. Причем не только греческий. Оказалось, что мне придется досдавать еще несколько предметов, которых не было в программе романо-германского отделения.

В итоге я все сдала успешно и потом никогда не жалела, что поменяла специальность: учеба на классическом отделении была действительно интересной, студентов там было немного, на нашем курсе, например, всего десять человек, но все способные, эрудированные и очень мне нравились. Правда, моя научная карьера в области сравнительной лингвистики так никогда и не состоялась из-за моей неподходящей национальности. Я окончила МГУ в 1948 году, когда антисемитская кампания в стране близилась к апогею и почти все пути для евреев были закрыты. Но пока ничто не предвещало такого финала. Я с увлечением занималась, муж преподавал сопротивление материалов в Станкоинструментальном институте, который он окончил до войны, и одновременно работал над кандидатской диссертацией.

25 декабря 1944 года у нас родился сын. Это произошло несколько раньше, чем мы планировали, но все равно мы были счастливы. Назвали его Александром, выбрав нейтральное имя — не типично еврейское, но и не славянское. Малыш был очаровательный, хотя в первые годы жизни хилый и болезненный, что неудивительно, так как мало кто в стране тогда нормально питался, и мы в этом смысле не составляли исключения. Помню, когда Саше было несколько месяцев, он в очередной раз заболел, и по вызову из детской поликлиники пришел врач, старый еврей по фамилии Виленкин. Саша с грустью смотрел на него своими огромными карими глазами, и моя мама, приехавшая уже к тому времени из Сибири, сказала: «Смотрите, доктор, в этих глазах видна вся мировая скорбь еврейского народа». На что Виленкин ответил: «Поверьте мне, в этом возрасте мировая скорбь в глазах бывает только от недоедания. Независимо от национальности». И выписал мне направление в районную «молочную кухню», где я с тех пор каждый день получала для сынишки порцию манной каши и бутылочку кефира. И довольно скоро мы убедились, что доктор был прав: Сашин взгляд заметно повеселел.

А вскоре наступил долгожданный День Победы. В ночь с 8 на 9 мая все радиостанции Советского Союза передали сообщение о безоговорочной капитуляции гитлеровской Германии. Москву, равно как и всю страну, охватило ликование. Оставив Сашу на руках у мамы, я с утра побежала в город с двумя зашедшими за мной подружками. На улицах были толпы народа, совершенно незнакомые люди обнимались и целовались. У американского посольства, находившегося тогда, как и университет, на проспекте Маркса (теперь Моховая улица), рядом с Красной площадью, прохожие с криками радости подбрасывали в воздух американцев, работников посольства, которые тоже не смогли усидеть в своих кабинетах и вышли на улицу. На Красной площади невозможно было протолкнуться. Там тоже то и дело подбрасывали в воздух каких-нибудь известных деятелей. Мы с подругами, например, участвовали в таком подбрасывании Ильи Эренбурга, который в годы войны снискал себе огромную популярность своими в самом деле отличными статьями на злобу дня, регулярно появлявшимися на страницах