рились, попыталась посадить со мной за парту кого-нибудь другого. Но желающих не нашлось, все отказывались. Выяснилось, что я тяжко согрешила — съела на завтрак в буфете пару бутербродов с колбасой и запила стаканом какао, в то время как, по кошерным правилам, ни в коем случае нельзя сочетать мясную пищу с молочной. Уговоры учительницы ни к чему не привели, мне был объявлен бойкот. Тут я схватила портфель, выскочила из класса и побежала домой, где, рыдая и кляня родителей за их доставившее мне столько неприятностей вольнодумство, заявила, что ноги моей больше в этой гимназии не будет. С неделю я не посещала уроки, потом к нам домой пришла учительница, она же классная руководительница (догадываюсь, что кто-то из моих родителей связался с ней по этому вопросу) и сказала, что одноклассники меня простили, поняли, что я согрешила не нарочно, и верят, что это больше не повторится. Я сдалась не сразу, но в конце концов дала себя уговорить и вернулась в гимназию, а папа с мамой с тех пор старались предупреждать подобные оплошности с моей стороны.
Как и предполагал мой отец, я стала, подобно большинству моих товарищей по гимназии, сионисткой, вступила в левую молодежную сионистскую организацию «Ха-шомер ха-цаир» и мечтала о переселении на Землю обетованную и создании там еврейского государства. О войне, которая разрушит все эти планы, никто из нас не думал. Я хорошо училась, а иногда даже одерживала небольшие победы. Например, когда мне шел девятый год, то есть в 1932 году, я прочитала в газете «Малый пшеглонд» («Малое обозрение» — издаваемое известным писателем Янушем Корчаком еженедельное приложение для детей и юношества к ежедневной еврейской газете на польском языке «Наш пшеглонд») объявление о конкурсе на описание интересной игры и написала туда не то статью, не то очерк «Игра в корабль» (о чем там шла речь, не помню). И вдруг несколько недель спустя в «Малом пшеглонде» появилось сообщение, что первое место в конкурсе заняла девятилетняя Эстуся из Белостока (так я подписалась). А домой, к изумлению моих родителей, которые ни о чем не знали, пришло письмо с поздравлением и просьбой в ближайший мой приезд в Варшаву, независимо от срока, явиться в редакцию за дипломом и премией. В Белостоке это событие стало настоящей сенсацией, пространную заметку о моем успехе напечатала популярная местная газета на идише «Унзер лебн» («Наша жизнь»). Моей гордости, разумеется, не было предела, а поскольку зимние каникулы и Пасху я традиционно проводила у бабушки с дедушкой в Варшаве (почти все родственники мамы и папы жили там), то, едва приехав к ним в очередной раз, я отправилась с тетей, маминой сестрой, в редакцию. Я очень надеялась, что познакомлюсь там с Янушем Корчаком, чей «Король Матиуш Первый» был тогда моей любимой книгой. Каково же было наше с тетей разочарование, когда вместо Корчака нас встретил никому в ту пору не известный Игорь Неверли, его секретарь и фактический редактор еженедельника. Кто мог предвидеть, что спустя годы Неверли станет известным писателем, а я — переводчицей польской литературы, которая переведет на русский язык ряд его талантливых повестей: «Под фригийской звездой», «Сопка голубого сна», «В минуты роковые» и др. В ходе работы над переводами мы с Неверли часто переписывались, приезжая в Варшаву, я всегда его навещала и как-то рассказала ему, что я — та самая довоенная Эстуся из Белостока, которой он вручил диплом, какие-то книги и билеты в детский театр. Неверли не раз заверял меня потом (подозреваю, что исключительно из вежливости), что хорошо помнит тот конкурс и застенчивую девочку, пришедшую с тетей в редакцию.
В 1978 году Международный комитет по празднованию столетия со дня рождения Януша Корчака пригласил меня на научную сессию, посвященную этой дате и состоявшуюся в Варшаве в октябре того года. Я очень хотела воспользоваться приглашением, готовилась к поездке, но буквально в последний момент она сорвалась по ряду моих домашних и служебных обстоятельств. Ужасно расстроенная, я поделилась в письме к Неверли своим огорчением, а он в утешение прислал мне старый, довоенный снимок группы сотрудников «Малого пшеглонда» с трогательной дарственной надписью. Смерть Игоря Неверли несколькими годами позже была для меня тяжелым ударом и настоящим горем.
Между тем время шло, и вот наступил роковой 1939 год. Я перешла тогда во второй класс лицея и, начнись война годом позже, успела бы, как было задумано, уехать учиться в Иерусалимский университет, и тогда вся жизнь моя и моих родителей сложилась бы совершенно иначе. Впрочем, не только моя. Большинство моих одноклассников собирались продолжить учебу в Палестине. И тогда они остались бы в живых. Увы, из восьмидесяти с лишним учеников наших двух параллельных классов пережила войну только я, мой приятель Гершон Кон, которому удалось уже во время войны добраться до Палестины (как это происходило, я расскажу потом) и моя подружка Соня Гродзенская — ей удалось бежать из города во время ликвидации белостокского гетто, и она вместе с еще несколькими людьми пряталась в лесном бункере до прихода Красной армии. Теперь она живет в Израиле.
Август 1939 года, то есть последний мирный месяц, я провела в Карпатах, в молодежном туристическом лагере. Срок моей путевки истек за неделю до начала войны, как раз в тот день, когда в стране была объявлена всеобщая мобилизация. Из Белостока нас была в лагере целая группа — из нашей организации «Ха-шомер ха-цаир». Мы все вместе сели в поезд, следовавший в Варшаву, где нам предстояла пересадка. И тут мы сразу ощутили, что былое время кончилось. Согласно распоряжению военных властей, каждый мужчина, подлежавший призыву и направлявшийся на сборный пункт, имел право остановить любое средство транспорта и воспользоваться им. В этой связи наш поезд начал останавливаться буквально через каждые сто метров. О расписании никто не думал, а ведь в довоенной Польше (не знаю, как сейчас) поезда ходили так точно, что по ним можно было сверять часы. Я это отлично помню, потому что не раз думала об этом, пользуясь поездами в СССР, где опоздания на несколько часов были в порядке вещей, ни у кого не вызывая возражений.
Итак, в наш вагон все время подсаживались люди, становилось все теснее и в конце концов негде было даже стоять. Тогда, освобождая место призывникам, стали высаживать других пассажиров. Правда, это касалось только лиц мужского пола, так что я доехала до Варшавы на том же поезде, в то время как наших ребят высадили всех. Они добрались до Белостока разными путями чуть ли не в самый канун войны. На Варшавском вокзале меня встретили ожидавшие там уже много часов два моих дяди, напуганные телефонными звонками моих родителей. Они повезли меня ненадолго к дедушке с бабушкой — всех их я видела тогда в последний раз — и в тот же день отправили поездом в Белосток. Я была счастлива, очутившись наконец дома, мама рыдала и клялась, что никогда в жизни не позволит мне больше уезжать. Атмосфера в городе была до крайности накалена, хотя люди все еще надеялись, что, может быть, все обойдется и войны не будет. В нашей квартире все время толклись знакомые и просто соседи — приходили послушать новости по радио, которое было тогда далеко не у всех.
Ну а потом наступило первое сентября, когда рухнули последние надежды. Мы теперь не отходили от приемника, слушая сначала сводки о героической обороне полуострова Вестерплатте в Гданьской бухте, потом об обороне Варшавы, ну и разумеется, о том, что немецкие войска продвигаются все дальше на восток. Где-то в первой половине сентября они дошли до Белостока и без боя заняли город, а почти одновременно, 17 сентября, радио сообщило, что с востока к нам движется Красная армия, «освобождающая» Западную Белоруссию и Украину. Никто тогда не знал о пакте, заключенном между Молотовым и Риббентропом, но было ясно, что обе армии — немецкая и советская — действуют вполне согласованно. Разногласия, как оказалось, возникли только в вопросе о Белостоке. Германия хотела оставить его себе, ссылаясь на так называемую линию Керзона, то есть проект восточной границы Польши, выдвинутый в 1920 году[2] тогдашним министром иностранных дел Великобритании Г. Н. Керзоном. Но на город и прилегающие к нему районы претендовал также СССР. Переговоры продолжались несколько недель, и все это время мы жили в немецкой оккупации, как на вулкане. Евреи, разумеется, мечтали, чтобы в конфликте победил Советский Союз — тогда еще, правда, не было лагерей смерти и газовых камер, но мы уже до войны достаточно наслушались по радио истерических речей Гитлера с угрозами в наш адрес. Да и о Хрустальной ночи мы в подробностях знали из газет и от еврейских беженцев из Германии, которые прибыли еще в мирное время в Польшу, в том числе и в Белосток. Немцы, не зная, останутся ли они в городе, вели себя относительно спокойно. Это потом, напав в 1941 году на СССР, они начали свою деятельность в Белостоке с того, что согнали в главную городскую синагогу сотни евреев и сожгли их там живьем. Впрочем, и в тот первый раз они успели устроить горожанам несколько подлых сюрпризов. Например, в первый же день оккупации был введен комендантский час: объявили, что с восьми вечера до шести утра нельзя выходить из дома и в каждого, кто появится на улице в запретное время, постовые будут стрелять без предупреждения. А через пару дней новость: комендантский час начинается не в восемь, а в шесть вечера. Причем объявления об этом расклеили на стенах в пять часов. Те, кто успел их прочитать, все равно могли предупредить только ближайших соседей — телефоны в городе не работали, к тому же они мало у кого были. Многие в тот день вышли на улицу после шести, полагая, что в их распоряжении еще два часа. И пятьдесят с лишним человек были убиты…
Лично у меня тоже было в те дни приключение, стоившее мне много нервов. В первые несколько дней при немцах я не выходила из дома, но потом это мне ужасно надоело, и я упросила родителей отпустить меня ненадолго к жившей поблизости подруге. И вот я иду по улице Сенкевича, одной из самых больших и красивых в городе, собираюсь свернуть в ближайший переулок, как вдруг рядом со мной останавливается машина, дверца открывается, и два немецких офицера затаскивают меня внутрь. Я чуть не умерла от ужаса, уверенная, что пробил мой смертный час. Но офицеры и не думали меня убивать, наоборот, спросили, понимаю ли я по-немецки. Ну а поскольку идиш в сущности жаргон немецкого языка, то любой владеющий им может объясниться и на немецком. Эти офицеры, как оказалось, тоже об этом знали. Все еврейские магазины в городе были закрыты, а владельцы польских магазинов не понимали, что нужно немецким покупателям. Поэтому немцы стали ловить на улицах прохожих евреев и брали их с собой в магазины в качестве переводчиков. Позже я узнала, что то же самое довелось пережить еще нескольким моим знакомым сверстникам. Словом, мы побывали в нескольких магазинах, и я, придя в себя, довольно сносно справилась с переводом, а немцы, сделав свои покупки, оставили меня просто на улице и уехали. Домой я, разумеется, вернулась полуживая и до прихода Красной армии уже носа за порог не высовывала.