Белосток — Москва — страница 6 из 25

сказывали о такой традиции: человек, нашедший подобное письмо около железнодорожных путей, наклеивал марку и опускал его в почтовый ящик. Это было, пожалуй, единственным, что люди могли делать для жертв террора.

А возвращаясь к отцу, если бы его арестовали раньше и успели вынести приговор, он попал бы в какой-нибудь северный или сибирский лагерь и остался бы жив. Но мой папа не успел. Еще до суда над ним немцы напали на СССР, они же и выпустили его из тюрьмы, потом он попал в гетто и как член бывшего городского совета, а также совета при еврейской общине был назначен в юден-рат, то есть созданное по приказу немцев еврейское самоуправление в гетто. Я читала об этом периоде папиной жизни в изданной в 1996 году книге «Белостокские евреи», отрывок из которой прислал мне из Тель-Авива мой друг еще по гимназии Барух Каплан. Автор, Вальдемар Монкевич, рассказывает там (том 2, стр. 153), что член юден-рата Якуб Гольдберг, бывший сионистский деятель, был активистом Еврейского союза борьбы, сотрудничавшего с польской Армией Краевой, перевозившего в гетто в бензоцистернах с двойным дном продукты питания, оружие и боеприпасы и достававшего для евреев с подходящей внешностью «арийские документы». Кроме того, вскоре после окончания войны мою маму разыскала в Москве бывшая узница гетто, а потом партизанка по фамилии Войсковская и рассказала, как, используя свои связи, отец снабжал их отряд оружием. И еще совершенно случайно, тоже после войны, я встретила в Москве у знакомой семьи из Белостока их чудом спасшуюся из лагеря смерти родственницу по фамилии Князева. У этих Князевых, как оказалось, жил в период оккупации мой папа (наша квартира находилась вне пределов гетто) и был в 1943 году вывезен в Майданек вместе с моей новой знакомой, ее мужем и дочкой. Мужчин отделили от них сразу по прибытии в лагерь, и больше они не увиделись. Она с дочкой уже была в списке на отправку в газовую камеру, когда в связи с тем, что Красная армия приближалась к Майданеку, администрация лагеря получила распоряжение жечь только мертвых, живых не трогать. Через пару дней их переправили в Освенцим, где они и дождались освобождения. Но среди узников, переправляемых из Майданека в другие лагеря, уже не было ни Князева, ни моего отца.

Обещанного письма от мамы я ждала много месяцев. Оказалось, что она тоже угодила в тюрьму, но только не в Белостоке, а уже в Сибири. Дело было так: их эшелон привезли в Алтайский край и распределили по совхозам. В совхозе, куда попала мама, их встретили довольно приветливо, расселили по избам местных жителей, после чего директор обратился к ним с речью, в которой заверил, что все они получат работу по специальности. Мама, конечно же, понимала, что учительствовать не сможет, но рассчитывала на какую-нибудь канцелярскую работу. Но назавтра их всех собрали, дали в руки лопаты и велели рыть ямы под уборные. Тут моя рассвирепевшая и не умевшая сдерживать себя мама закричала: «Ну да, двадцать четыре года советской власти вы по нужде ходили за сарай, и вам надо было везти польских интеллигентов за пять тысяч километров, чтобы здесь насаждать цивилизацию!» Женщина, у которой маму поселили, услышав об этом, прошептала в ужасе: «Ты сошла с ума! Ваш бригадир — стукач, это тебе даром не пройдет!» И действительно, через пару дней маму арестовали, отвезли в тюрьму в Бийск — второй по величине после Барнаула город в Алтайском крае, — судили и приговорили к десяти годам лагерей по статье 58, параграф 10 — за религиозную пропаганду. Как я уже писала, мои родители были убежденными атеистами, но кого в суде это интересовало? Впрочем, в лагерь мама так и не попала, потому что почти сразу же после вынесения приговора стало известно об амнистии для всех бывших польских граждан, о которой я уже писала. Таким образом, мама просидела пять месяцев в бийской тюрьме (там, очевидно, ждали более точных указаний из центра) и вышла на свободу. Более того, ей вернули почти все вещи, изъятые при аресте, что было поистине редкостью. Мама, разумеется, тут же начала меня разыскивать, но за это время произошло столько событий, что найти меня оказалось задачей не из легких.

Нападение Германии на Советский Союз, о котором мы узнали в полдень 22 июня из радиообращения к населению наркома иностранных дел Вячеслава Молотова, было для всех неожиданностью и потрясением. Люди, конечно, знали, что в Европе идет война, но ведь Советский Союз заключил с Германией договор о ненападении и агрессия ему вроде бы не угрожала. Оказалось, что это не так. Вся жизнь страны преобразилась буквально в один день. Охвативший людей патриотический пыл просто не поддается описанию. Молодежь толпами осаждала военкоматы — все рвались на фронт добровольцами. Я тоже вместе с однокурсниками побежала в райвоенкомат. Там просмотрели мои документы и сказали, что, прежде чем брать меня в армию, необходимо выяснить, где находятся и что делают мои родители, проживавшие на оккупированной в первые же дни территории (об их аресте и ссылке я, конечно же, умолчала), а пока что мне посоветовали вступить в комсомол, потому что стыдно девушке моего возраста быть вне этой организации. Я послушалась и в тот же день подала заявление. Меня вскорости приняли, и почти сразу же комитет комсомола нашего факультета направил меня вместе с еще тремя студентками (среди них была и Эда Едина) на курсы водителей грузовиков — водители-мужчины в большинстве были призваны в армию, и предприятия города остро нуждались в новых кадрах.

Тем временем нас выселили из общежития, потому что здание передали какому-то военному ведомству. Студентов в общежитии оставалось немного: часть ребят ушли воевать, а поскольку уже начались летние каникулы, молодежь из регионов, не занятых немцами, разъехалась по домам. Таких, как мы с Эдой, кому некуда было ехать, поселили в одной из школ в центре Москвы. Места там было более чем достаточно, но вот кроватей не было, и спали мы на столах. Кроме того, мы опасались за свои вещи, потому что классы не запирались. К счастью для меня и для Эды, эти неудобства продолжались недолго. Как-то я случайно встретила на улице свою однокурсницу, москвичку Тамару Минц, и пожаловалась ей на наши обстоятельства. На это она сказала, что незадолго до войны умер ее разведенный с мамой отец и оставил комнату, в которой она, Тамара, прописана, но поскольку она живет с мамой, то комната пока пустует. Если мы с Эдой хотим, то можем там временно поселиться. Мы были в восторге и переехали в тот же день. Это оказалась просторная комната в самом центре города, в Калашном переулке, у метро «Арбатская», в большой коммунальной квартире, где кроме нас жило еще пять семьей — каждая в одной комнате. Мы с Эдой были ошарашены такими квартирными условиями (нам как-то не довелось бывать, живя в общежитии, у наших коллег-москвичей, а в Польше о так называемых коммуналках никто и слыхом не слыхивал), но нам объяснили, что большинство населения Москвы, Ленинграда и других крупных городов живет именно так, что это совершенно обыденное явление и только немногочисленные счастливчики из партийной и чиновничьей элиты имеют отдельные квартиры. Жилось нам, впрочем, в этой коммуналке очень хорошо, к нам каждый день приходили в гости товарищи по общежитию, поскольку проводить свободное время у нас было несравненно приятнее, чем в школе. И наша комната сделалась вскоре традиционным местом встреч бывших студентов ИФЛИ. Я пишу «бывших», потому что незаметно прошло лето, наступила осень, и тут оказалось, что ИФЛИ больше не существует. Его присоединили к Московскому университету, где до той поры не было ни философского, ни филологического факультетов. Ну и мы автоматически превратились в студентов МГУ.

Впрочем, об учебе никто из нас пока не думал. Надо было работать, добывать средства к существованию, помогать стране. Мы уже закончили свои курсы шоферов, сдали экзамены, получили водительские права и водили полуторатонные грузовики «ГАЗ 2А», принадлежавшие какому-то тресту общественного питания. Я проработала водителем всего три месяца, но с тех пор у меня на всю жизнь осталась непреходящая ненависть к автомобилевождению, и никакая сила не могла заставить меня сесть за руль (хотя у моего мужа была после войны машина «Победа»).

В период моего водительства темнело рано, фонари на улицах не горели, нельзя было также зажигать фары, потому что немцы начиная с июля чуть ли не каждую ночь бомбили город, и на улицах было темно — хоть глаз выколи. К тому же стартеры на этих злосчастных полуторках почти не работали, а мой двигатель неизменно глох на малых оборотах. То есть стоило мне чуть притормозить, например, у светофора, как тут же приходилось вылезать из машины и заводить мотор вручную, крутя ручку, с чем я справлялась с огромным трудом.

16 октября немцы прорвали фронт под Москвой, началась паника, но одновременно город готовился к обороне. Тысячи и десятки тысяч добровольцев рыли на подступах к столице окопы, ну а мы на своих «газиках» возили им обеды и ужины. Это было довольно опасно, так как частенько приходилось ехать под обстрелом, но я тогда чувствовала, что нужна людям, и это придавало мне храбрости и силы. Знакомых у нас с Эдой оставалось все меньше — ребята, которых раньше не брали в армию по состоянию здоровья, ушли добровольцами в отряды народного ополчения, создаваемые для обороны Москвы. Подружки одна за другой уезжали в эвакуацию, обычно с родителями, вместе с предприятиями, на которых те работали. В числе других уехала и наша благодетельница Тамара Минц. В первых числах ноября она пришла попрощаться, сказала, что еще точно не знает, куда едет, но напишет сразу по приезде.

И тут я хочу рассказать о факте, который до сих пор давит на нашу с Эдой совесть. Квартирная плата была в СССР (так же как до недавних пор в России) чисто символической, за жилье платили буквально гроши, и Тамара, когда мы въехали в ее комнату, сказала, чтобы мы об этом не думали, она будет по-прежнему платить сама. Ну а в конце ноября мы тоже покинули Москву, уехав с университетом в столицу Туркмении, Ашхабад. Вначале нас с Эдой не отпускали с работы, но кто-то из деканата поехал в отдел кадров нашего треста и объяснил, что еще неизвестно, какова будет судьба Москвы, и нас как евреек необходимо эвакуировать, чтобы мы не попали в лапы к немцам. Этот довод убедил и нас, и наших работодателей, и нам разрешили уехать. Мы пытались узнать, как сообщить о нашем отъезде Тамаре, но в их коммунальной квартире к телефону никто не подходил. И мы уехали, оставив ключи у соседей. А после войны оказалось, что жилплощадь сохранилась только за теми, кто все годы платил квартплату, присылая ее по почте. Почти во все опустевшие квартиры в Москве въехали новые жильцы, а по возвращении прежних хозяев новоселов выселяли только в том случае, если старые жильцы все время платили. Мы, разумеется, не имели об этом понятия, мы даже не знали, куда и сколько нужно платить. Впрочем, об этом правиле не догадывались и многие постоянные жители столицы. Ну и в итоге Тамара комнату потеряла. Отчасти по нашей вине. И, как я слышала от общих знакомых, никогда нам этого не простила. Что ж, ее можно понять: большая комната в квартире с удобствами в самом центре города была сокровищем, о котором москвичи порою напрасно мечтали всю жизнь.