ся.
Он взял кубок.
— За здравие твое, государь.
Слова княгини Евдокии совсем иные:
— Будь ты проклят, изверг. Желаю от всего сердца и тебе безвременной лютой смерти. И твоим сыновьям. И вот этим, кто родится!
Сыновья князя Владимира осушили кубки молча и величественно возвратили их слугам. Затем все четверо пали на колена и начали молиться, прося у Бога принять их души грешные и без покаяния, а своей волей покарать царя-злодея.
Началась агония. Грозный с наслаждением взирал на терзания отравленных. Он, было видно, упивался местью, и Богдан, глядя на царя, думал:
«Неужели и впрямь считает, будто князь Владимир замышлял его отравить?»
Похоже, так и было. Он не покинул церкви, пока не окончились муки несчастных, после чего велел привести всех их слуг. Когда же они, уверенные в скорой над ними расправе, предстали пред очи самодержца, Грозный, указав перстом на трупы, заговорил торжествующе:
— Вот они, злодейски умышлявшие на меня! Вы служили им, потому и для вас подобная кара, — но вздохнув, продолжил еще более торжествующе. — Но я милую вас. Вы свободны.
Мужчины молча поклонились и понуро пошагали из церкви, боярыни же и сенные девушки даже не шелохнулись.
— А вы чего ждете?
Выступила на полшага ближняя боярыня княгини Евдокии, плюнула на Ивана Грозного и заговорила решительно:
— Мы гнушаемся твоей милости, кровожадный Псиголовец! Волкодав! Растерзай и нас! Гнушаясь тобой, презираем жизнь и муки!
И еще раз плюнула.
Страшно было даже смотреть на царя, не то, чтобы предчувствовать, что ждет женщин. Казалось, Грозный сам кинется на оскорбительницу и вцепится ей в горло как всамделишный волкодав, упиваясь кровью и обрастая шерстью, но он все же сдержал себя. Принялся распоряжаться со зловещим спокойствием:
— Тебе, сын мой, — взгляд в сторону наследника престола князя Ивана, — и тебе, оружничий, раздеть этих донага и умертвить стрелами. Да не сразу чтоб. Наказать лучникам, чтоб в сердце и шею не целились бы. А тебе, сын мой Федор, и тебе, Борис, ехать в Слободу и молиться за упокой души дурных и злых баб.
Грозный еще продолжал распоряжаться, а некоторые из наиболее отчаянных сенных дев принялись скидывать сарафаны, преодолев в ненависти своей к царю-мучителю стыд девичий. Их примеру последовали и боярыни — через несколько минут женщины сбросили с себя все одежды, оставшись в чем мать родила. Избавили палачей от труда раздевать их.
— За мной! — прикрикнул князь Иван и пошагал к изгороди, отделявшей кладбище от церковного двора.
Богдан крикнул своих путных слуг, велев им присупонивать приговоренных к казни боярынь и сенных служанок к слегам, сам тем временем направился отобрать десятка два лучников, кто по доброй воле готов стать исполнителем царского приказа.
Вызвалась лишь дюжина. Маловато, но — ничего. Управятся, потратив лишь больше времени. Впрочем, это даже хорошо. Будет более в угоду царю-батюшке.
Стоят жены и девы озябшие на прохладном ветерке, пупырышками покрытые, аки гусыни общипанные, но они, гордые решительностью своей, великой чести поступкам, не обращают внимания на подобную мелочь, даже не берут во внимание стыд — глядят гордо на царского сына, на коварного Бельского и на дюжину лучников, обсуждающих, с какого расстояния лучше всего пускать стрелы, чтобы впивались они в жертвы на излете, не принося им моментальной смерти.
— Саженей с дюжину и — довольно будет, — советует один из лучников, но князь Иван так на него зыркнул, что тот прикусил язык.
— Два десятка саженей. Не меньше, — твердо установил князь Иван, и все молча склонили головы.
Кто же станет спорить с наследником престола, таким же скорым на расправу, как и отец, таким же гневливым. Начали отмерять шагами. И никто, ни девы и жены, прекрасные в наготе своей, ни те, кто готовился истязать их, вроде бы не слышали, как заливался в пышной зелени деревьев церковного кладбища соловей, а в его трель вплетала плаксивое «фюи, фюи» иволга, словно сгоняет ее кто-то с гнезда или уносит детишек малых; столь же тревожно многоголосили иные птахи, а над ними как бы господствовало воронье карканье, утверждавшее свое господство над гнездом или веткой, а над всей кладбищенской рощей: птичий мир жил своими заботами, люди — своими. Одни готовились с достоинством встретить истязания и смерть, другие — истязать до смерти. Что же, такова жизнь. По законам ли она природы или вопреки им, но она такая, какая есть.
Вот выравнялись лучники на определенном месте. Князь Иван наказывает:
— В перси их пышные. В руки лебединые. В ноги соблазняющие. В бедра округлые. Да не слишком натягивайте тетивы… Чтоб лишь поклевки были. Давай.
Полетели стрелы с мягким шелестом, впиваясь в перси, ноги, бедра, руки. Совсем неглубоко. И все же три пригожих девы повисли на путах с пронзенными сердцами. В ответ князь Иван вскипел гневом:
— Вы что?! На их место хотите?! Сказано, как стрелять, так и стреляйте. Еще хоть одна стрела в сердце угодит, всех вас по-привяжу рядом с упрямыми и неблагодарными холопками!
Кому хочется быть привязанным к кладбищенской изгороди, да еще нагим? Больше не сердобольничали.
Когда выпустили по десятку стрел, князь Иван приказывает Бельскому:
— Приведи новиков. Пусть поупражняются в стрельбе. Много молодых стрельцов. Почти полусотня. И когда Богдан собирал их, несчастные боярыни и сенные девы медленно истекали кровью, а вместе с ней улетучивалась у них и гордость собой — они все более и более теряли бодрость духа, их головы свисали на груди, словно безжизненные, к тому же отягощенные косами, которые тоже свисали никчемными плетями. Без былой красы своей.
Подошли новики, скованные робостью. А Богдан вопрошает с грозным видом:
— Вы кто?! Мужи ратные или слюнтяи?! Если маменькины сынки, скидавай доспехи и надевай сарафаны. А коль в царев полк взят, показывай удаль свою, крепость руки и точность глаза. Не жены и девы пригожие перед вами, а враги царские, кому вы присягнули служить верой и правдой животом своим.
— Верные слова, — положил руку на плечо Богдана князь Иван.
— Или служи, или — вон!
После такого напутствия новики из кожи лезли, выказывая умелость и старание.
Когда колчаны пустели, новики шли, вырывали стрелы из тел окровавленных и вновь возвращались на прежнее место, чтобы снова пускать стрелы в истекающих кровью боярынь и сенных дев, уже безразличных ко всему, потерявших чувство времени и боли.
Только к вечеру закончился разгул кровожадности, и тогда, собрав деревенских мужиков, Бельский велел им выкопать общую могилу за оградой церковного двора и без покаяния свалить казненных в эту общую яму. Бугра не велел поднимать.
— Равняйте с землей. Чтоб заросло травой и не привлекало взора.
— Не по-христиански-то без креста и отпевания, — сказал седовласый ружанин. — Может, хоть над могилкой попанихидил бы наш поп?
— Нишкни! — замахали руками мужики на собрата своего. — Иль спешка есть и нам в могилу?
Закончив урок, пошли по домам, дорогой договорившись меж собой, что на сороковой день заставят попа отслужить поминальную службу по убиенным, оградку поставят и крест водрузят.
— Небось, завтра же позабудет царь-батюшка о содеянном.
— И то… У него сколько князей позади, да сколько их впереди. О всех помнить — голова вспухнет.
А Грозный в это время уже пировал в трапезной своего дворца, устроенного на монастырский манер. Скоморохи веселили его, сам он тоже скоморошничал, изображая князя Владимира, восседающего на царском троне, — угодники гоготали дружно, изображая вместе с тем слуг коварного, захватившего якобы престол.
И тут кто-то из угодников, видя распаленность государя, у кого взыграла жадность к крови, предложил заговорщицки:
— А не потешить ли себя, государь, медвежьими забавами?
— Кто в подземелье? — вспыхнул огнем взор Ивана Грозного. — Есть ли достойные?
— Как не быть. И смельчаки есть, и трусы.
— Вели готовить.
Предложивший медвежью травлю боярин засеменил, тряся пухлым животом, вон из трапезной, гордый тем, что царь самолично поручил ему столь почетное дело.
«Сумею хорошо потешить царя-батюшку, шубой, может, одарит или чин пожалует».
Свита царская всей пьяной гурьбой отправилась к месту медвежьих игрищ. Это была небольшая поляна с очень густой, сочной травой (на крови росла), которая с одной стороны примыкала к приземистым, крепкой рубки клетям с узенькими, словно щелочки, продушинами; в каждой из клетей жило по одному медведю. Крупных, специально выпестованных. И голодных. Чтобы, значит, злее были. Питались они только человеческим мясом. Не слишком часто, зато до одури. Однако никто это мясо на тарелке не подносил, его нужно было добыть.
Поляна кровавая, как ни странно, не была огорожена, и те, кто собирался на медвежью (а царь зорко следил, чтобы никто не отлынивал) могли нежданно-негаданно оказаться сами жертвами голодного, разъяренного зверя. Одна защита у них — редкая цепочка стрельцов с копьями в руках по всему краю поляны. Только для Грозного был сработан небольшой сруб на пару аршин в поперечнике и по подбородок в вышину. Клеть эту окружала дюжина суровых телохранителей с толстыми копьями и рогатинами.
Себя Грозный заботливо оберегал от всяких случайностей.
Три травли наметили. Двух чернецов, подозреваемых в том, что именно они по воле князя Владимира собирали по Поморью волхвов и колдуний, которые должны были навести порчу на царя и всю его семью и изготовить, кроме того, ядовитые снадобья. Они, конечно же, полностью отрицали обвинения, их пытали, но пока безрезультатно, вот палачи и решили избавиться от них, видя бесплодность своих усилий. Но не отпускать же их с миром после того, что они натерпелись и видели в пыточных застенках?
Третьим был боевой холоп покойного князя Вяземского, ускользнувший прежде от кары, но недавно словленный. Его еще не пытали. С ним даже не знали, как поступить. Опального хозяина давно нет, выяснять, пытая, крамольные его намерения, бесполезно и, главное, поздно, вот и держали в оковах именно как жертву для медвежьей потехи.