Потом приходила почтовая открытка из Парижа или Праги, и вместо того, чтобы порвать ее на клочки и сжечь их на медленном огне, смакуя последнюю рюмочку перед сном, я клал открытку под ключ, зараженный суеверием таинства, и радовался успеху своей дешифровки, уже во хмелю, уже ощутив вину отступничества и иронию, гораздо менее простительную в их глазах; и на следующее утро собирал свою дорожную сумку и сочинял очередную небылицу для оправдания своего отсутствия в лавке. Почти всегда сначала я ехал в Париж: какая-нибудь гостиница средней руки, встреча в кафе или в метро, какой-нибудь мужчина средних лет, кто снабдит меня инструкцией и конвертом с запечатанными в нем документами. Иногда связной говорил, что слышал обо мне, и жал мне руку, желая удачи с религиозной уверенностью, что та пребудет со мной вовеки. Но в этот раз меня обманули. В открытке мне передавали «привет из Флоренции», однако, когда я прилетел туда, меня никто не встретил.
Честно говоря, в те годы половину жизни я проживал в аэропортах, а поскольку время и пространство в подобных местах не являются до конца реальными, то у меня почти никогда не создавалось отчетливого представления, где я и что происходит со мной, пребывающим в вечно уютном ощущении безвременья и оторванности, поставленного на паузу времени, бессмысленного ожидания. Неприспособленный для любой формы жизни, отличной от одиночества, я находил себе прибежище в отелях и аэропортах, как мог бы замкнуться, к примеру, в монастыре, и порой казалось, что я, как и монахи, питаю особую тоску по внешнему миру, мало что для меня значившему, и мне, как и им, являлись видения и были ведомы искушения.
В последние месяцы разъезжать мне пришлось больше, чем прежде. В сентябре я поехал в Будапешт, получив оттуда письмо с предложением о весьма выгодной покупке библии Мюнцера, и этот возникший волей случая предлог показался им, должно быть, крайне удачным, поскольку тот же прием они повторили две недели спустя, отправив меня в один польский городишко, а потом — в Мадрид, где я передал некий кожаный чемоданчик юноше болезненного вида, встреча с которым была назначена, да и состоялась, у зловонных писсуаров на вокзале. В силу давней привычки к подозрениям, кои вызывала моя персона — что, впрочем, распространяется на всех постоянно проживающих за границей иностранцев, — держался я всегда одинаково: естественно-свободно и вместе с тем настороженно. Аэропорты выбирал по большей части второстепенные, поскольку полицейский контроль в них отличается меньшей строгостью, — те небольшие аэропорты с низенькими постройками, внешне похожие на пансионаты и дома отдыха, где с наступлением темноты почти никого уже не остается, за исключением досужих аэропортовых служащих, завершающих дела, покуривая сигаретки, и коренастых уборщиц, что ссыпают в пластиковые мешки содержимое урн, неторопливо и устало шваркая перед собой швабрами и переставляя ведра.
В ту зимнюю ночь в аэропорту Флоренции — я почти никогда не имел возможности увидеть города, в которые прилетал: огни, различимые с борта самолета, и названия на светящихся дорожных указателях не в счет, — человек, с которым я должен был встретиться в кафетерии, не пришел, вместо него появились полицейские в форме и совершенно беззастенчиво затребовали у пассажиров документы, невзирая на то, что таможенный контроль все пассажиры, и я в том числе, уже прошли. Полицейских с белыми портупеями и поблескивающими пистолетами на боку я заметил издалека и почувствовал себя несколько неуютно: в памяти всплыла давняя конспиративная поездка в Берлин, в феврале 1944-го. Однако теперь я был уже не так молод и куда менее трусоват, так что не сдвинулся с места: так и сидел, опираясь локтями на барную стойку, рассудив, что невозмутимость послужит мне лучшей защитой, превратив меня в невидимку. И полицейские прошли мимо, не обратив никакого внимания ни на меня, ни на чемоданчик, от которого этой ночью, похоже, уже не получится избавиться.
Прошло несколько минут, и мигалки полицейских машин затерялись во тьме среди струй дождя и деревьев. И вновь вынырнули где-то вдалеке, перед выездом на шоссе, вспыхивая голубыми огнями, словно синими язычками газовой конфорки, растушеванными туманом. У меня за плечами к тому времени было два перелета — из Парижа и Милана, так что я совершенно не был уверен, что время на моих часах правильное, к тому же не находил ни единой зацепки, чтобы приписать сумрачному пейзажу вокруг аэропорта название какой-то определенной страны: неспешная сонливость и промозглость казались несомненными атрибутами места, с которого любые воспоминания соскользнут подобно дождевой воде, струившейся по волнистым кровлям навесов.
Меня предупредили, что самолет, на котором я прилетел, в полночь обратным рейсом отправится в Милан. И я сделал тягостный для себя вывод, что, похоже, этим рейсом мне воспользоваться не удастся, а непредвиденная задержка сведет на нет все мои расчеты относительно продолжительности путешествия, заставив швырнуть в мусорную корзину билеты туда и обратно и бронь в гостинице. Очень хотелось думать, что еще остается шанс на появление связного и его опоздание может быть вызвано соблюдением какого-то дополнительного требования безопасности. «Придет молодой человек — высокий, с бородой, — так мне его описали. — С испанским журналом под мышкой». Ведь кто-то в Париже заранее продумывал мое здесь появление и встречу с этим человеком, продумывал как игру — с осевой симметрией в условных знаках: сойдя с трапа самолета, я держал под мышкой такой же журнал, стараясь сделать его максимально заметным, а тот, с кем я встречаюсь, должен был поставить возле моих ног в кафешке в точности такой же, как у меня, чемоданчик.
Однако никто ко мне так и не подошел, кафешка опустела, и официант гасил светильники один за другим, готовя заведение к закрытию. Последние пассажиры уже разошлись, и такси у выхода из зала прибытия не осталось. Я подождал еще немного, разглядывая через окно ночь, прислушиваясь к обрывкам итальянской речи за спиной. Однажды, много лет назад, в одном кинотеатре, где я был единственным зрителем, я слышал похожие голоса, практически полностью перекрываемые голосами с экрана. Чьи-то мягкие, словно подбитые войлоком, шаги приблизились тогда по центральному проходу зала, и луч карманного фонарика ударил мне в лицо. Глубокий старик, капельдинер в красном камзоле с галунами, положил руку мне на плечо и шепотом, то и дело прерываемым одышкой, принялся упрашивать меня покинуть зал: окажи я такую любезность, мне полностью вернут стоимость входного билета и даже дадут билет на завтра, бесплатно, потому что сеанс последний, а я — единственный зритель во всем кинотеатре, так что, разумеется, могу себе представить, во что это встанет заведению, продолжи они крутить кино исключительно для меня… Но это было еще в те далекие времена, когда господствовало мнение, что кино— самое надежное убежище; когда женщины не снимали шляпки, усаживаясь в кресла, и табачный дым клубился в конических лучах проектора. Мне вспомнился киножурнал, в котором русские и американские солдаты одновременно, с двух берегов, форсировали Эльбу и обнимались прямо в воде. Зрители в темноте жевали и аплодировали.
Показалось, что ночь и шаги за спиной — часть воспоминаний. Словно погружаешься в сон, не переставая слышать какие-то голоса вокруг себя. Служащий аэропорта сообщил, что в такое время ни одно такси сюда уже не вернется, и на краткий миг лицо его заместилось лицом того седовласого капельдинера с прерывистым дыханием. Я попросил его показать, откуда я смогу позвонить. В ответ он сказал, что в такое время, да еще и зимой, в офисе таксопарка вряд ли кто-то дежурит. Широкозадые уборщицы в синих халатах о чем-то тараторили между собой, с упреком посматривая в мою сторону, будто осуждали неуместность моего присутствия как такового и моего ходульного итальянского, на котором я попросил номер телефона. В конце концов служащему, который старался говорить громко и разборчиво, удалось мне втолковать, что я сам виноват в том, что упустил такси, поскольку проторчал в кафе до тех пор, пока другие пассажиры не разобрали все машины. Придут и другие таксомоторы, спору нет, но только часа через три-четыре, перед последним рейсом в Милан.
С едва скрываемым разочарованием глядел я в плохо выбритое лицо человека, объяснявшего мне эти подробности, а потом перевел взгляд в безлюдное пространство вестибюля, на часы, стрелки которых с безразличной жестокостью показывали десять минут девятого. Кафетерий оказался закрыт: под стойкой горел единственный источник света, как те дежурные лампочки, не гаснущие и по ночам. И я вышел на улицу, шагнул во тьму, где в шелесте деревьев ухо улавливало шум проезжающих машин. Мне нравилось смотреть на собственную тень впереди, слышать хруст шагов по влажному гравию. Склонность приходить в отчаяние я утратил много лет назад. Не существовало практически ни единой напасти — не высшего разряда, но из тех, что обычно выбивают людей из седла, — которой удалось бы взять надо мной верх более чем на пятнадцать-двадцать минут. Именно этому своему свойству, по-видимому, я и был обязан славой человека хладнокровного и эффективного, что кое-кто считал непосредственным результатом процветания моего бизнеса и спокойной жизни на южной оконечности Англии. Но у меня самого, особенно в поездках, скорее возникало ощущение, что я просто не попадал в такие обстоятельства, которые не были бы сразу и приветливыми, и странными: несколько часов задержки в богом забытом аэропорту, где абсолютно нечем было заняться, таинственным образом обернулись достопамятным происшествием.
Незаметно для себя самого я так далеко отошел от терминала, что оказался в нескольких шагах от шоссе. Фонари над деревьями просвечивали сквозь пелену косого дождя, выхватывая мелькавшие лица водителей, едущих в невидимый для меня город. Мои ботинки монотонно поскрипывали по мокрой траве и гравию, как деревянный корпус судна. Чтобы отвести душу, я позволил себе выплеск раздражения и ярости, швырнув в кусты испанский журнал, которому не суждено было сыграть роль условного знака. Только тогда я заметил, что чемоданчик — на самом деле он скорее походил на портфель-дипломат с металлическими уголками и кодовым замком — легче, чем обычно, но у меня не было ни малейшего желания ломать голову ни над его содержимым, ни над тем, с какой стати мне пришлось проехать пол-Европы, чтобы доставить его сюда. В юности такого рода загадки гарантировали мне, как правило, долгие бессонные ночи и краткие минуты холодного пота в коридорах таможни. Я прикинул на руке вес чемоданчика и подавил желание вышвырнуть и его, позволив себе не знать, куда именно, после чего вернуться в Милан полуночным рейсом, никогда больше не отвечать на неурочные телефонные звонки и возвращать полученные из Парижа открытки отправителю. Я ничем не был им обязан и не намеревался предъявлять им каких бы то ни было претензий, даже по поводу своего времени, потраченного на их конспиративные фантасмагории и сведение счетов. Возле шоссе ветер стал холоднее, под сеющим мелким дождиком у меня закоченели уже и руки, и лицо. Когда я вернулся к аэровокзалу, меня поразило, что в здании терминала нет ни единого огонька и светится только контрольная вышка. Может, меня обманули, не имея на то злого умысла, и никакой самолет не полетит в Милан? В этот момент мимо меня скользнул автомобиль с выключенными фарами, вынырнув из тьмы удли