— Больше вы ее не видели?
— Я не хочу ее видеть.
— Однако вы причесываетесь и краситесь, как она.
— Я никогда ее такой не видела.
— Но вы должны были видеть ее фотографии. Снятые еще до вашего рождения. Вы же мне только что сказали: уходя, она ничего с собой не взяла.
— А что она могла взять, если у нее ничего не было? Только примус в шкафу, пишущая машинка да пустые бутылки. В ночном клубе мне никогда не говорили, что я должна быть на кого-то похожей. Однажды хозяин заявился ко мне и сказал, что думает сделать из меня звезду. Никаких, дескать, с этого дня пикантных песенок, и чтобы я больше не подсаживалась к клиентам за столики, на шампанское раскручивать. Потом пришла какая-то женщина, завила мне волосы, показала, как я должна причесываться и как краситься. И все эти платья мне принесла. Ну, я разучила песни, что мне велели разучить. Пианист приносил старые пластинки, и я должна была их слушать, все время одни и те же. Даже фамилию эту — Осорио — мне дали они.
— А Ребека — ваше настоящее имя?
— Да. Я его ненавижу. Звучит фальшиво. Как в кино.
— Оно как раз из кино.
В меня вперился непонимающий взгляд с кровати, где сидела она, зажав юбку ногами, стягивая на груди расстегнутое платье. Внезапно она предстала для меня призраком другой женщины, которой никогда не существовало, но которая была мечтой и объектом вожделения разных мужчин: Вальтера и Андраде, Вальдивии и меня самого, а также многих других незнакомцев — тех, к кому она сходила со страниц своих романов, или тех, кто поедал ее жадными взглядами из полумрака ночного клуба «Табу», когда она обнажалась. Взгляды, руки и дыхание разных мужчин отшлифовали ее кожу до невиданной белизны, наделили все ее тело пластичностью и покладистостью потертого шелка, однако сам я убедился в этом чуть позже, когда осмелился лечь рядом с ней и собственными руками прикоснуться к безгранично жаркой неподвижности ее бедер, что приоткрывались медленно, словно тяжелые лепестки, липнущие к пальцам. Была в ней какая-то сомнамбулическая покорность чужим намерениям, некая отрешенность женского образа в сумраке портрета, которая, должно быть, и заставляла трепетать сердца мужчин, поскольку внушала разом и уверенность в полном обладании, и подозрение в том, что она никогда не станет твоей до конца. Синяя холодность ее глаз выстуживала время, останавливала и будущее, и прошлое. Не получив ни разгадки, ни надежды, я не отрывал от нее глаз, а приглушенный задернутыми шторами шум города возвращал меня к мыслям о быстротечных минутах, утекавших под бег стрелок каких угодно часов, приближая такой близкий уже час отъезда. Еще двадцать минут, и я пойду, высчитывал я, может, еще полчаса — так же считал и Андраде, когда ждал ее, скрестив беспокойные руки на столе под голубым плафоном светильника, рассчитывая время так же скрупулезно, как и сигареты и глотки спиртного, чтобы к мгновению ее выхода на сцену не опустел его бокал и никто бы не покусился на его право ни на секунду не сводить с нее глаз.
Андраде — избранник и фанатичный почитатель; в одну из таких ночей комиссар Угарте должен был узнать его, должен был догадаться обо всем остальном, и уже потом, покуривая во тьме ложи, он во всех деталях продумал ловушку, которая погубит Андраде.
— А вы кто такой, — произнесла девушка, будто не задавая вопроса и не ожидая услышать правдивый ответ. — Откуда взялись.
— Издалека.
— Вы знакомый Андраде?
— Никогда лично не видел. Только на фото.
Она стала медленно приподниматься, пока не села на краю кровати, уперев босые ноги в пол, расставив колени.
— Но вы хотели убить его.
— Кто вам это сказал? Я приехал помочь ему скрыться.
Она встала, платье мягкими складками улеглось у ее ног. Меня пронзила мысль, что только сейчас я впервые вижу ее обнаженной. Тонкая талия, узкие бедра, тень в самом низу живота — легкая, едва заметная, как и бледно-розовый цвет плоских сосков. Фигура ее вздымалась торжественным величием статуи.
— Зато он вас узнал, — сказала она. — Я выключила свет, а потом дважды включила, давая ему знать, что вы уснули. Стоило ему посмотреть на ваше лицо, как он сразу понял, что вы явились убить его. Он даже комиссара Угарте боялся меньше, чем вас.
Сама она жила, казалось, за пределами страха и переступила его границы с отвагой и осторожностью, придвинувшись ко мне, словно к пистолету или ножу, устремив пристальный взгляд синих глаз на лицо, которое не было моим, потому что зеркала лгут, и я никогда не смогу ни увидеть его, ни понять, на что в тот миг смотрела она и что увидел Андраде.
— Вы же ничего не чувствуете, — изрекла она на расстоянии шага от меня, наступая, почти отталкивая, став теперь, без каблуков, чуть ниже ростом, но более властной и пылкой. — Вы же не двигаетесь, никогда — вот и теперь стоите, как мертвый, и только смотрите. В жизни не видела никого холоднее и неподвижнее: у вас в жилах не кровь, плоть у вас — из воска, а глаза — из стекла, и думаете, что стоите выше любого из нас, что можете вытащить деньги и купить меня, что это в вашей власти — убить Андраде или сохранить ему жизнь!
Она говорила что-то еще, но я уже не желал ее слушать — было совершенно невозможно, чтобы эти слова имели хоть какое-то отношение ко мне, что в этих глазах отражалось мое лицо, что отражение это отбрасывало на нее некую тень, которая не следовала за мной, а бежала впереди, не будучи тенью моего тела. С вызовом и пьянящей гордостью она заявила, что назначила мне свидание в квартире Андраде специально, чтобы подпоить меня, накачать наркотиками, и что она подавала ему знаки из окна при мне, а я, дурак, ни о чем так и не догадался; что наркотик она всыпала прямо в бутылку и притворилась, что пьет сама, используя трюки, которым выучилась в клубе «Табу», чтобы валить мужчин с ног, опаивая их возбуждением и спиртным. «Но сама-то я никогда не напивалась, — сказала она. — Я пила рюмку за рюмкой, но выглядело все так, будто меня ничего не берет — ни хмель, ни сон, и глаза мои всегда оставались широко открытыми, будто стеклянные». И ночью, когда я упал на нее, она подумала, что я в конце-то концов поддался-таки искушению и вознамерился ее поцеловать, но нет, я уже не двигался, и она оказалась придавлена моим телом, словно тяжелым мешком, а когда попыталась из-под меня освободиться, то я просто рухнул на пол и увлек ее в падении за собой. Чтобы заткнуть ей рот, я привлек ее к себе — поцеловать в губы. Но она решила увернуться от этого поцелуя, ее тонкая талия перегнулась в моих руках, и ее волосы хлестали меня по лицу, когда она бешено мотала головой, отбиваясь. Она отклонялась все дальше назад, вонзая мне в живот свои костяшки, и вдруг вырвалась: дышит тяжело, чуть согнулась, словно борец, волосы упали на глаза, и бросает мне вызов, повторяя грязное ругательство, будто приглашение. Я сделал к ней шаг и звонкой пощечиной свалил ее на кровать. Упала она боком и осталась лежать неподвижно, будто выброшенная ударом приливной волны на прибрежную гальку. Я лег рядом, стал очищать от волос ее губы, я звал ее, повторял ее имя, страстно желая увидеть лицо той, другой, убрав с него волосы. Потом приподнял ей голову, и она открыла глаза, словно просыпаясь, и тогда я встряхнул ее, но она смотрела на меня все так же, не шевелясь. В суматошной и мстительной спешке, подстегнутой собственной неловкостью, путаясь в пряжке ремня и фалдах рубашки, я вошел в нее, вынудив ее забиться в быстрых судорожных движениях, когда рот ее перекосился гримасой боли, сухо застучали пружины и задрожал железный остов кровати. Однако постепенно пришло ощущение, что безразмерно мягкая ее покорность приходит в движение от некоего толчка, похожего на спазм, будто от чрезмерного возбуждения или лихорадки, и я увидел, как она выгибает шею и запрокидывает назад голову и яростно мотает ею из стороны в сторону, увидел, как она, совершенно обезумев, заходится в рыдании, будто отбиваясь в темноте от щупальцев кошмарного чудовища. Метаться она продолжила и тогда, когда я уже не двигался, испепеленный, сраженный жгучим чувством стыда. Я упал на спину возле нее и слушал, как она дышит. На тумбочке лежали ее часы. Не веря своим глазам, с затаенным и жалким облегчением я увидел, что стрелки показывают без двадцати четыре. Какое-то время я еще посидел на краю кровати, упершись локтями в колени и машинально приглаживая волосы. Мне не хотелось ни оборачиваться к ней, ни видеть собственное лицо в зеркалах. Но когда я вышел из ванной, меня встретили ее глаза. Согнув пополам подушку, она подложила ее под голову, однако ноги были по-прежнему широко разведены, а на животе поблескивало влажное пятно. Потом она протянула руку, нащупала на тумбочке пачку, вынула сигарету. Взяла ее в рот, но не зажгла. И только глядела на меня невидящим взглядом, будто меня в этой комнате не было.
Я вышел в коридор, спасаясь бегством от этого взгляда, от терпкого густого запаха, стынущего в воздухе. Решил спуститься в холл: попрошу дежурного на рецепции забронировать мне билет на самолет по телефону. Но за стойкой дежурного не оказалось, и я подумал, что наверняка найду его в баре. Лицо, которое я счел его лицом, уставилось на меня из-за стекла, одинокое и бледное в скупом свете пасмурного дня. Но этот человек не носил униформу, был лыс и несколько старше на вид, чем дежурный с рецепции, и уже несколько дней не брился. Увидев меня, он отошел от барной стойки и с тем же беззащитным видом, который был запечатлен и на фотокарточке, но доведенным до предела неожиданностью или ужасом, стал медленно отступать назад, наталкиваясь на столики в попытках обнаружить второй выход из бара — бесшумную дверь-вертушку, которая вела на улицу.
13
На пару секунд он замер, вперив в меня взгляд покрасневших глаз, как смотрит парализованное страхом животное на фары автомобиля — совсем близкие, всего в нескольких метрах, — а потом очень медленно, так же медленно, как я продвигался к нему, стал отступать, натыкаясь на столики. «Андраде», — позвал я его и непроизвольным приветственным жестом протянул к нему руку, словно опасаясь спугнуть, а он пятился назад, по-прежнему не отрывая от меня недоверчиво-несмелого взгляда с глубоко затаенной ревностью. Сидя в баре, откуда он надеялся увидеть, как она пройдет через холл, ему, погруженному в отчаяние, воображение в мельчайших подробностях наверняка рисовало, как она отдается очередному незнакомцу, который теперь, воплощением несправедливости, обрел черты моего лица, лица его преследователя. А в нем самом, в его лице — измятом, измученном столькими ночами бессонницы и бегства, — сквозь страх прогладывали признаки любви, и я догадался: утром, оставшись в одиночестве на вокзале или в аэропорту, он, судя по всему, так и не нашел в себе сил уехать и втайне от нее вернулся в город, а потом стал следить за ней, кружа вокруг дома, где она ждала телефонного звонка, и рисковал жизнью ради того, чтобы увидеть ее еще раз, хотя бы издали, чтобы проследить за такси, на котором она поедет в отель, где другой мужчина даст ей денег за то, что около часа будет обладать тем, что по праву принадлежит только ему. Он вернулся, отказавшись от последнего шанса остаться в живых, и встал за стеклянными дверями бара, чтобы еще хоть раз взглянуть на нее, когда она пойдет к выходу в своем черном платье на бретельках, перекрещенных на спине, в накинутой на плечи шали, уже запретная для него, ведь если он не уедет из Мадрида, останется рядом с ней, то непременно погубит не только себя, но и ее.