Бельтенеброс — страница 7 из 35

В его жестах и манере, с которой он подбирал каждое слово и произносил его, было что-то от скупца. Склонившись над столом, вперив в меня немигающий взгляд, он будто сосредоточил в миниатюрных руках сразу все: бумаги и фотокарточку Андраде, стакан с минеральной водой и бутылку, и даже неяркий свет настольной лампы, — охватывая все это, заключив в свое пространство, он приблизился ко мне, чтобы и я оказался вовлечен в круг принадлежащего ему, и сильно понизил голос, чтобы и тот не покинул замкнутого круга. «Арестант и страж самому себе», — подумал я. Он словно ювелир, что в самый глухой час ночи раскладывает на рабочем столе бесконечное множество деталей драгоценного часового механизма. Говорил он на испанском, но каком-то странном — без четко проговариваемых окончаний, слегка замшелом, как и его лицо, как и одежда, говорил языком пресным и не более результативным, чем минеральная вода, которую он то и дело отхлебывал, с маниакальной опрятностью промакивая бумажной салфеткой рот. Я догадался, что человек, стоявший у него за спиной, был кем-то вроде телохранителя. Высокий, с грубыми чертами лица, печальными глазами, в двубортном пиджаке. Еще один — тот, чей взгляд по-прежнему был прикован к танцзалу, — вообще попал сюда как будто по чистой случайности: все время улыбался и, казалось, не обращал никакого внимания на наш разговор, отбивая носком ритм.

— Дарман, — произнес Берналь — имя мое прозвучало так, будто принадлежало кому-то другому. — Только ты сможешь поехать туда, не подвергая себя риску. У полиции на тебя ничего нет. Для них ты не существуешь, они тебя даже не заметят. К тому же не хочется, чтобы много кто из наших знал, что в руководстве завелся предатель. Он умрет — и всё, он просто исчезнет.

— Как Вальтер, — подсказал стоящий, тем самым не очень ловко подавая мне сигнал то ли сообщничества, то ли признания. Берналь не обратил на него ни малейшего внимания.

— Никто лучше тебя не сумеет выследить человека, никто так не владеет оружием, — продолжил он обращенную ко мне речь, задумчиво смакуя глоток минералки, растроганный мгновенно накатившим и тут же схлынувшим подобием приступа ностальгии, невероятной для него. — Ни у кого нет такой выдержки, как у тебя, Дарман.

— Я уже не тот, что прежде, — сказал я. — Мы все меняемся.

— Неправда. — Берналь выпрямился, промокнул губы. Мне пришло в голову, что он делает это, чтобы прикрыть зубы. — Никто не меняется. Ни они, ни мы, никто из нас не изменился.

— Он — да, — я показал на фото Андраде. — Теперь он предатель.

— Возможно, всегда им был, просто мы об этом не догадывались. Вспомни Вальтера. Сколько времени он водил нас за нос?

— Вальтер, — повторил я. — Кажется, я единственный, кто не вспоминал о нем.

— Забвение — роскошь, Дарман.

— Некоторые виды роскоши необходимы.

— Наверное, именно так и думал Андраде. — Берналь улыбнулся и механическим жестом поднес к губам салфетку. — Захотелось роскоши, и он нас продал.

— За сберкнижку? В добрые старые времена предатели держали счета в швейцарских банках.

— Возможно, у него тоже есть, — впервые подал голос человек у окна.

Его слова притушили уже закипавшую ярость Берналя, который отхлебнул минералки и на несколько секунд замер, прижимая салфетку к губам, словно компресс от жгучей боли. Теперь они втроем взирали на меня с одинаковым недоверием. Меня поразило, насколько похожими стали они с тех пор, как я вошел в комнату. Поначалу одинаковыми в них были только костюмы с двубортными пиджаками, а теперь стали уже неотличимыми взгляды и тяжелые, будто резиновые, лица, слегка смягченные идущим снизу, из танцевального зала, светом.

Справившись с подкатившим приступом бешенства, Берналь вновь одарил меня улыбкой, на этот раз — чуть менее широкой, словно в преддверии приближающегося паралича. Пока он ничего не говорил: подлил минеральной воды в стакан и с удовольствием наблюдал за пузырьками газа, наперегонки бегущими вверх со дна. Его пристальный взгляд, обращенный ко мне, вряд ли имел какую-либо иную цель, кроме как загипнотизировать меня своей неколебимой уверенностью, убить во мне даже не сомнения, а саму возможность колебаний, задавить любой мой вопрос раньше, чем тот родится у меня в голове.

— Я полагаю, тебе еще не приходилось слышать о комиссаре Угарте, — сказал он. — Это он стоит теперь во главе Главного управления Мадрида. Не просто заплечных дел мастер, как любой из них. Это хладнокровный охотник. Владеет иностранными языками. По агентурным сведениям, ценитель живописи и кинематографа. Но все это не более чем досужие слухи, потому что по сей день мы не смогли выяснить ничего достоверного. У него нет прошлого. И даже лица. Не существует его фото, ни один задержанный ни разу его не видел. Я уверен, что все это его рук дело. Он подкупил Андраде, а когда стал опасаться, что мы его вычислили, то отдал приказ его задержать и предоставить другим заключенным прекрасную возможность увидеть на нем следы пыток на допросах. Предатель стал героем. Отличный ход, чтобы предательство никогда не кончалось.

Я отодвинулся от стола и слушал шипение пузырьков в стакане с минералкой, чмоканье губ, отхлебывающих воду, стук указательного пальца по центру фотографии, словно утверждающего очевидность, неопровержимость вины.

Снизу, через окно, доносился беспорядочный поток итальянских слов. Из помещения, где мы находились, танцевальный зал представал площадью, расположенной далеко внизу, освещенной гирляндами электрических лампочек под разноцветными бумажными абажурчиками. В центре неподвижного круга танцевала женщина — одна, босая. Вздувшаяся колоколом юбка, обнаженные плечи, высокая прическа, растрепавшаяся от стремительного танца и усталости. Берналь тоже поглядывал на нее, взирал с любопытством, неким исследовательским интересом, словно наблюдая за свершением некоего экзотического обряда, заслуживающего, впрочем, только презрения.

— Есть еще кое-что, — произнес он. — Что почти всегда присутствует в такого рода случаях, но на данный момент информации у нас недостаточно. Женщина, конечно. Певичка или что-то в этом роде. Мы о ней не знаем ничего, даже имени, поскольку Андраде приложил неимоверные усилия, чтобы скрыть от нас эту свою слабость.

— Я пару раз видел их вдвоем, — заговорил курильщик. — Поначалу за дочку его принял. Вот только ходили они в такие места, куда бы папаша свою дочурку не повел.

— В очень дорогие места, Дарман, — прибавил Берналь. — Бары при гостиницах, люксовые рестораны. Покупал ей всякие шмотки — ну, сам понимаешь. В последнее время он одевался очень неплохо: всегда при галстуке, в шляпе, в начищенных ботинках. Жене его мы пока не сообщали. Хотелось бы, чтобы ты и на этот счет кое-чего разузнал там, в Мадриде.

Я улыбался про себя, глядя на женщину, одиноко танцующую в центре зала, на ее юбку колоколом, плоскую и скошенную при взгляде сверху, переливающуюся в свете множества лампочек, как водяная лилия. Однако Берналь ничуть не был тронут ни этой женщиной с ее обнаженными плечами, ни счастьем, написанным на ее мокром от пота лице. Он смотрел на нее, но, казалось, думал вовсе не о ней, а о ком-то другом — об Андраде, о его точном соответствии всем каноническим нормам предательства и бесчестия, человеческой слабости, желаниях. Сидя взаперти здесь со стопкой бумаг на столе, Берналь без чьей-либо помощи, если не считать бессонной настольной лампы и бутылки с минеральной водой, выяснил все — в полном одиночестве, как математик, решающий задачку, до тех пор никем даже не сформулированную, и это давало ему право на гордость, и наслаждение этим чувством оказалось более длительным и глубоким, чем переживание такой досадной мелочи, как предательство. После стольких лет руководства подпольной работой, плетения заговоров и отправки связных в страну, где он не живет очень давно, с самой юности, реальность для него, возможно, осталась далеко не на первом месте, став второстепенной. Подобно шахматисту, он глубоко ушел в себя: покатые плечи, немигающий взгляд с искрами озарений и тенями подозрения. Он передвинул ко мне по поверхности стола фото Андраде, словно делал решающий ход на шахматной доске, выдвигал доказательство, отвергнуть которое мне нипочем не удастся: никто не меняется и не выбирает, и уже на фото явлены миру черты предателя. Андраде улыбался на этом снимке — плешивый и застенчивый, с неведомо как сочетавшимися хрупкостью и храбростью на лице, — обнимая за плечи пышнотелую женщину, ни разу не усомнившуюся в верности мужа, а взгляд его направлен на девочку с локонами, лет девяти-десяти, в чертах которой проступают его собственные: в форме губ, сложенных в слабой улыбке, в какой-то изначальной беззащитности. Фотокарточку эту я храню до сих пор. Смотрю на лицо Андраде, на лицо непредателя и негероя, и знаю, что с годами оно все больше станет походить на лицо пророка, на котором написана не только его собственная судьба, как полагал Берналь, но и судьба каждого из нас — его палачей, жертв и преследователей, далеких от него кредиторов и судей его поступков. Той ночью, когда я впервые увидел это фото, когда Берналь подтолкнул его ко мне короткими пальцами ювелира, мной немедленно овладело желание узнать, что скрывается за этим взглядом, выяснить причины не предательства, до которого мне не было никакого дела, хоть я и принимал на себя обязательство покарать за него, а отчаяния, поскольку взгляд Андраде был взглядом человека, навсегда сбившегося с пути, утонувшего в печали и отравленного ею, человека, чуждого всему: женщине, которую он обнимал; дочке, в которой, должно быть, узнавал себя скорее с сожалением, чем с нежностью; плоской морской дали. Но могло быть и так, что перед объективом он думал как раз о своем предательстве, опасаясь, что фотоснимок запечатлеет черты обманщика, или вспоминал о той юной женщине, что ждет его в Мадриде, и воспринимал риск своего возвращения как приемлемую плату за нетерпение, острую потребность увидеть ее.

Мне тоже предстояло вернуться. В Мадриде, среди мельтешения множества лиц, интересовать меня будет только одно. Я взял фотокарточку, деньги, билеты на самолет, фальшивый паспорт Андраде. Сказал, что везти меня в отель нет необходимости. Рассыпаясь в любезностях, Берналь на это не согласился, и возле меня опять возник Луке, словно каким-то неведомым образом вновь обрел тело, до этой минуты растворенное в тени. Луке повел меня обратно — через библиотеки и бильярдную комнату, до лестницы, спускавшейся в вестибюль. Там теперь выстроились мусорные баки. Было уже поздно, почти два часа ночи, и ширма, отделявшая танцевальный зал, была сдвинута. Усталые, с развязанными бабочками смокингов, музыканты убирали свои инструменты в футляры с металлическими уголками. Я поднял глаза вверх и почти под самым потолком разглядел полукруглое окно, в которое сам смотрел несколько минут назад. Берналь до сих пор глядел в это окно, как и тот, что был выше его ростом и без конца курил. Присев на краешек танцпола, какая-то женщина пыталась обуться, всунуть ноги в белые туфли на высоком каблуке: она низко склонилась, так что волосы упали на лицо, и массирующими движениями разминала ступни с покрасневшими пятками. Я узнал ее по обнаженным плечам, а когда она подняла голову и взглянула на меня — музыканты уже ушли, и зал опустел, — меня изумила сила внезапно вспыхнувшего во мне желания, его острая боль. Как часто бывает, когда мне случается быть за границей в новом для себя месте, лицо ее показалось мне знакомым, принадлежащим кому-то, припомнить кого я никак не мог. У нее были иссиня-черные волосы, очень белая кожа, ярко розовеющая на щиколотках и пятках, зеленые внимательные глаза, лицо из тех итальянских ликов, что выглядят специально созданными для чеканки профиля на монетах. Наконец, с выражением боли и облегчения, ей удалось всунуть ступню в белую туфельку, и она на итальянском задала мне вопрос, которого я не понял. Она глядела на