Белые буруны — страница 10 из 15

Видя, что деда Лаврентия рядом нет, Тимка вышел из-под надстройки и подошел к бригадиру.

— Дяденька, а какое у него право? — спросил он.

— Это у кого?

— А у деда Лаврентия.

— Какое право, спрашиваешь? — Бригадир достал из кармана смятую пачку «Беломора», глубоко затянулся, сказал одной из девчат: — Подвинься-ка! — и смерил Тимку взглядом с головы до ног. — Тебе сколько лет-то? Двенадцать? Мне в ту пору было, пожалуй, побольше. Уже винтовку в руках держал. Да, давно это было…

Тимка присел на корточки; бригадир, кажется, собирался рассказать что-то интересное…

— Давно это было. «Ангара» стояла в порту Байкал, и вдруг по кораблю разнесся слух: колчаковцы, отступая из Иркутска, привезли на ледокол заложников, большевиков, тридцать одного человека. Подали колчаковцы команду — подымать пары. Ослушаешься — свинец в затылок. Взялись кочегары за лопаты, швыряют в топки уголь. Пламя, как в аду: клокочет, глаза да зубы блестят. Вдруг слышат толчок: от стенки отвалили. Швыряют уголь, а у самих душа не на месте. Не торопятся топку загружать. Что-то недоброе затеяли колчаковцы, но попробуй догадайся — что? Разболелась у Лаврентия голова — он тоже кочегаром был, — жар виски ломит. «Дай, — подумал, — выйду, воздуха свежего хвачу».

Вышел Лаврентий из кочегарки и видит: вдоль бортов и на корме колчаковцы стоят с винтовками в руках — белые папахи, башлыки крест-накрест. Мороз жжет, аж ноздри слипаются. Выводят двое солдат из трюма босого, в галифе и драной нательной рубахе человека со скрученными за спиной руками. Подвели к корме, пригнули голову. Один краснорожий верзила ударил его с размаху по затылку деревянной колотушкой — были такие на судне, чтоб намерзший лед с корпуса оббивать. Ударил — и нет человека. Двое подхватили его за ноги — и за борт.

А сзади дымил «Кругобайкалец», ломал лед, топтал сброшенные трупы, чтоб ни одного не осталось на льду. На корме скользко от крови, в кучу свалены пальто, бекеши[21], сапоги и тужурки. Один колчаковец держит под мышкой хромовые сапоги, из кармана другого торчит свитер… Переступают с ноги на ногу, дуют в варежки, ежатся.

Слабо светит луна, блестит иней на штыках и затворах, крутые сопки смутно белеют в темноте. Отчетливо слышно, как хрустит, проламываясь, лед, как тяжело вздыхает машина. Вот что тут делается, а они ничего не знают! Ох и разобрало здесь Лаврентия… Вышел чистым воздухом подышать, а сам стоит и задыхается — воздуха не хватает, все горит внутри, словно швырнули его самого на лопате в огненную топку…

Видит — еще одного выводят: босой, в белой рубахе с растерзанным воротом. Посмотрел Лаврентий на него — и прямо дурно стало: Мишка, старшой его сын… Лицо худое, черное, глаза ввалились, щеки и шея в синяках и кровоподтеках, губы опухли. А Лаврентий стоит как деревянный и себя не чувствует. Только губы шепчут: «Господи, если ты есть на небе, как ты можешь смотреть на это?» И кровь словно уходит из тела, голова кружится.

Крикнул Лаврентий что-то, бросился к сыну, да штыки в грудь уперлись. Схватили его, оттащили, орут: «Вместе с ним хочешь? А ну, назад!»

Смерть сдавила дыхание Лаврентия, ноги примерзли к палубе, в голове чугунный звон то приближается, то уходит… Слышит, колотят его в живот и спину, но боли не чувствует. И вдруг видит: Михаил как рванется, треснули веревки, охранники разлетелись по палубе, винтовки загремели о железо. Он саданул одного ногой в лицо да толку-то что — босой…

«Гады! — захрипел он. — Нас тридцать один, а вас сотни… Убивайте нас, бейте… Все равно народ победит!.. А вы… вы…»

Навалились на него колчаковцы, заломили руки, рот портянкой заткнули, колотят прикладами, пихают сапогами в живот, подводят к корме. Он мотает головой, ветер волосы ерошит, бросает на глаза. Пригнули его к фальшборту. «Живей!» — кричат палачу, и тот уже колотушку подымает.

«Народ не осилишь… Наша возьмет!» — донеслись до Лаврентия глухие, задушенные слова.

Что было дальше — он не помнил. Как во сне слышал — тащат куда-то, потом швыряют, и он полетел вниз, считая головой железные ступеньки трапа. Очнулся только тогда, когда ребята вылили на голову ведро воды.

«Что такое?» — спросили они.

«Сына, сына моего только что… колотушкой… по голове…»

Вот здесь это было, — кончил бригадир. — Отсюда выводили, здесь ставили и сбрасывали вон туда… В Иркутском музее колотушка хранится… — в музее-то бывал? — волоски налипшие видны. Остались с той ночи…

Стало очень тихо. Несколько девчат, забывших про обед, молчали, и по Тимкиному телу пробежала ледяная дрожь.

— И это было на «Ангаре»? — спросил он.

— А то где же? Эх ты, такие вещи знать надо.

— А потом? — спросила одна из девчат.

— Потом? Партизанить ушли мы потом с Лаврентием… Ох, как ненависть к душе прикипела. Прикипела и не отпускала, пока последнего беляка не порешили. Громили их — рука ни разу не дрогнула, а ты спрашиваешь, откуда право?

Тимка, холодея, сидел на корточках, и перед его глазами дрожали и расплывались девчата, и рыжеусый бригадир, и палуба ледокола. И вдруг, как раскаленным гвоздем, его прожгла мысль: ведро с водой!

Тимка стал потихоньку отступать от надстройки. Чтоб не спускаться по открытым мосткам, нырнул в люк какого-то трюма, по шаткому трапу спустился в каюту, толкнул ржавую дверь и побежал по коридору. Добрался до отверстия, где с корпуса был сорван стальной лист, и вылез наружу. Сжимая в руке узелок с Алиным завтраком, пронесся по улице.

— Проваливайте! — крикнул он, подбегая к дому деда Лаврентия, и, не глядя на изумленные лица ребят, снял ведро с водой и обрезал ножом веревку…

Тимка шел домой по центральной улице. Ярко светило солнце, облака медленно плыли на Иркутск, и с моря тянул прохладный ветер. С верфи долетал стук молотков, упрямый и жаркий, сухо трещала электросварка, и устало ухал в кузнице молот. Тимка шел вдоль моря и чувствовал странную легкость на сердце. Проходя возле причала, где еще стоял «Иван Бабушкин», Тимка вдруг увидел, что грузчики по двое скатывают бочки и они уже не крутятся и не скользят по доске. «Значит, и здесь узнали, кто такой дед Лаврентий», — подумал Тимка и зашагал домой.


Берберийский лев



В конце июля в город впервые после войны приехал областной цирк. На столбах, заборах и стенах домов появились пестрые афиши, и возле ярко размалеванного фокусника, тянувшего изо рта бесконечно длинную ленту, толпились ребята и взрослые.

Проходя мимо цирка, Женя Зайцев подолгу останавливался и с завистью глядел на счастливчиков, покупавших билеты. А когда на стенах появилась новая афиша, еще мокрая от клея, Женя просто потерял покой.

Могучий желтый лев с густой спутанной гривой, широко открыв зубастую пасть, готов был броситься на всякого, кто останавливался у афиши. А рядом с ним спокойно стояла высокая тонкая женщина в черном платье и с улыбкой смотрела на хищника. Сжимая в правой руке хлыст, левой она добродушно трепала его гриву. «Укротительница львов Ирина Забережная», — было написано внизу.

Правда, Женя уже был один раз в цирке, но с сегодняшнего дня цирк выступал с новой программой, а мать денег на билет больше не давала. В учебное время можно сэкономить на завтраках, но сейчас были каникулы.

Женя постоял, повздыхал и уже собрался было уходить, но вдруг кто-то тронул его за плечо. Перед ним стоял Савва Глухарев.

— Здорово, — лениво сказал он.

— Здорово, — ответил Женя.

— Сила! — Савва кивнул на льва.

— А почему раньше его не показывали?

— В дороге простудился, занемог. А теперь выздоровел. Лев берберийский, на весь мир знаменитый. Не слыхал?

— Нет. А как ты проходишь — прорываешься или через запасной вход?

— Что я, гаврик какой-нибудь? Слава богу, вышел из того возраста.

— Значит, по контрамарке?

Савва только присвистнул:

— Не ерунди!

С минуту они постояли молча.

Женя пощупал в кармане гривенник — все, что у него было, и вдруг сказал:

— Жарища какая! Водички не хочешь?

— Это можно, — позевывая, ответил Савва.

И мальчишки пошли к перекрестку, где под полотняным навесом стояла тележка с водой.

— Два стакана чистой, — Женя положил монету в лужицу воды на тележке.

Савва ухмыльнулся краешком губ.

— Прошу с сиропом, — сказал он, — с удвоенной порцией. — Он протянул продавщице новенькую хрустящую трехрублевку. — Убери свою мелочь.

Женя опустил в карман мокрый гривенник и, чтобы скрыть неловкость, отошел в сторонку.

— Так как же ты проходишь? — спросил Женя, когда они выпили шипучей воды и отошли.

— «Как, как»! Что ты пристал ко мне? Подхожу к кассе, беру билет, подаю контролеру… Вот так и прохожу.

Женя ничего не ответил. Он только пощупал в кармане гривенник и посмотрел куда-то мимо Саввы: что поделаешь, везет человеку!

— Если хочешь, могу и тебя провести.

— Ты всерьез?

— Глухарев не любит трепаться[22], запомни.

— А когда? — не особенно веря, спросил Женя. — Сегодня?

— Завтра.

— А где встретимся? Возле цирка?

Савва ничего не сказал, взял Женю под руку, привел в небольшой скверик и усадил на скамейку.

— Завтра в пять утра придешь на Двину. В кустах возле домика бакенщика. Ясно?

— Ага, — ничего не понял Женя.

— На месте все объясню. И чтоб не трепаться никому. Ясно? Могила. А вечером в цирк с тобой сходим. Ну, я пошел. Гуд бай.

Савва встал, стряхнул пылинку с черных, хорошо выглаженных брюк, кивнул ему и зашагал через скверик на центральную улицу, а Женя остался сидеть.

Ничего делать в этот день Женя не мог. Рассеянность его даже мать заметила — во время ужина он стал вилкой размешивать кусочки сахара в стакане.

Укладываясь в постель, Женя очень боялся проспать. Уйти решил тайком. После как-нибудь оправдается — скажет, на рыбалку с дядей Васей ходил.