а завоевать авторитет среди математиков. Какую книжку выпустил, высоко оценили ее московские профессора. В Москве не пришлось бы теперь бегать по сеансам!…
А Марта зря переживает, думает, что сама разрушила собственное счастье, – подумал Ласкер, вновь автоматически делая ходы на досках. – Считает, что ее болезнь задержала наш возврат в Москву». Нет, если быть справедливым, не только одно это. Вскоре после их приезда в Нью-Йорк, из Москвы стали поступать ошеломляющие сообщения. «Нарком Крыленко снят с работы, – гласили телеграммы агентств. – Он слишком много играл в шахматы и занимался альпинизмом». Через несколько дней еще одна новость: Крыленко арестован, он – враг народа. Ничего не понять! Сподвижник Ленина в революции – и враг. Мало что объяснила ж речь прокурора Вышинского: «Николай Крыленко искажал высказывания В. И. Ленина о советском суде». Что же, за это арестовывать?!
Как было возвращаться? Именно Крыленко связал Л аскера с математиками, это он руководил шахматной жизнью страны, помогал мастерам. Что говорить: многое из того, что было сделано для Ласкера в России, сделал Крыленко. Как же было ехать? Арестованы и другие шахматные руководители – Гольц, Сулковский. А сколько еще?
Ласкер сделал еще один круг сеанса, еще один. Он устал, ноги слабели, голова становилась тяжелой, соображала плохо. Утомленный, он начал допускать грубые ошибки: одному даже проиграл целую фигуру. «Держись! – подбадривал сам себя Ласкер. – Такое уже сейчас время настало, всем теперь плохо». Пала Франция, Гитлер захватил почти всю Европу. Шахматисты разбросаны по всему свету, многие погибли. Но шахматы живут! Где-то он читал: даже на фронте в перерыве между боями играют фигурками, слепленными пз хлеба.
Разбросала война и гроссмейстеров. Капабланка здесь, в Нью-Йорке, коммерческий советник кубинского атташе, вспоминал на ходу Ласкер. Тартаковер в Англии, в войсках Сопротивления. Англичанам трудно произносить его имя, и его стали именовать: лейтенант Картьер. Мечется по свету Алехин, то он служил во французской армии, теперь играет в шахматы у немцев. Какую странную статью показывали недавно друзья. Подписано «А. Алехин». Ругает Стейница, Ласкера, Файна. «Нет, не верю, что-то здесь не то! Это не алехинский стиль письма, слишком смешно и глупо! Наверное, проделки фашистов, мне-то лучше всех известно, как они поступают. Недавно выпустили календарь «Раннефорт» – в списке известных шахматистов нет Эммануила Ласкера!
Алехин так всегда тепло говорил обо мне, а теперь смешно даже читать эти фашистские бредни. Какую речь он произнес в Цюрихе в тридцать четвертом году. «Эммануил Ласкер, – говорил тогда Алехин, – всю жизнь был моим учителем. Его книга «Петербург 1909 года» была моим путеводителем. Я изучал снова и снова каждую идею, высказанную в ней Ласкером, многие годы я имел эту книгу с собой дни и ночи. Идея о том, что шахматы – искусство, не могла бы осуществиться без Ласкера». Какие сердечные слова! И теперь эта безграмотная галиматья. Ручаюсь, это написал не Алехин!…
Ох, какой интересный эндшпиль! – вдруг удивился Ласкер, задумавшись над одной из позиций сеанса. Увлекшись расчетом вариантов, он вскоре забыл и об Алехине и о статьях. – Поистине замечательная позиция. Обе стороны проводят пешки в ферзи, затем новый ферзь белых лесенкой приближается к неприятельскому королю и дает мат. Настоящий этюд, и какой красивый!» С минуту Ласкер продумал над позицией, окончательно проверяя варианты, затем сделал ход. И вот он уже около другой доски, потом у третьей.
Полный круг обошел сеансер, еще один. Какому-то худому господину он объявил мат. Слава богу, одной партией меньше! Ноги так устали. Нужно играть быстрее, поздно уже. Не опоздать бы па обратный поезд. Круг, еще один круг. Ох, как болят ноги! Хотя бы на минутку присесть. Скоро десять, уже четыре часа ходишь по этому загону. Круг, еще круг. Вдруг опять похолодел кончик языка, и сразу все завертелось перед глазами. Поплыли куда-то столы, противники, лица. Но нужно ходить, ходить. Поздно, пора кончать сеанс. Круг, еще один круг. «Ничего не вижу!» На одной доске сделал даже невозможный ход. Сорри, извините! Опять шаг вбок, наклон, короткое раздумье. Движение рукой, фигура передвинута. Еще шаг вбок, наклон, раздумье. Бродишь, как зверь, обложенный гончими! И все доски, доски. Ненавистным стало на секунду это множество полированных фигурок. Чтобы не упасть, Ласкер ухватился рукой за ускользающий стол. Белые, черные квадраты задвигались быстрее. Замелькали белые, черные фигуры, белые, черные лица. Как тяжело! Только бы не упасть, только бы доиграть сеанс. Вот проклятый приступ! Тише, как бы не узнала Марта. Как бы не узнала Марта…
Марта узнала и повела Эммануила к врачу. Тот долго слушал сердце, измерял кровяное давление. Потом ощупывал голову, заглянул в раскрытый рот. Царапал какими-то иголками грудь, мял суставы. В конце концов, доктор остался один на один с Мартой и о чем-то долго с ней говорил. Когда жена появилась, Ласкер сразу понял – конец. Они медленно шли по ночному Нью-Йорку, беседовали о чем-то совсем постороннем, а в голове Эммануила было одно – конец. Марта сообщала, как доктор рекомендовал лечиться, а Эммануил с удивлением глядел на нее: зачем? Все равно – конец.
Родные обычно не рассказывают безнадежно больному всю правду о его болезни. Зачем расстраивать, лучше держать его в неведении или говорить только ободряющие слова. Наивные люди, они не учитывают, что кроме языка слов, есть еще язык жестов, выражений лица, взглядов. Как можно быть двадцать четыре часа рядом с умирающим и не выдать своих истинных чувств? Ласкер ничего не говорил Марте, но по тому, как она изредка взглядывала сбоку на шагающего Эммануила, как временами тяжело вздыхала, Ласкер понял – близится вечное расставание.
Ну что ж, пора! Пожил достаточно, уже семьдесят два. Честно говоря, хочется отдохнуть, перестать, наконец, шагать от доски к доске по этому проклятому кругу. Жаль только покидать Марту, оставлять ее одну. Какую жизнь прожили рядом, привыкли странствовать вместе. А тут в самое дальнее путешествие уходишь один. Как она будет жить? В запасе ни одного цента! Опять закружилась голова. Цепенеет, язык, туман застилает глаза. Марта, где ты! Все кружится перед глазами. Бело-черные фигуры, бело-черные лица. Острые углы бело-черных квадратов врезаются в мозг. Больно! Марта, прощай! Господи, как ужасно болит голова! И так хочется отдохнуть…
Здания больниц, судов и полицейских участков всегда мрачны, хотя, казалось бы, наоборот, их следовало раскрашивать в самые веселые цвета. В больничных палатах, например, радующие глаз расцветки стен или красочные картины утверждали бы больных в их желании подольше задержаться на этом свете; в полиции и судах веселые тона комнат заставляли бы преступников еще больше сожалеть о потерянной свободе.
Кабинет оберштурмбаннфюрера Шпака был одним из самых мрачных помещений парижского гестапо. Тяжелые гардины на окнах, черная мебель, огромный черный письменный стол и на нем большая черная лампа в форме гриба. Сам Шпак казался маленьким за этим огромным столом, он почти утопал в огромном черном кресле с высокой резной спинкой. Флаг со свастикой над его головой утверждал безграничную и жуткую власть этого человека: ему было дано безоговорочно решать судьбы людей, будь то побежденные французы или подданные самого фюрера. Вот почему в такой подобострастной позе изогнулся перед ним высокий, худой штурмбаннфюрер Шехтель.
– Решение комиссии отдела славянских стран по делу Франтишека Милека, доктора наук, – подвинул Шехтель папку с документами грозному начальнику. – За саботаж – расстрел.
– Расстрелять, – решительно произнес Шпак, подписывая документ с приговором.
Дело Марселя де Антуана, сотрудника французской газеты, – протянул Шехтель другую папку. – За агитацию против фюрера и великой Германии – расстрел.
Шпак молча подписал протянутую бумагу.
– Александр Алехин – чемпион мира по шахматам, – доложил о новом деле Шехтель. Шпак внимательно посмотрел в глаза Шехтелю.
– Что решили? – спросил он.
– Ничего. Оставили на ваше усмотрение.
– Прочтите документы, – скомандовал Шпак. – Только короче, самое существенное.
Шехтель полистал бумаги и начал читать. – В первую мировую войну сражался добровольцем против; немцев, награжден двумя георгиевскими крестами. Шпак с сомнением покрутил пальцами.
– Это еще ничего не значит. Продолжайте, – произнес он.
– Четыре года работал у большевиков, – продолжал читать Шехтель. – С 1917 по 1921 год. Следователем, переводчиком. В двадцатом году на олимпиаде в Советской России занял первое место и таким образом стал первым советским шахматным чемпионом. В 1921 году выехал в Европу для участия в международных турнирах и играл в них до 1927 года. После матча с Капабланкой остался в Париже, но эмигрантов сторонился.
После небольшой паузы Шехтель продолжал:
– Много раз в печати восхищался Советами. Трижды слал телеграммы – поздравления с годовщиной Октября.
– А телеграммы напечатаны? – спросил Шпак.
– Да, в «Известиях»… Разрешите дальше?
Шпак утвердительно кивнул головой. Шехтель продолжал читать.
– Как «красный» в 1937 году изгнан из среды русских эмигрантов Парижа. Вот одна из его статей: «Всю мою жизнь, особенно после того, как я завоевал звание чемпиона мира, меня именовали врагом Советов, что было особенно больно потому, что делало невозможным контакт со страной, где я родился, которую я никогда не переставал любить и которой не переставал восхищаться».
– Недвусмысленно сказано, – покачал головой Шпак.
– В 1939 году, – продолжал Шехтель, – на олимпиаде в Аргентине отказался играть с немцами и в знак протеста увел с собой команду Франции, подчеркивая свою неприязнь к немцам. Когда все шахматные мастера остались в Америке, он вернулся в Париж, чтобы сражаться с имперскими войсками. Взят в плен в форме французского офицера… Столько данных, – добавил Шехтель от себя, – достаточно для…