Белые и синие — страница 23 из 158

— В таком случае, читайте, — сказал поляк.

И он протянул ему записку.

Взяв ее, Пишегрю прочел:

«Я рекомендую всем людям, которые сражаются за независимость и свободу своей страны, этого храбреца, сына храбреца и брата храбреца. Он был со мной в Дубенке.

Т. Костюшко».

— У вас прекрасное свидетельство о мужестве, сударь, — сказал Пишегрю, — не изволите ли вы оказать мне честь стать моим адъютантом?

— Я служил бы вам недостаточно хорошо и плохо отомстил бы за себя, а мне ничего не нужно, кроме мести.

— На кого же вам приходится сетовать: на русских, австрийцев или пруссаков?

— И на тех, и на других, и на третьих, ибо все они угнетают и раздирают несчастную Польшу на части, но я главным образом имею в виду Пруссию.

— Откуда вы?

— Из Данцига; во мне течет кровь древнего племени поляков, которые потеряли свой город в тысяча триста восьмом году, отвоевали его в тысяча четыреста пятьдесят четвертом и защищали его от Стефана Батория в тысяча пятьсот семьдесят пятом году. С тех пор в Данциге образовалась польская партия, всегда готовая к бою, и она поднялась по первому зову Костюшко. Мой брат, мой отец и я взяли ружья и встали под его знамена. Таким образом все мы — брат, отец и я — оказались в числе четырех тысяч человек, в течение пяти дней защищавших от шестнадцати тысяч русских форт Дубенку, и у нас были только сутки, чтобы его укрепить.

Через некоторое время Станислав уступил воле Екатерины. Костюшко, не желая становиться сообщником любовника царицы, подал в отставку, и тогда мы — брат, отец и я — вернулись в Данциг, где я продолжил свое учение.

Однажды утром мы узнали, что Данциг был отдан Пруссии.

Мы, две-три тысячи патриотов, выразили свой протест, взявшись за оружие; нам казалось, что этот раздел нашей родины, нашей дорогой расчлененной Польши, требует не просто несогласия, но и физического протеста, того самого протеста кровью, которой надо время от времени орошать народы, чтобы они не зачахли; мы выступили навстречу прусскому корпусу, что пришел завладеть городом; он насчитывал десять тысяч солдат, а нас было тысяча восемьсот человек.

Тысяча из нас полегла на поле боя.

За три последующих дня триста человек умерли от ран.

Осталось пятьсот человек.

Все они были виновны в равной степени, но наши враги были великодушными противниками.

Нас разделили на три группы.

Первая имела право на расстрел.

Вторая — на казнь через повешение.

Третьей даровали право на жизнь после того, как каждый получит по пятьдесят палочных ударов.

Нас разделили в зависимости от наших сил: тяжелораненых приговорили к расстрелу; тех, у кого были более легкие ранения, должны были повесить; те, кто остался жив, должны были получить по пятьдесят палочных ударов, чтобы на всю жизнь сохранить воспоминание о наказании, что заслуживает всякий неблагодарный, отказавшийся броситься в распростертые объятия Пруссии.

Моего умирающего отца расстреляли; моего брата, у которого было всего лишь сломано бедро, повесили; я же, у которого была только царапина на плече, получил пятьдесят палочных ударов.

На сороковом ударе я потерял сознание, но мои палачи были добросовестными людьми: хотя я уже не чувствовал ударов, они довели дело до конца, а затем оставили меня лежать на месте, потеряв ко мне интерес; мой приговор гласил, что, когда я получу пятьдесят ударов, меня освободят.

Экзекуция происходила в одном из дворов крепости; когда я пришел в себя, была уже ночь, я увидел вокруг множество бездыханных тел, походивших на трупы, но, видимо, как и я несколько минут назад, лежали без сознания. Я отыскал свои вещи, но, за исключением рубашки, не смог надеть их на окровавленные плечи. Я набросил их на руку и попытался разобраться в обстановке. В ста шагах от меня горел огонь; я подумал, что это свеча офицера, охранявшего дверь, и направился к ней.

Офицер-охранник стоял у порога дверцы в воротах.

«Ваше имя?» — спросил он меня.

Я сказал ему свое имя.

Он проверил по списку.

«Держите, — сказал он, — вот ваш путевой лист».

Я бросил взгляд на документ. На нем значилось: «Годен для пересечения границы».

«И я не смогу вернуться в Данциг?» — спросил я.

«Только под страхом смертной казни».

Я подумал о своей матери, не только ставшей вдовой, но и потерявшей сына, вздохнул, вверил ее судьбу Богу и отправился в путь.

У меня не было денег, но, к счастью, в потайном отделении бумажника я сохранил записку, которую Костюшко дал мне при расставании, ту самую, что я вам показывал.

Мой путь пролегал через Кюстрин, Франкфурт, Лейпциг. Подобно тому, как моряки видят Полярную звезду и ориентируются по ней, я видел на горизонте Францию, этот светоч свободы, и направлялся к ней. Полтора месяца голода, усталости, лишений и унижений — все это было позабыто, когда позавчера я добрался до святой земли независимости; все было позабыто, кроме возмездия.

Я бросился на колени и благодарил Бога за то, что чувствовал себя не менее сильным, чем злодеи, чьей жертвой я стал. В каждом из ваших солдат я видел братьев, идущих не на завоевание мира, а на освобождение угнетенных народов; когда проносили одно из знамен, я устремился к офицеру с просьбой разрешить мне поцеловать этот священный стяг, символ братства, но офицер заколебался.

«Ах! — сказал я ему, — я поляк-изгнанник и проделал триста льё, чтобы присоединиться к вам. Этот флаг — также и мой флаг; я имею право прижать его к своему сердцу и прикоснуться к нему губами».

Я взял флаг почти что силой и поцеловал его со словами:

«Оставайся всегда чистым, сияющим и овеянным славой, знамя победителей, взявших Бастилию, знамя Вальми, Жемапа и Бершайма!»

О генерал, на миг я позабыл об усталости и своих плечах, израненных гнусной палкой, о брате, погибшем на презренной виселице, о расстрелянном отце!.. Я позабыл обо всем, даже о мести!

И вот сегодня я стою перед вами; я сведущ во всех науках, говорю на пяти языках так же, как на французском, и могу поочередно сойти за немца, англичанина, русского или француза. Я могу проникать в любом обличье в города, крепости и штабы и могу докладывать вам обо всем, ибо знаю, как снять план; нет такой преграды, что остановила бы меня: будучи ребенком, я десятки раз переправлялся через Вислу вплавь; вообще-то я уже не человек, а орудие: меня зовут уже не Стефан Мойнжский, мое имя — Возмездие!

— Так ты хочешь стать шпионом?

— Вы называете шпионом бесстрашного человека, который благодаря своему уму может причинить врагу наибольший вред?

— Да.

— Значит, я хочу быть шпионом.

— Знаешь ли ты, что рискуешь: если тебя схватят, то расстреляют.

— Как моего отца.

— Или повесят.

— Как моего брата.

— Наименьшая беда, что может с тобой случиться, — тебя поколотят палками; об этом ты тоже знаешь.

Быстрым движением Стефан расстегнул свой кафтан, поднял рубашку и показал свою спину, исполосованную синеватыми шрамами.

— Как это со мной уже было, — со смехом сказал он.

— Помни, что я предлагаю тебе службу лейтенантом в армии или офицером-переводчиком при мне!

— А вы, гражданин генерал, помните, что, оказавшись недостойным, я покину это место. Осудив меня, враги поставили меня на колени. Ну что ж, не нанести ли мне им удар снизу?

— Хорошо! Теперь скажи, что ты хочешь?

— Денег, чтобы купить себе другую одежду, и ваших приказаний.

Протянув руку, Пишегрю взял со стула пачку ассигнатов и ножницы.

Это была ежемесячная сумма, которую он получал на свои расходы в военное время.

Середина месяца еще не наступила, а пачка была уже порядком израсходована.

Он отрезал от нее сумму, рассчитанную на три дня, то есть четыреста пятьдесят франков, и отдал деньги шпиону.

— Купи себе на это одежду, — сказал он.

— Это слишком много, — отвечал поляк, — ведь мне нужна крестьянская одежда.

— Быть может, не сегодня-завтра тебе придется надеть другой маскарадный костюм.

— Хорошо! Теперь приказывайте!

— Слушай меня внимательно, — сказал Пишегрю, положив ему руку на плечо.

Юноша слушал Пишегрю, не сводя с него глаз, как будто ему было недостаточно слышать его слова, а требовалось также их видеть.

— Меня известили о том, что Мозельская армия под командованием Гоша вскоре присоединится к моей армии. Когда это произойдет, мы пойдем в наступление на Вёрт, Фрошвейлер и Рейсгоффен. Итак, мне нужны сведения о численности людей и орудий, обороняющих эти крепости, а также о наилучших позициях для атаки на них; тебе поможет ненависть, которую наши крестьяне и эльзасские буржуа питают к пруссакам.

— Следует ли доставить эти сведения сюда? Будете ли вы ждать их здесь или выступите в поход, чтобы идти навстречу Мозельской армии?

— Вероятно, через три-четыре дня ты услышишь залпы пушек со стороны Маршвиллера, Дауэндорфа или Юберака; там мы с тобой и встретимся.

В это время дверь, ведущая в большую комнату, открылась и показался молодой человек лет двадцати шести-двадцати семи в мундире полковника.

По его белокурым волосам, светлым усам и розовому цвету лица было нетрудно узнать одного из тех многочисленных ирландцев, которые служили во Франции, поскольку мы воевали или собирались воевать в Англии.

— А, это вы, мой дорогой Макдональд, — сказал Пишегрю, приветствуя молодого человека жестом, — я как раз собирался послать за вами; вот один из ваших соотечественников — англичан или шотландцев.

— Ни англичане, ни шотландцы мне не соотечественники, генерал, — отвечал Макдональд, — я ирландец.

— Простите, полковник, — промолвил Пишегрю со смехом, — я не хотел вас обидеть; я хотел сказать, что он говорит только по-английски, и, поскольку я знаю этот язык очень плохо, мне хотелось бы знать, чего он просит.

— Нет ничего проще, — сказал Макдональд.

Он обратился к молодому человеку и задал ему несколько вопросов — тот отвечал сразу и без малейшей запинки.