Однако этого ему не следовало говорить. Это последнее слово снова разбудило в Еве беса. Она взвизгнула:
— В моей постели? И опять с этой вульгарной, похотливой девкой? Никогда! — Она выбежала из гардеробной и хлопнула дверью.
Павел Данеш поднялся с колен, упал в ее кресло перед зеркалом и громко рассмеялся.
Небольшая джазовая группа на сцене заиграла средневековые французские мелодии в современной аранжировке.
Ева Моулисова вышла к публике и стала вдруг совсем иной — уверенной в себе, а при свете прожекторов и красивой.
Каждое ее движение, улыбка, жест были выразительны, притягивали взгляды публики. Во всем чувствовалась незаурядность актрисы. Она кружила возле трех танцовщиц, которые сопровождали на этом вечере выступающих, и своей песней обращалась к ним. Она как бы подсмеивалась над ними, осознавая свою силу и очарование:
Франтиха шляпница Жаннетта,
Любым мужчинам шли привет
И Бланш, башмачнице, про это
Напомни: вам зевать не след!
Не в красоте залог побед,
Лишь скучные — в пренебреженье,
Да нам, старухам, гостя нет:
Монете стертой нет хожденья[15].
Из-за кулис выбрался Данеш и, прислонившись к стене возле сцены, с саркастической усмешкой смотрел на Еву Моулисову.
Лидушка, заметив его, шепотом спросила своего кавалера:
— Откуда ты его, собственно, знаешь, Петр?
— Кого?
— Павла Данеша.
— Его же все знают.
— Но ты с ним знаком лично, разве не так?
По-мальчишески смутившись, он признался:
— Я послал ему несколько своих стихов. Они ему понравились. Он сказал, что возьмет надо мной шефство!
— А ты с ним встречаешься?
— Встречаюсь. Нас много. Он сказал, что создаст свою поэтическую школу и мы войдем в его группу. Сейчас мы работаем над манифестом, понимаешь... Над концепцией мировоззрения этой группы...
Павел Данеш между тем заметил этих двоих молоденьких посетителей вийоновского вечера и, кивнув им, нетвердой походкой направился между столиками к ним. Ева Моулисова на сцене между тем закончила свою песню призывом:
Эй, девки, поняли завет?
Глотаю слезы каждый день я
Затем, что молодости нет:
Монете стертой нет хожденья[16].
Она допела, дотанцевала, поклонилась восторженной публике. Раздались бурные аплодисменты.
Павел Данеш, покачиваясь, подошел к столику Петра и Лидушки и, не спросив разрешения, подсел к ним. Он усмехнулся, заметив их горящие глаза, их неподдельный, юношеский восторг, и с иронией в голосе спросил:
— Вам нравится?
Петр сдавленным от смущения голосом ответил:
— Очень! Она просто великолепна!
Данеш, однако, хмуро и зло сказал:
— Мне — нет!
Петр, растерявшись, перестал хлопать.
— Как это? Почему?
— Я уже сыт ею по горло. Это все поза. Притворяется! Притворяется во всем — на сцене и в жизни. Вы этого не заметили? — Взяв из руки Петра рюмку с вином, он мгновенно выпил ее. — Что пьете, молодежь?.. Фу!.. Ты что, не можешь угостить даму чем-нибудь получше? — И, к ужасу Петра, крикнул: — Пан официант, три коньяка!
На сцене Ева Моулисова начала следующий куплет Вийона.
Я чересчур была горда,
О чем жестоко сожалею,
Любила одного тогда
И всех других гнала в три шеи,
А он лишь становился злее.
Такую преданность кляня;
Теперь я знаю, став умнее:
Любил он деньги, не меня![17]
Тело ее извивалось, она сладострастно гладила себя по груди и бокам, как бы вспоминая ласки этого воображаемого любовника, заново переживая все и подсмеиваясь над собой. Это было совершенное, захватывающее искусство, и Ева, опытная актриса, это знала.
Но он держал меня в руках,
Моею красотой торгуя.
Упреки, колотушки, страх —
Я все прощала, боль любую;
Бывало, ради поцелуя
Я забывала сто обид...
Доныне стервеца люблю я!
А что осталось? Грех и стыд[18].
Ева кончила. Снова раздались бурные аплодисменты. Да, такое у нее еще получалось. Она еще могла привести публику туда, куда хотела, поиграть с ней, как кошка с мышью. Сейчас Ева была счастлива.
Только Данеш не аплодировал. Он наливался коньяком, который им принес официант, и пьяно посмеивался:
— Отлично, мадам. Но ведь это еще не все? Почему не поете дальше? Продолжайте! — И хрипло продекламировал для Петра и Лидушки:
Он умер тридцать лет назад,
И я с тоскою понимаю,
Что годы вспять не полетят
И счастья больше не узнаю.
Лохмотья ветхие снимая.
Гляжу, чем стала я сама:
Седая, дряхлая, худая...
Готова я сойти с ума![19]
Павел все повышал и повышал голос, последние строки он почти выкрикивал. Несколько человек оглянулись на него, кто-то раздраженно зашипел... Лидушка очень стеснялась того, что он привлекает внимание к их столику, и попросила его:
— Не кричите. Вы срываете представление.
Павел Данеш, однако, уже поднялся и, пошатываясь, пошел между столами в полутьме к эстраде, выкрикивая с ненавистью:
Вот доля женской красоты!
Согнулись плечи, грудь запала,
И руки скручены в жгуты,
И зад и бедра — все пропало!
И ляжки, пышные бывало,
Как пара сморщенных колбас...
А сад любви? Там все увяло.
Ничто не привлекает глаз[20].
Моулисова стояла на сцене неподвижно, бледная как полотно. Потом она бросилась вниз, в темноту зрительного зала, чтобы выцарапать ему глаза, избить его, растоптать. Она знала, что он ее уничтожил, и ей вдруг стало безразлично все — публика, стыд перед людьми, скандал. Она кричала:
— Нахал! Грубиян! Хам!
В этот момент прозвучал выстрел. Моулисова, удивленная, возвратилась в круг света на сцену, держась рукой за грудь, а когда рука опустилась, все увидели кровь.
Только теперь зал зашумел от ужаса и удивления.
У начальника пражского угрозыска майора Земана в тот день хлопот было более чем достаточно. Он потер уставшие глаза и начал убирать груды протоколов и бумаг в свой письменный стол и в сейф. Давно прошло время, когда он, рядовой следователь, отвечал только за себя и за свое дело, которое расследовал, когда целыми днями мог находиться на выездах. Теперь он большую часть своего времени проводил в кабинете, ругался с подчиненными, проводил бесчисленное количество совещаний и собраний, изучал груды указаний, положений и инструкций, читал и возвращал не расследованные до конца дела, а к настоящей работе следователя по уголовным делам он возвращался от случая к случаю. Он больше помогал и советовал, опираясь на свой былой опыт криминалиста, чем сам вел следствие, и это его раздражало. Каждый день он давал себе слово попросту закрыть свой кабинет, взять одно крупное дело и вести его, но всякий раз все получалось иначе — опять приходил до предела наполненный делами, намертво расписанный день, и майор с огорчением думал, что он медленно, но верно превращается в «полицейского советника», скоро у него отрастет пивное брюшко, в кабинете появится аквариум с рыбками, в десять часов будут приносить второй завтрак — и это будет означать конец...
И тут в кабинет вторгся его заместитель надпоручик Стейскал и нарушил ностальгическое настроение майора:
— У нас в районе большая неприятность, начальник!
Однако Земана это не слишком взволновало, он уже привык к неприятностям. Продолжая складывать бумаги, он без особого интереса спросил:
— Какая?
— Покушение на певицу.
— Отлично, такого у нас еще не случалось. Где?
— В «Конирне», в поэтическом кафе!
— Жива?
— Да. Ранена. Видимо, легко. Скорее всего, шок. Отвезли ее в больницу на улицу Франтишек.
— А покушавшийся?
Стейскал не без гордости доложил:
— Он, представь себе, сидит у нас, собственной персоной... но... пьяный. Я поместил его в камеру предварительного заключения.
Земан воспринял это по-деловому, спокойно, как нечто само собой разумеющееся.
— Прекрасно. А свидетели есть?
— В достаточном количестве. Сидят у нас в коридоре.
— Порядок. Тогда вы их предварительно допросите, заполните анкеты, запишите номера паспортов, адреса, завтра начнем их вызывать.
Стейскал запнулся и удивленно спросил:
— А ты?
Земан закрыл стол и сейф, взял свой портфель:
— Я? А я пойду спать. — И он стал одеваться.
И тут Стейскал деликатно, но решительно сказал:
— Только в числе свидетелей, Гонза... и твоя дочь.
Земан вытаращил на него глаза:
— Что ты сказал?
С силой швырнув портфель на стол, майор выскочил за дверь.
Как разъяренный зверь ворвался он в тот узкий коридор, который пражское дно называет коридором вздохов или коридором тягостного ожидания.
Молча сидевшие на длинной лавке люди, измученные долгим ожиданием, с надеждой повернули головы в его сторону.
Здесь собралась пестрая компания: какой-то немолодой щеголь в модном клетчатом пиджаке, носить который в предместьях Праги считалось верхом элегантности, бармен и владелец поэтического кафе Сганел в лиловом смокинге, редактор Дагмар Неблехова в модном костюме, артист Ян Водваржка в плаще, наброшенном поверх вийоновского костюма, и в гриме и два перепуганных кролика — Петр и Лидушка.
Как только Лидушка увидела отца, она поняла, что грозы не миновать. Она встала и беспомощно промямлила:
— Папа!