Белые лодьи — страница 76 из 81

На большом корабле Аскольда находился сам князь, а у правила — Селян, с которым немало рек и озер хожено и перехожено. Одну колонну судов вел за собой Аскольд, другую — Вышата. Опытного воителя и в переходах искусного Светозара киевский князь приставил к брату. С ними еще был и древлянский воевода Умнай.

В свою лодью Вышата взял Лагира и его друзей. Аскольд — Светлана и его сына Никиту. Просился в поход и Марко, но мать его подняла такой крик, что дед заявил сразу:

— Подрастешь — пойдешь… Будешь в семье за кормильца.

— Во-о-о-н-а-а ка-а-к, — протянул мальчишка. — Кормить всю ораву древлянскую — я, значит, большой, а в поход идти — малец.

Но на него с укоризной взглянул Ратибор, и Марко тут же опустил голову. Прощались с родными еще раз на берегу Днепра, в нескольких десятков саженей от вымола.

Ратибору Аскольд дал в подчинение тридцать лодей, уравняв его в правах со своими боилами, каждый из которых тоже распоряжался столькими же судами.

На трех находились жрецы. Эти лодьи они освятили под сжигание погибших. Волхвы тоже идут с воинством под самые стены Константинополя и будут вершить обряды погребения.

Как только кончилась городская стена, Днепр свернул влево, и открылись две протоки. Кильватерный строй лодей тоже раздвоился. И шли так шесть поприщ. Кто шел левой протокой, тот видел низкий берег острова, поросший ивами, на которых сушились рыбацкие сети; кто правой — лицезрел песчаный откос с ветхими домишками смердов.

Протоки кончились, и Днепр размахнулся во всю ширь, крутые берега как-то сразу отодвинулись вдаль, но зато колонны лодей снова сомкнулись, и Дубыня, стоящий возле Лагира, вдруг подбросил вверх свою шапку-блин и заорал:

— Вижу тебя, дед Светлан!

— Вот дурак оглашенный… Орет, быдто из темени на свет вырвался, — пробурчал старый древлянин. Звук его голоса хорошо разносила вода, поэтому слова, произносимые с другой лодьи, были хорошо слышны.

— Угадал, дядько. Именно — на свет…

Но на Дубыню прикрикнул Вышата, так как Днепр снова разделился — уже не на две, а на множество проток, и опять не только от кормчего, но и от всего личного состава судна требовалось предельное внимание.

К Диру вначале хотели нарядить и Доброслава с Дубыней, имеющих коней, но за друзей попросил Лагир, и Вышата, узрев от этого немалую пользу, так как лошади будут переданы сразу двум пешцам, согласился взять их к себе. К тому же ему очень понравился Бук, который за время долгого пути берегом может отощать, захиреть, и какой же тогда из него будет боевой пес!..

Сейчас Днепр с обилием проток, если бы его поднять дыбом, как коня, походил бы на ветвистое дерево, потому что далее протоки-ветви сходились и будто образовывали огромный ствол, полный соков и живительной силы.

Простор, простор… Чуден Днепр.

На берегу стоял идол. Его поставили пещерные люди, жилища которых были выкопаны ими у самой реки. Полуголые ребятишки сидели и смотрели, как плывут белые лодьи. Выползли из пещер и взрослые.

Песчаные берега тянулись долго. На них часто возвышались холмы.

Выскочив на своем гнедом на макушку одного, Дир увидел, как растянулся хвост главных сил. Он махнул рукой Еруслану и крикнул: «За мной!» Сорвались с холма и вихрем поскакали в конец колонны.

— Поживей, поживей! — торопил князь верховых и пешцев. И тут ему в глаза бросился всадник на тощей кобыленке. Он был худ и высок, так что ноги его почти доставали до земли. Трусил охлябь[149], смешно подпрыгивая на спине лошадки. Около него Дир придержал своего зверя-гнедого, прищурился, всматриваясь в продолговатое лицо смерда с крупным носом и большим ртом, и сказал:

— А я ведь знаю тебя… Запомнил. Это ты свою лошадь хотел дома оставить и тем самым нарушить давно заведенный порядок.

— Я, княже, — честно признался смерд.

— А нарушил, навлек бы и на себя, и на детей своих, и на жену великую кару, не вмешайся я… Так ведь?

— Так, княже… — снова искренне ответил бедняк.

Конечно, так… Вмешался-то князь вмешался и, может, действительно отвел от смерда и его семьи беду, но у того до сих пор болит каждая косточка в теле… Когда дружинники брали у жителей Подола необходимые снаряжение и съестные припасы, вот этот человек обратился к Диру:

— Княже, можно я оставлю дома свою лошадь? У меня больная жена и пять ребятишек. Без лошади и кормильца им не сдюжить…

— А может, и тебя дома оставить?.. — насмешливо спросил князь.

— В поход я бы мог пойти пешим.

— Дерзости говоришь, смерд! — И лицо Дира перекосило гневом. Он показал плеткой на избу, у дверей которой стояла женщина с малыми детьми, жавшимися к ее подолу.

Отроки, понимающие каждый жест своего повелителя, бросились туда с факелами. Женщина с диким воплем и остановившимися от ужаса глазами упала на колени и протянула к князю руки.

— Назад! А тебя, долговязый, под плети…

Свидетелем этого невольно стал Лагир, оказавшийся здесь по делу, и подумал: «Видимо, так устроен мир, что бедный человек виноват везде, где бы он ни жил, и всегда…»

Дир снова повернул голову к смерду, пошутил:

— Хоть охлябь, да верхом… А ты хотел пешим идти. Как зовут тебя?

— Лучезар.

— Лучезар… — повторил Дир.

А Еруслан вдруг скривил губы в усмешке и сказал князю:

— Нет, неправильно дали ему при рождении имя, княже… Надо бы назвать его Охлябиной.

И оба, как жеребцы, заржали.

Ай да Еруслан! Ай да молодец!.. Неужели забыл, как сам терпел унижения?! Как-то об этом спросил его Лагир, и он ответил: «Конечно, не забыл… Но те, кто унижал меня, были чужие… Ромеи, хазары… Не свои люди».

Вот так-то.

А Лучезар, когда князь и Еруслан отъехали, подумал: «Княжой муж, ясное дело, выслуживается, гогочет… А князь?.. Что бы ты делал без нас, смердов, без нашей пошлины?! Одно слово — кормленный… И челядь твоя такая же — нами кормленная…»

Светозар держался наособь. Мелких придирок не терпел, в походе был степенен, но зорок, как степной беркут. И если нарушался строй, стремглав срывался с места и мчался, как птица, чтобы наказать виновных.

Впереди, растянувшись поприщ на восемь, шли передовые сотни и дозоры, сзади — подвижная застава. Среди них находились цепочки, по которым определялась нужная дистанция между сотнями, заставами и главными силами, чтобы эти силы не давили на передовые и чтобы тыльные заставы не наваливались на хвост главных колонн.

На привалах десяцкие еще и еще раз проверяли у ратников необходимое снаряжение: кроме оружия каждый воин должен был иметь медвежье сало, бобровую мочу, кусок овчины и тростниковые полые трубки.

Медвежьим салом смазывались луки. Раненые, у кого застрял в теле осколок стрелы или копья, пили это сало. Рана заплывала жиром, и осколок вылезал наружу. А открывшуюся рану смазывали бобровой мочой.

Овчина нужна для того, чтобы скрытно подойти к неприятелю. Ею обертывали копыта лошадей, и тогда не было слышно топота и на грязи не оставались следы. Через тростниковые трубы, когда надо, дышали, погрузившись с головой в воду или болотную жижу.

Светозар тоже увидел Лучезара, трясущегося на лошадке, подбодрил:

— Ничего, молодец, если храбр, добудешь себе в битве хорошего скакуна.

— Благодарю за доброе слово, воевода, — растроганно ответствовал Лучезар.

Древлянин Умнай, находившийся в передовой сотне, передал по цепочке:

— Гляди в оба!.. Впереди тряская земля, болото.

Преодолели и это место. Провалился лишь один жеребец. А тощая лошадка Лучезара даже и не вывалялась в грязи, как остальные, спокойно прошла по зыбучим кочкам.

Днепр снова раздался вширь и сделался бережистым[150]. Подул попутный ветер. На лодьях поставили паруса. До Витичева дошли быстро, там подождали конных и пеших. И двинулись дальше.

* * *

Оборванный, в синяках и ссадинах, с воспаленными от бессонницы и голода глазами, Чернодлав, оказавшись на земле своих предков, упал плашмя в дикий ковыль и заплакал. И плакал не от чувств, переполнявших бы всякого, кто наконец-то вернулся на родину, а от злости — что так, зверино прячась, достигал ее, оставив позади свое былое могущество и не свершившееся задуманное дело…

Лежал долго, его грязные мускулистые плечи тряслись от рыданий. Поднявшись, вытер на глазах слезы и обратил взоры на небо: увидел, как из-под нижних, слегка приголубелых краев тугих облаков золотыми стрелами вонзились в дальний сереющий лес лучи еще невидимого солнца; стрелы множились с такой быстротой, что бывшему жрецу показалось, будто в той стороне льется золотой поток, похожий на поток со священной горы Меру.

«Гурк приветствует меня! — с гордостью подумал Чернодлав. — Значит, моим помыслам все-таки должна сопутствовать удача».

Но прилетевшая откуда-то настоящая стрела, впившаяся возле ног, отрезвила Чернодлава. «Рано радуюсь… Хотя стрела с белым оперением. Такой здесь не убивают. Теперь надо ждать появления того, кто ее выпустил…»

…Свистнул аркан, туго прижал руки к туловищу Чернодлава и опрокинул бывшего древлянского жреца на примятое его же телом место. Мелькнуло в голове: «Сейчас потащат…» Но нет! Увидел склоненные над собой две грязные рожи с прямыми носами и смеющимися, чуть раскосыми глазами.

— Карапшик! — Один из склонившихся над ним ткнул в грудь Чернодлава пальцем, и тут оба, уже больше не сдерживаясь, захохотали.

«Свои…» По первому слову произнесенному и по прямым носам, никак не похожим на приплюснутые печенежские, Чернодлав признал угров[151].

Внутренне обрадовался, но беспричинный звонкий смех двух соплеменников вывел его из себя, и жрец закричал:

— Какой я тебе разбойник?! Сам карапшик, дурак! — и плюнул тому, первому, в харю.

Тот немедленно отрезвел и, привыкший к повиновению, закрыл тут же рот: «Да, видать, не простой человек… Раз кричит и плюется…»