1
Прошло полтора года… Удар, нанесенный Лопаткину, оказался как раз тем предельным усилием его противников, которого он опасался и ждал. Изобретатель исчез с горизонта. Его словно столкнули на ходу в ночной океан, и богато иллюминованный корабль, полный жизни, дыша теплом человеческих страстей, пронесся мимо него.
Через несколько дней после суда в отделах Гипролито еще можно было услышать споры о деле Лопаткина. Разноголосица была страшная. Одни говорили, что это талантливая, но не менее удачно пресеченная авантюра. Кое-кто видел в истории Лопаткина простой подкоп под авторитет Василия Захаровича Авдиева. У идола дерзнули вынуть изо лба его алмаз, и грянул гром… Большинство конструкторов молчало, но и молчание иногда можно класть на чашу весов.
А через месяц о Лопаткине забыли вообще. Затем в газетах появились статьи Шутикова и Дроздова о новой победе отечественной техники — машине для отливки труб центробежным способом. Авторы обеих статей писали, что новые машины запущены в серийное производство и скоро ими будут оснащены два новых завода.
Наконец-то и Леонид Иванович дождался этой чести — подписал статью, которую для него сочинил тот же Невраев. Но — странное дело! — став автором газетного подвала, Леонид Иванович не освободился от того чувства, которое вызывало на его лице чуть заметную презрительную усмешку. Дело в том, что фамилия заместителя министра П. И. Шутикова в это же время стала появляться в длинных списках лиц, присутствовавших на том или ином торжественном приеме. Правда, фамилия Шутикова стояла в отчетах одной из последних, после него шли уже писатели и журналисты, но тем не менее… и Леонид Иванович чуть заметно разочарованно улыбался.
А время шло. В середине пятидесятого года в газетах напечатали информацию в несколько слов о том, что П. И. Шутиков с группой инженеров едет за границу для ознакомления с промышленностью некоторых стран и обмена опытом. Он пробыл за границей месяц с лишним, потом вернулся из путешествия, и две недели целый отдел института Гипролито и несколько специалистов, вызванных из Ленинграда и с Урала, писали для него отчет о его впечатлениях и мыслях по поводу заграничных машин.
Леонид Иванович смотрел на все это спокойно, только, может быть, чуть-чуть пристальнее, чем следует. И та же нелегкая усмешка таилась в его глазах. Вот если бы ему поручили съездить за границу и взглянуть на тамошнюю технику!.. Посадив за отчет столько людей, он, по крайней мере, хоть составил бы для них тезисы! Высказал бы свое отношение к увиденному, отметил бы слабые и сильные стороны зарубежной техники, то, чего там нет, и то, чему следует нашим инженерам поучиться. Кое-что он и сам написал бы. А этот роздал ленинградцам и свердловчанам привезенные каталоги промышленных фирм и велел изучать и писать! Подобрал он, конечно, толковых людей. Люди были с головой. Но тем более — кто же из этих ребят пойдет на такое разделение труда: я буду путешествовать, а ты за меня трудись, читай со словарем каталоги! Пиши, показывай свою эрудицию, свой слог, а я подпишу! Не сделать ли наоборот?
Так рассуждал Леонид Иванович. Это были горькие рассуждения недовольного человека наедине с самим собой. Кое-что Дроздов даже сгустил. Но когда отчет был составлен, Леонид Иванович по просьбе Шутикова охотно взялся просмотреть его, нет ли где ляпсуса. Отчет был пространный, под него подвели научную и историческую основы, и Леонид Иванович не нашел в нем погрешностей. «Здорово, черти, знают свое дело», — подумал он о составителях. Правда, в двух местах у него возникли сомнения, их следовало проверить и устранить. Но для этого нужно было взять литературу и заняться делом всерьез. И Леонид Иванович, поглядев некоторое время в сторону, усмехнулся и сам себе сказал, что это мелочи, чепуха.
— Отчет подходящий, — заявил он Шутикову, и тот, обмакнув перо в свои любимые зеленые чернила, подписал его, словно прострочил последний лист на швейной машинке.
Вскоре была выпущена серия труболитейных установок. Их смонтировали на нескольких заводах, принадлежавших двум министерствам, и потекла обильная продукция — такие же трубы, как та, в которую заглядывал когда-то Шутиков и на другом конце которой, по уверению Невраева, Павел Иванович видел некое солидное кресло.
Может быть, это кресло и ожидало его — кто знает? Но вот в другом случае острое зрение неожиданно подвело Шутикова. Он не рассмотрел одной важной детали.
Обнаружилось это спустя год и семь месяцев после ареста Лопаткина — в июне пятьдесят первого года.
Один из тех рядовых сотрудников министерства, каких усаживают в одной комнате по десять — двенадцать человек, а иногда выселяют вместе со столом даже в длинный министерский коридор, — один такой человек, однажды проверяя бумаги, установил, что по такому-то заводу за квартал набегает большой перерасход чугуна. Этот человек, чье имя так и осталось неизвестным, забил в своем отделе тревогу. Начали исследовать причину, затеяли переписку с заводом, и оказалось, что там уже около года работают на новых машинах и трубы все время идут с небольшим отклонением от стандарта: если по государственному стандарту труба должна была весить тридцать два килограмма, то с завода шли трубы в тридцать четыре кило.
Тревога, разрастаясь, пошла по инстанции вверх. Начальник отдела сообразил сразу, в чем суть и чем это грозит, лицо его стало строгим, он взял нужные бумаги и позвонил Шутикову, прося принять его по чрезвычайному, экстренному делу.
Шутиков, конечно, принял его. Выслушал короткий доклад, негромко спросил:
— А вы не прикидывали, что получится по всем заводам?
— Я не запрашивал. Не хотелось шевелить это дело, Павел Иванович, до вашего распоряжения. Мы прикидывали ориентировочно. Вот… Получается цифра порядка сорока тысяч тонн…
— Пугаете!..
— Да, да. Порядка сорока…
— А может быть, на остальных заводах не… Может, эти просто не освоили?..
— На этом заводе толковый начальник цеха. Я верю ему. Говорит, что при данной системе охлаждения…
— А мы ведь отправили еще четыре машины другому ведомству… — вспомнил вдруг Шутиков.
— Наверняка и там, Павел Иванович, наверняка! Только не хватились еще…
— А хватятся — сразу же на нас свалят. А?
— Обязательно свалят!
— Хорошо. Я подумаю.
И Шутиков остался один в кабинете — какой-то весь мягкий, сияющий желтым золотом очков и коронок, словно погрузился в светлый сон. Никто бы не мог подумать, что он в эту минуту страдает. Он умеренно дымил папиросой и время от времени, надувая щеки, говорил: «Пф-пф-пф-ф-ф!» Затем он позвонил Дроздову, и Леонид Иванович сразу же пришел и пристально взглянул на начальника умными черными глазами.
Теперь, через полтора года после истории с Лопаткиным, Дроздов на вид был несколько другим: стал как будто еще меньше ростом, слегка пригнулся, словно вышел недавно из больницы. Отчетливо проступили его пятьдесят шесть лет, и нельзя даже было сказать, где начался этот страшный прорыв: время выступило сразу, по всему фронту. Желтизна лица стала темнее и суше, белые виски холодно светились, губы увяли, а во взгляде появился нетерпеливый окрик старика. И было уже видно, что старик будет сухонький и властный.
В начале пятьдесят первого года внезапно умерла мать Дроздова — старуха семидесяти семи лет. И с этого момента перестал существовать молчаливый договор между Леонидом Ивановичем и Надей. Бабки не стало, и Николашка, сразу забыв о своих капризах, решительно перешел на сторону мамы, припал к ней всей своей маленькой, любящей и встревоженной душой. Он обнимал ее платье, висящее на стуле, и замирал, прижав к лицу чуть пахнущий духами шелк. Отца он не понимал и побаивался. Леонид Иванович каждый вечер ходил по своим двум пустым комнатам, решая непосильную задачу, и наконец сдался. «Давай кончать», — шутливо предложил он Наде. Он до самого конца шутил, улыбался, обмениваясь с женой скупыми словами. Ни на миг не выпустил наружу свою тяжесть, которая гнула его. И они тихо, почти молча прошли через все судебные инстанции и получили развод. Тут же Леонид Иванович переехал жить в гостиницу, а две комнаты, рядом с Надиной, заняла новая, незнакомая семья — молодожены, начинающие жизнь.
Все эти события прошли, по мнению Леонида Ивановича, незаметно для окружающих. Всю свою историю с Надей он держал в строгой тайне. То, что выплыло наружу в связи с процессом Лопаткина, люди успели забыть, как, впрочем, и следовало ожидать. Сенсации быстро забываются, если их терпеливо пересидишь… Но след все-таки остался. «Остался влажный след в морщине старого утеса», — подумал как-то Леонид Иванович, глядя на себя в зеркало.
Вот какой человек вошел в кабинет Шутикова — старый и в то же время новый. Тот и не тот.
— Леонид Иванович… — сказал Шутиков и замолчал, отдуваясь. — Вы понимаете, какая штука, пф-ф-ф-ф… Паника здесь…
— Ну-ка… Что там за паника?
— Кто-то обманул нас с вами. Ученые прохлопали, а может, и скрыли… Или эти, Максютенко с Урюпиным. Трубы-то идут на два кило тяжелее! Сколько, по-вашему, могло набежать за год? Чувствуете?
Дроздов сел, забарабанил желтыми, тонкими пальцами по столу.
— Обсуждали-обсуждали… Хвалили-хвалили… — с досадой проговорил Шутиков.
— Н-да… Находка для Госконтроля.
— Вы чего так смотрите? — Шутиков с подозрением пристально взглянул, словно прицелился в Дроздова. — Не в карман же мы положили этот чугун!
— Там не посмотрят. Скажут, что-нибудь другое положили в карман… — Дроздов закрыл глаза и медленно открыл — с усмешкой. — Какой-нибудь эквивалент… Материального или морального порядка.
Он пугал Шутикова. Сам-то он ничего не боялся. Ни один удар, даже специально направленный в Дроздова, еще не попадал в него. Он всегда умел стать так, чтобы его не задело. Правда, свалился один кирпич ему на голову — история с Надей и Лопаткиным. Зацепило вскользь и притом основательно. Но этого избежать было нельзя. Молодая жена и старый муж — вечная история!
— Что же вы предлагаете? — неуверенно спросил Шутиков, и Леонид Иванович очнулся. Он успел, оказывается, улететь из кабинета, горькая память унесла его к далеким, невозвратимым временам.
— Что я предлагаю? — переспросил он. — Посоветоваться надо. Мне думается все-таки, перерасхода нет.
Потом он остановился против Шутикова, закрыл глаза и медленно их открыл — умные, властные, насмешливые глаза.
— Плод, прижитый вне закона, может быть освящен законным браком. Надо поручить это дело попам.
Шутиков мягко рассмеялся: ему не нужно было разъяснять, кто такие эти попы. Он нажал кнопку в стене за спиной, и когда бесшумно вошла секретарша, весело приказал ей:
— Соедините меня с нашим митрополитом. С Василием Захаровичем.
На следующий день в этом же кабинете состоялось узкое совещание: Шутиков, Дроздов, Авдиев и Урюпин. Был вызван начальник того отдела, где обнаружили беду, и он на этот раз уже спокойно и обстоятельно изложил всю историю. За сутки он успел связаться по телефону с заводами и теперь имел точные данные: перерасход чугуна составил шестьдесят тысяч тонн.
Цифра эта озадачила Авдиева, и он, нахмурясь, захватил нижнюю часть лица громадной крапчатой рукой, мясистой и сморщенной, как старая жаба.
— Опять наука нас подводит, — сказал Дроздов, сделав усталое лицо. — Одна машина принесла нам четыре миллиона убытку. Вторая вот…
Потом он посмотрел на Урюпина, тот ответил ему понимающим взглядом. Они, должно быть, уже разговаривали об этом чугуне.
— Я полагаю, Леонид Иванович, ничего страшного нет, — сказал Урюпин. Авдиев поднял голову и начал внимательно слушать. — Машина новая. Естественно, нельзя требовать от нее того, что давал ручной способ или машинная отливка в формы. Мы можем от руки сделать трубу еще легче, чем полагается по стандарту. Обточим ее на станке — будет даже экономия. Но ведь это одна труба! А машина дает производительность…
Урюпин воодушевился, и в голосе его зазвенела сталь. Шутиков посмотрел на Дроздова: «Хорошо ты его завел!» — сказали ему затуманенные очками глаза.
— Полагаю, надо войти с ходатайством о замене существующего стандарта новым, — продолжал Урюпин. — Пересчитать надо. Узаконить этот фактический брак…
— Ты неточно выразился, — перебил его с тонкой улыбкой Дроздов. — Брак бывает разный…
— Товарищ Урюпин, конечно, имеет в виду брак в смысле матримониальном, — вставил Авдиев, и сумасшедшее веселье запрыгало в его голубых глазах.
— Какие будут мнения? — спросил Шутиков.
— Я полагаю, что рассуждение инженера Урюпина здравое, — глухо заговорил Авдиев. — Через год-два, когда мы с его помощью дадим новый вариант машины, позволяющий удвоить выпуск труб, — тогда мы перекроем убытки по чугуну экономией на производительности. А потом, мы ведь и вес труб будем снижать! Так что перемена Госта будет у нас временной…
— В общем, я согласен, — сказал Шутиков. — Я подпишу отношение в Комитет стандартизации. Если оно, конечно, будет хорошо обосновано. Полагаю, что наука не откажет нам в помощи…
— Металл транжирили вместе, — вставил Дроздов, — вместе и ответ придется держать!
— Куда же денешься! — Авдиев весело развел руками. — Мы не можем отрываться, так сказать, от практических задач народного хозяйства.
— И медлить с этим нечего, — сказал Шутиков, поднимаясь и глядя на часы.
— Да, сегодня же «Спартак» — «Динамо»! Надо поспеть, товарищи! — заметил Дроздов.
Никто не почувствовал иронии в этих словах. Леонид Иванович, чуть улыбаясь, стал смотреть, как сразу все заторопились, отбросили свои хозяйственные и научные заботы. Кабинет почти мгновенно опустел. Дроздов не спеша пошел следом за Шутиковым и свернул к себе. «Болельщики!» — подумал он и с усмешкой кашлянул.
Шутиков, как бы танцуя, легко сбежал по лестнице центрального подъезда. На нем крест-накрест играли свободные складки нового, но такого же светлого, как сухой цемент, костюма. Ботинки его, бледно-желтой кожи, с большими круглыми дырками, бесшумно касались ковровой дорожки, прихваченной к лестнице медными прутьями. Улыбаясь встречным, оборачиваясь и кланяясь, но не прерывая прямого и стремительного движения, заместитель министра промелькнул, вышел на широкий тротуар, оглянулся и собрался нахмуриться, но играющий бликами, словно мокрый, ЗИМ уже подкатил к гранитной обочине.
Шутиков хлопнул дверцей, уселся, выставив серый локоть, и машина, зашипев, дунув горячим ветром, с места набрала скорость.
Через минуту они уже неслись по улице Горького в общем неудержимом стаде машин, летящем к стадиону «Динамо».
«Чего же я боялся? — думал Шутиков. — Ведь меня что-то напугало в этой истории… Что? Чего это я вдруг голову потерял? Я же и сам мог увидеть, что никакого перерасхода нет. То есть, конечно, есть, но ведь естественные причины… Через два дня принесут на подпись подготовленные расчеты и чертежи, разработанные институтом, и все получит свой нормальный вид!..»
Между прочим, Шутиков по опыту знал, что больше всего надо считаться с той тревогой, которую почти не чувствуешь. Неясное ощущение, похожее на то, что делается с человеком летом перед грозой, всегда отражает большую опасность. Шутиков давно уже заметил: если отмахнешься от этого чувства, завтра обязательно откроется твой серьезный промах. Поэтому, когда мимо него вдруг пролетал слабый ветерок сомнения, Павел Иванович, узнав его, останавливал все и начинал думать, проверяя все свои дела.
Вот и сейчас он безошибочно узнал своего старого знакомого — это неясное чувство тревоги, и, выключив все, перебирал в уме свои дела. Все было в порядке. «Черт с ним, какая-нибудь мелочь, — подумал Шутиков и привычно улыбнулся, так, как улыбается канатоходец во время своей опасной работы. — Черт с ней, с этой мелочью».
Но он знал, что завтра эта мелочь придет к нему сама и снимет шляпу: «Вон я какая! Не так уж я мала!»
Футбол все же развлек его, подогрел. Когда матч окончился, Павел Иванович даже задержался около стадиона специально для того, чтобы покричать, вмешаться в чей-нибудь спор, послушать, что говорят знатоки. К нему подошли Авдиев и Тепикин — порозовевшие, чуть потные, с круглыми глазами, словно вышли из пивной.
— Видал Лапшина? — сказал профессор. — Что я говорил? Может он бить по воротам?
— Так, милый мой! Какая была подача! Левый край что сделал! С такой подачей любой промажет! — возразил Шутиков, и они, блестя глазами, сразу же заспорили о том, как Лапшин обрабатывает мяч.
Продолжая спорить, они сели все трое в машину Шутикова и влились в автомобильное стадо, которое в облаке бензиновой гари неслось теперь от стадиона к центру.
За Белорусским вокзалом на улице Горького их вдруг бросило вперед. По всей улице пронзительно закричали тормоза. Шофер выругался: «Куда, куда тебя несет! Чурка!» Шутиков выглянул и увидел вдали виновника всей этой сумятицы: перебежав улицу, он спокойно шагал по тротуару. Человек этот был коротко острижен, лицо его потемнело от загара, он был в кирзовых сапогах, в военной гимнастерке, почти белой от многих стирок и от пота, и за спиной нес небольшой вещевой мешок.
Машина тронулась, человек этот остался позади. И внезапно притихший Шутиков, стараясь рассмотреть его, резко обернулся, налег на спинку сиденья.
— В прошлое воскресенье вот так же был забит торпедовцами второй гол, — снова начал Авдиев, думая, что Шутиков обернулся к нему и хочет продолжить интересную беседу.
— Погодите… Товарищи, минуточку, — остановил его Шутиков. — Вы ничего не заметили? Ничего? Ведь это был Лопаткин!..
И все сразу умолкли. После долгой паузы первым пришел в себя Тепикин. Он хитровато улыбнулся:
— Думается, вы ошиблись, Павел Иванович… Выдаете, так сказать, желаемое за сущее.
— Вот-вот! — Авдиев засмеялся. — Желаемое!
— Мне показалось, что это он.
— Вы про этого? Что улицу переходил? В гимнастерке? — Авдиев на миг оцепенел, потом махнул рукой. — Какой это Лопаткин!
— Нет, это, конечно, не он, — сказал Тепикин. — Но что-то в нем было… Я тоже заметил.
— Изволите пугать, товарищ Тепикин? — Авдиев подмигнул.
— Чего же не попугать! — И Шутиков улыбнулся дружески, мягко, чувствуя при этом, как заныла в нем та же самая тревога. Только теперь она стала определеннее.
— Я не верю в привидения. — Авдиев, смеясь, откинулся на мягкую спинку, запустил пальцы в желто-белую кудрявую шевелюру. За ним громко, но немного искусственно рассмеялись Тепикин и Шутиков.
Рассмеялись и умолкли. О футболе уже никто не говорил, и Шутиков заметил это. «Ага!» — подумал он. На секунду глаза его как бы заострились, и опять их заволокло дружеским приветом.
— Да, кстати. Вот вы, Василий Захарович, говорили сегодня что-то о новой машине, — начал он. — Это что — мечты далекой бедной девы?
— План, а не дева! Кто нам помешает перейти на безжелобную отливку? Или на конвейерную подачу изложниц?
— За границей, по-моему, это начинает входить в моду. В последнюю поездку я видел что-то похожее… Флоринский уверяет, что здесь приоритет Лопаткина.
— Приоритет! — Тепикин развел руками, посмотрел недоумевающе. — Ведь у нас все-таки, товарищи, нет монополий. Изобретение заявлено и принадлежит государству. А государство — это кто? Это же мы с вами! Министерство, институт, завод — все это государство. Государство, оно может распоряжаться тем, что ему по праву принадлежит?
— Смотрите. А то проищете опять года два. Со своими этими… вариантами. Вы любите капитальные исследования! — И Шутиков, говоря это, встретился глазами с Авдиевым.
— И на правильном пути бывают ошибки, — возразил Тепикин.
— Вот так, товарищи. Давайте скорей хорошую машину. И поменьше бы ошибок. Если есть что толковое у Лопаткина — творчески используйте. Тепикин говорит правильно! Имейте в виду, если мы накинем в стандарте два кило на трубу, то это нам разрешат не больше как на год-полтора. Никакой ваш Саратовцев не докажет, что нужно выбрасывать два кило чугуна на каждой трубе. В общем, вот так. Разрабатывайте.
На Пушкинской площади Тепикин и Авдиев вышли из машины. ЗИМ свернул на Бульварное кольцо, и Павел Иванович опять словно бы заснул с привычным, светлым выражением на лице. «Вот чего ты боялся, — шептал ему внутренний голос. — Случайных прохожих принимаешь за этого изобретателя!.. Было бы не очень весело, если б это оказался он. Вот где твой страх! Вот почему ты перепугался, когда услышал об этих тысячах тонн чугуна… А, чепуха! — И он подставил ветру растопыренные пальцы. — Все сгорело. Акт есть!»
2
Шутиков и его спутники знали твердо, что стриженый человек в гимнастерке ни в коем случае не мог быть Лопаткиным. Если они и призадумались, то лишь потому, что прохожий с мешком слегка напоминал Дмитрия Алексеевича. Он сделал ясными их скрытые, смутные тревоги, навел на мысль о том, что надо поспешить с некоторыми неоконченными делами. Он хорошо их встряхнул, сам того не подозревая.
Но самое важное обстоятельство в этой нечаянной встрече ускользнуло от них: это действительно был Лопаткин.
Недели две назад в далекий сибирский лагерь, где он был заключен, пришло из Верховного суда уведомление о том, что приговор трибунала отменен и дело прекращено за отсутствием в действиях осужденного состава преступления. Тут же Дмитрий Алексеевич был вызван с участка, где он соединял электросваркой железные прутья арматуры на строительстве огромного моста. Ему дали денег на дорогу, дали справку, и по глубокой колее, накатанной самосвалами, он вышел из ворот на свободу.
В Москву он приехал в тот самый день, когда на стадионе «Динамо» состоялся футбольный матч. Он заметил громадную афишу «Динамо» — «Спартак» и улыбнулся. Ничто не изменилось, Москва осталась Москвой. Комсомольская площадь была так же велика, как два года назад, люди на ней так же малы, так же их было много, и двигались они до того постоянными потоками — от вокзала к вокзалу, — что Дмитрий Алексеевич вдруг усомнился, действительно ли прошло полтора года?
Он спустился в метро и вышел у Кропоткинских ворот, и здесь все было таким же, как и полтора года назад. Те же троллейбусы, те же дома и все тот же деревянный забор вокруг котлована с фундаментом Дворца Советов. Постояв под колоннами станции метро, окинув взглядом всю площадь, Дмитрий Алексеевич словно бы раскрыл крылья и радостно взвился к небу, как выпущенная на волю птица. Улыбаясь, нетерпеливо и счастливо покашливая, он побежал, окунулся в знакомые переулки. Как сейчас встретит его Евгений Устинович? «Профессор, снимите очки-велосипед! Это я приехал!» — приготовил он грозно-веселое приветствие и свернул в Ляхов переулок.
Он никогда не задумывался еще над тем, что время может почти стоять на месте, но может и бежать. Если смотреть на ручные часы, то оно течет неуловимо, как часовая стрелка. На большом уличном циферблате оно неподвижно стоит, потом — прыг! — и уже стрелка на новом месте! Дмитрию Алексеевичу предстояло увидеть такой скачок времени.
Войдя в свой переулок, он поднял голову и замер. Старинного деревянного особняка не было. Он исчез. Вместо него рядом с высоким серым домом была разбита большая круглая клумба, вся в красных, оранжевых и желтых цветах. Вокруг нее, полукругом, были поставлены четыре решетчатые скамейки. На них сидели няньки и матери, каждая около своей коляски с младенцем, и у ног их копошились в красной земле дети. А дальше был как на ладони открыт двор с сараями и голубятнями.
Да, полтора года все-таки прошло! Постояв против клумбы некоторое время, окинув взглядом соседние каменные дома, Дмитрий Алексеевич пересек мостовую и, все еще не веря глазам, шагнул на посыпанную толченым кирпичом дорожку с таким чувством, как будто он вступил под невидимую крышу. Он сел на скамью, рядом с молодой курносой толстушкой-домработницей и посмотрел на нее в упор.
— По-моему, здесь был дом…
Толстушка подумала, видимо, что с нею хотят завести знакомство, повела плечом и отвернулась.
— Был, был, — ответила пожилая женщина с другой скамьи. — Сгорел. Зимой прошлой.
— А что случилось? Почему — не знаете?
— Старичок один, говорят профессор, с огнем возился. Опыты, видать, делал. Задремал или что — от его комнаты огонь пошел. В два счета весь дом занялся. Ночью. Как еще успели барахлишко повыкинуть.
— Ну а старичок?..
— Старичка вытащили. Жильцы вовремя хватились, а то к нему бы уж и не добраться. Вытащили, вытащили… На воздухе он быстро в сознание пришел, кинулся сразу в огонь: деньги, видать, у него были спрятанные. Скупой был старичок, в заплатках, а деньги-то у него водились. Люди удержали, чего ж тут — весь пол уже сгорел, провалился. «Под полом!» — кричит, а пола-то уж нет.
Дмитрий Алексеевич ничего не сказал на это. Он долго еще сидел на скамье, слегка склонив голову набок, и большая клумба тлела перед ним, как груда догорающих углей.
В три часа дня он поднялся, вскинул на плечо свой мешок и не спеша побрел по переулку, который теперь стал для него чужим. Миновав Арбатскую площадь, он пошел бульваром к Никитским воротам. Здесь он вдруг увидел столовую и полтора часа обедал около окна, глядя из-под занавески на яркую июньскую улицу, медленно обдумывая свои дела. «Почему не было писем ни от него, ни от нее? — думал он, медленно шевеля ложкой в супе. — Правда, я переменил за это время несколько мест, и притом дело далекое, письмо туда быстро не дойдет, — поспешил он оправдать Надежду Сергеевну и профессора. — Но все-таки интересно, писали они мне?»
Потом он задумался над другим делом: с чего начинать? И на миг им овладело сладкое мстительное чувство. Он решил неожиданно появиться в институте: «Здравствуйте, товарищи! Нельзя ли мне получить мои документы?» Нет, это было не то. «Позвоню по телефону Невраеву!» — решил он. И ему отчетливо представилось: он звонит по телефону, Невраева нет, и он просит передать Ваде, что звонил Лопаткин. «Нет, так действовать не годится, — тут же оборвал он эти веселые мысли и помрачнел. — С ними не шутить надо».
Пообедав, он пошел дальше — к Пушкинской площади, чуть опустив голову, продолжая обдумывать свой план. «Собственно, обдумывать нечего, — спохватился он вдруг. — Я уже иду к ней!» И внутренний голос, недоверчивый и смущенный, сейчас же принялся пугать его: «Зайду к ней, а она одумалась… все-таки семья, ребенок и все прочее. Ну а мне что? Мне же и нужно всего-навсего узнать. И до свидания! Больше ничего!»
На Пушкинской площади он остановился. Все было так, как будто он был здесь только вчера. Затем Дмитрий Алексеевич свернул на улицу Горького и так же медленно побрел к Ленинградскому шоссе. «Ну хорошо, — думал он. — Прежде всего надо взять документы и чертежи. Только вот где они? Чертежи все-таки добудем. Не здесь, так в другом месте. Напишу Араховскому! Араховский скопирует. А вот переписка… Если она пропала, дело будет хуже…»
Миновав площадь Маяковского, Дмитрий Алексеевич хотел перейти улицу, чтобы сесть в троллейбус. Но по улице двигался от стадиона к центру плотный поток машин. «Ах да, ведь футбол!» — подумал Дмитрий Алексеевич и решил подождать. Прошло несколько минут. Лавина машин весело неслась по улице и не иссякала. Тогда он выбрал удобный момент и, перебегая от одного узкого промежутка между машинами к другому, смело форсировал препятствие. Несколько пешеходов бросились за ним, и из-за них-то две или три машины резко затормозили, и по всей улице волной прокатился визжащий скрип тормозов. А Дмитрий Алексеевич даже не оглянулся. Подошел к остановке троллейбуса и встал в очередь.
Надежда Сергеевна работала в утреннюю смену и уже несколько часов была дома, когда на лестнице послышались шаркающие шаги. Человек потоптался, пошаркал около двери, нерешительно нажал кнопку звонка, и звонок так же нерешительно звякнул и затарахтел. Соседка пробежала из кухни в переднюю, щелкнула замком, и наступила тишина. Потом раздался стук в Надину дверь.
— Надежда Сергеевна, к вам!
Надя вышла. В полумраке передней стоял высокий незнакомец, худощавый и меднолицый. Остриженные под машинку волосы его уже немного отросли, стояли густой белесой щетиной. Он был неподвижен, чего-то ждал — и в ту же секунду Надя узнала его. В передней, может быть впервые с того времени, как был построен дом, раздались звонкие и частые поцелуи, и молодая соседка, которая знала все и поглядывала из кухни, поспешила закрыть дверь. Надя обняла Дмитрия Алексеевича, вернее, положила руки ему на грудь и на плечи и почувствовала идущий от его гимнастерки могучий запах рабочего — запах трудового пота и махорки.
— Дмитрий Алексеевич, не могу! — сказала она и уткнулась головой ему в грудь, виновато улыбнулась и пальцем вытерла под глазами.
Но вот прошли первые секунды радости. Надя спохватилась и с неловким, беспокойным чувством осторожно взглянула на Лопаткина. Да, это были только ее поцелуи, только ее слезы. Это только она бросилась на него, чуть не сбила его с ног. Надя зажгла электричество и, держа Дмитрия Алексеевича за плечо, за руку, стала рассматривать его обветренное лицо, говоря что-то радостное, какую-то неправду, потому что правда уже зародилась в ней иная. Сквозь все приличные для этого момента вздохи и восклицания смотрела другая Надя — любящая стыдливо и безмерно, но глубоко обиженная. С болью смотрела она на него, не находя в его лице долгожданного ответа, не понимая: что же это такое? Ведь полтора года не виделись, а он стоит и терпеливо отдает себя этим минутам встречи, помня о правилах внешней жизни, боясь, как бы чего не забыть из этих правил. А внутренний взор его уже горит нетерпением. Там накопилась какая-то другая страсть, какая-то готовность. И Надя вдруг все-все поняла. Та, любящая, которая должна была по велению природы победить этого человека, завладеть им, подсказала ей нужные слова.
— Ну, пойдемте в комнату, — сказала Надя, светлея. — У меня есть для вас такие новости, что их нельзя откладывать ни на минуту.
И Дмитрий Алексеевич стал еще суровее. Он был готов к любым новостям. За ними он и пришел. И она, почувствовав, что путь ее верный, взяла его за руку и мягко потянула в комнату.
У стула стоял чистенький мальчик в синих штанишках на помочах и в белой рубашонке с вышивкой. Он складывал из зеленых, красных и желтых кубиков дворец. У него было умное черноглазое личико, широкое в бровях, остренькое внизу — лицо отца.
— Ах ты разбойник! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Здравствуй!
Но это тоже была дань внешним правилам. Сказав, что следовало сказать малышу, Дмитрий Алексеевич сел на свободный стул и приготовился слушать новости.
— Я не разбойник, — отчетливо и спокойно сказал Николашка. Но чужой дядя уже не слышал этого.
Взгляд Дмитрия Алексеевича рассеянно скользнул по знакомой комнате, и вдруг он увидел у стены свою чертежную доску — «комбайн», подаренный ему когда-то профессором.
— Ого, старый приятель! — Он вскочил, шагнул к доске, и Надя, которая теперь с тревогой следила за ним, заметила, что в нем ожил прежний Дмитрий Алексеевич.
— Да, это Евгений Устинович для вас просил сохранить… — сказала она. — Ах, с ним такая беда… Даже не знаю, как начать…
— Я был там. Мне сказали, — проговорил он.
— А вы знаете?.. Ведь он умер…
Дом не обрушился от этой новости и день не потемнел. И Дмитрий Алексеевич встретил эту весть без содроганья. Как и там, на скамье перед клумбой, ум его оцепенел, не принимая этой перемены в жизни.
— Я его к себе взяла, он у меня жил почти год, — задумчиво рассказывала Надя. — Ничего не восстановил из своих изобретений, не пытался даже. Только о чертежной доске заботился, просил сохранить для вас. Тихий какой-то стал. И еще — напряженный, все время казалось, что он дрожит. По ночам почти не спал. Галицкий был здесь, настаивал, чтобы он занялся своими делами. Обещал помочь. А Евгений Устинович, знаете, что сказал? Ясно так, в первый и последний раз: «Это никому не нужно. Ни изобретения, ни ваша помощь. Огонь опередил нас с вами, похитил секрет своей гибели». Видите, даже шутил. А потом у него отнялась левая сторона… Через несколько дней после отъезда Галицкого. Лежал спокойно, три дня или четыре. Вас упоминал, еще сказал несколько раз: «Человек умер полностью. Обе половинки. Никакого следа»… И вот, осталась чертежная доска… Мы ее с Николашкой каждый день вытираем. Бережем для Дмитрия Алексеевича память о дедушке Бусько.
— Спасибо, — тихо сказал Дмитрий Алексеевич. И его усталые, глубоко посаженные глаза остановились на Наде, постепенно теплея. И он обнял ее! Но это он благодарил ее за дружбу и за память о старике Бусько.
Тогда Надя выпрямилась, спокойно подошла к этажерке и вытащила зажатый между книгами портрет Жанны Ганичевой.
— Вот еще я для вас у него взяла. Как только вас арестовали… Что это меня надоумило? — беспечно проговорила Надя, посматривая на него. — Мог ведь сгореть!
Дмитрий Алексеевич взял портрет.
— Да… Евгений Устинович… — сказал он. Мельком взглянул на портрет и рассеянно положил его на крышку пианино.
Что-то далеко, отрадно подпрыгнуло в Наде. Но глаза Дмитрия Алексеевича снова стали суровыми. Прежний живой и даже влюбленный человек опять ушел куда-то. Он ушел от Жанны, но ушел и от нее, чуть виднелся где-то вдали. А на месте его сидел каменно-твердый исполнитель какого-то долга, глядящий сквозь пальцы и на смерть, и на жизнь. Длинная дорога, уставленная верстовыми столбами, поглотила его, и он стал вечным ее ходоком. Он упорно, спокойно шел по ней и сейчас, и впереди него туманились безразличные пространства — бо́льшие, чем те, что он пересек.
— Да, так вы говорите, новости? — спросил он голосом этого ходока, глядя только вперед, на дорогу, находясь целиком во власти привычного движения.
А женщина сверкнула на миг глазами и тут же их погасила. Стала тихой, мягкой…
— Дмитрий Алексеевич… — Она подошла к нему сзади. — Я вижу, вы сидите здесь… — с каждым словом она нажимала ему мягкими руками на плечи, — и думаете, наверно, с чего начать… А? Я ведь вижу… — И Надя запнулась, порозовела. Потом приблизилась к его уху и шепнула: — А машина уже работает! Честное слово! Хорошо работает! Два или, кажется, даже три месяца. Уже об этом знают многие, и строятся еще две! Еще!
Дмитрий Алексеевич не вскочил, не подпрыгнул. Он только наклонил голову, как бы прислушиваясь, сказав: «Ага-а!» У него не раз уже бывали удачи, приливы, после которых он опять оставался на мели.
— А где, вы говорите, работает машина?
— На Урале. У Галицкого!
— Так-так… Ну-ну, рассказывайте.
Оказывается, Галицкий, приехав однажды в Москву, узнал обо всем, позвонил Наде, а потом явился и собственной персоной прямо на квартиру. Надя часа три рассказывала ему всю историю, а он ерошил свою бесформенную, как у нестриженого мальчишки, шевелюру и водил глазами. «Вот так», — и Надя повела глазами на потолок, потом на дверь и уставилась в пол.
— Ну и что, значит, вы говорите, машина работает? — перебил ее Дмитрий Алексеевич.
— Ну конечно же!
И она продолжала рассказывать, торопясь, время от времени захватывая воздух для новой фразы. А он смотрел на нее, как в окно, за которым туманился далекий Урал. Галицкий, выслушав трехчасовой подробный рассказ Нади, ни разу не перебив, вдруг спросил: «А где живут эти — Крехов и Антонович?» Надя этого не знала, но дала ему номер телефона. «Попробуем что-нибудь сделать», — сказал Галицкий. Потом вдруг вскочил и стал прощаться. «Да у вас ведь телефон! Можно, говорит, позвонить?» Вышел и стал набирать телефон института. Вызвал Крехова. «Товарищ Крехов? Очень хорошо. Говорит с вами некто Галицкий. Ну, раз вы знаете меня, тем лучше. Давайте встретимся с вами. Приходите ко мне, говорит, в министерство, вместе с товарищем Антоновичем. Вы не возражаете против „левого“ заработка? Вот я вам и Антоновичу дам хороший договорный проект. Нет, чепуха, — он так сказал, — это вы за недельку… Будете по вечерам прихватывать часа по три, и все… Приезжайте. Кончатся занятия — и сразу ко мне».
— У нас же был готовый проект! — перебил ее Дмитрий Алексеевич. Он уже горел, уже сиял, как тогда, в лучшие свои голодные, но веселые дни.
— Все чертежи сожгли, — сказала Надя. — Комиссия, во главе с Урюпиным.
— Ага! — сказал Дмитрий Алексеевич, темнея. — Ну-ну, я слушаю…
Крехов и Антонович отлично все поняли и вместе с Галицким сделали несколько основных листов эскизного проекта — за двенадцать дней. Прихватывали, правда, не по три часа, а часов по шесть. Ночами работали все трое, в комнате у Нади. А Надя подавала им чай и выбрасывала окурки из пепельницы. А Евгений Устинович, белоголовый, тихий, сидел в валенках около батареи и смотрел на них, не веря ни во что.
Галицкий увез эти листы и на свой страх и риск приказал заводским конструкторам закончить проект и построил на заводе первую машину. Оказывается, Галицкий применил принцип машины Дмитрия Алексеевича и построил установку для литья одного из тех «тел вращения», о которых когда-то шла речь у генерала. Завод у него громадный — через два месяца машину уже установили на фундамент в литейке и опробовали. Надя была там, на заводе, и видела все. Машина сразу же стала давать правильные отливки, начала выталкивать их одну за другой. Народ собрался, у Нади рука заболела от пожатий. Но конвейер, или питатель, как его там назвали, оказался маловат, и изложницы быстро перегрелись. Это был просчет самого Галицкого. Через неделю увеличили длину конвейера, и с тех пор машина работает в три смены, без остановки. Галицкий говорит, что она заменила целый участок в литейном цехе. Он послал подробный доклад своему министру. Все расходы были утверждены, и Крехов с Антоновичем получили свой гонорар, которого они, правду говоря, не ожидали.
— Они, конечно, сидели ночами не для того, — сказала Надя. — Они все подтрунивали над этим гонораром: «Как бы не пришлось, наоборот, с вас, товарищ Галицкий, если машина не пойдет». А Галицкий помалкивал и торопил их. Торопил и сам, как машина, работал — молча. Он — на столе, Крехов — на этой вот чертежной доске, а Антонович свою принес. На кровать уложил и чертил.
— А как эти… наши друзья? Живы и здоровы? — спросил Дмитрий Алексеевич.
— Здоровы. Машину свою в газетах все время хвалят. Завод, по-моему, строят. Шутиков за границу уже два раза ездил.
— А про нашу они знают?
— По-моему, нет еще. А узнают — не страшно. Машина уже в работе!
— Говорите, хвалят в газетах? Как же так? Кое-что, значит, скрывают. У них на этих машинах все гладко идти не может… Так что нам, Надежда Сергеевна, еще предстоит…
— Неужели еще?.. — И Надя сразу словно бы осунулась. Она верила теперь всем предсказаниям Лопаткина. — До каких же это пор, Дмитрий Алексеевич?
— Чья возьмет на этот раз, мы еще посмотрим, — сказал Дмитрий Алексеевич, угрожающе глядя в сторону. — Но драться они будут. Не могут иначе… Работающая машина, а теперь, как вы говорите, их будет три — три наши машины станут против их завода, и сразу все будет ясно. Гласность, спор, сравнение — все это для них крест, скандал. Придется списывать миллионные убытки, а за это, знаете, иногда по шапке дают. Как только они узнают про нашу машину, сразу что-то начнут придумывать — это наверняка…
В эту минуту Николашка, который не спускал глаз с гостя, оставил свои кубики, нерешительно оторвался от стула, подошел и остановился против Дмитрия Алексеевича.
— Вы Дмитрий Алексеевич? — спросил он.
— Я, — сказал Лопаткин.
Мальчик подошел ближе.
— Вы были в далеком путешествии? Правда?
— Правда. В очень далеком…
И мальчик отошел, задел локтями свой дворец, и кубики с грохотом посыпались со стула. Собирая их, ползая по полу, Николашка о чем-то размышлял и изредка поглядывал на Дмитрия Алексеевича черными, умными глазами — глазами Дроздова.
— Поди, Коленька, погуляй во дворик, — сказала ему мать.
— Я вырасту большой и тоже поеду в далекое путешествие, — ответил он.
— Ох, лучше не ездить. — Надя со слабой улыбкой посмотрела на Дмитрия Алексеевича.
Он ответил ей таким же взглядом.
— Путешествий бояться не надо. Кто боится этих путешествий, тот, конечно, не поедет. Но он и не уйдет далеко!
Он замолчал, задумался и машинально вытащил из кармана кисет, сшитый из рукава старой гимнастерки. Достал сложенную книжечкой газету, оторвал листок, спохватился и встал.
— Курите, курите, пожалуйста!
— Нет, я выйду…
— Да нет же, курите здесь. Мне хочется с вами сидеть и говорить…
— Нет, я в коридоре. И позвоню Захарову. Как, по-вашему, надо?
— Они вас ждут. Мы думали, что вы приедете раньше.
Дмитрий Алексеевич свернул цигарку корявыми, мозолистыми руками, вышел в коридор и там чиркнул спичкой и, прислонясь спиной к стене, несколько раз подряд глубоко затянулся дымом. И, как все курильщики, он выдал себя этими частыми затяжками. Украдкой наблюдая за ним, Надя видела не простые затяжки курильщика, а скрытые от людей вздохи — те вздохи, у которых нет дна. Леонид Иванович — тот курил гораздо спокойнее, это Надя заметила еще там, в Музге.
Большая, толстая цигарка, несколько раз мигнув красным огоньком, догорела до пальцев, покрытых на концах коричневой коркой. Морщась, Дмитрий Алексеевич докурил ее, погасил о подошву сапога, вышел в кухню, вернулся и снял трубку телефона. Цигарка успокоила его, как материнская рука.
Но спокойствия его хватило всего лишь на полминуты. Он набрал номер, услышал басистое «да», и рука его сильнее сжала трубку, а голос задрожал.
— Товарищ Захаров! Это я! Это Лопаткин говорит! Лопаткин, который…
— А-а-а! — радушно заревела трубка. — Наконец-то! Здравствуйте, товарищ Лопаткин! С приездом! Мы уже месяц целый вас ждем. Как здоровье?
— Здоровье неплохо, товарищ Захаров!.. Я слышал, машина построена.
— Да-а! — задорно отвечал Захаров. — Еще бы! Она уже внесла, так сказать, поправку в наш промфинплан! Так что же нам по телефону… Приезжайте! Давайте завтра утром. Я шоферу скажу. Вы где остановились?
— Еще пока нигде не остановился. Я так приеду.
— Что значит так? Вы утром позвоните мне, и я подошлю! Договорились? Так, Дмитрий Алексеевич, — до завтра! Жму руку! Будьте здоровы.
Повесив трубку, Дмитрий Алексеевич опять прислонился к стене и стал свертывать новую цигарку. Он закурил, пустил дым к потолку, и Надя, стоя в дверях, сказала ему как бы шутя:
— Вижу, вы теперь не следите за нормой…
— Последняя, — сказал Дмитрий Алексеевич.
Когда он докурил, Надя опять, взяв за руку, легко втолкнула его в комнату.
— Я кое-что поняла из вашего разговора. Как это так не остановились нигде? А у меня?
— Я думал, может быть, неудобно?
— Боитесь меня скомпрометировать? — весело сказала Надя.
В эти слова было нечаянно вложено что-то такое, какое-то грустное воспоминание, и Дмитрий Алексеевич постарался ничего не заметить.
— Вы что-то все оглядываетесь, — сказала Надя. — Его здесь нет. Он давно уже здесь не живет. Так что можете располагаться у вашего соавтора как дома.
Мимоходом Надя взглянула на себя в зеркало, и оттуда на нее глянуло похудевшее и настороженное, странно белое лицо с большими темными глазами.
Они сели друг против друга. Наде показалось, что Дмитрий Алексеевич украдкой посматривает на нее какими-то горящими глазами, и она опустила ресницы, чтобы не мешать ему. Ей многие говорили, что у нее за эти годы появилась новая, грустная красота. «Если она действительно появилась, пусть помогает мне», — подумала Надя.
Немного погодя она, затаив дыхание, взглянула на Дмитрия Алексеевича. Оказывается, только ей одной было тесно в этой комнате. Он уже чувствовал себя здесь как дома. Достал блокнот и, прикусив губу, смотрел в него теми же горящими глазами.
— Что это у вас? — тихо спросила Надя.
— Кое-какие мысли. Эскизик небольшой. — И он, счастливо покраснев, спрятал блокнот в карман гимнастерки.
— Это вы там сделали?
— Там, — ответил он и улыбнулся. — Как видите, слова «лишение свободы» неточны. Кто научился думать, того полностью лишить свободы нельзя.
— Ну и что вы там надумали?
— Так, небольшую вещь… Если наша машина действительно пойдет… В общем, автоматический цех по производству труб. Знаете, я убедился…
— В чем?
— Прав Евгений Устинович. Прав Араховский. Мыслитель не может не думать. Когда человек долго упражняется, перебирает в уме какой-нибудь клубок вопросов, он постепенно достигает совершенства в этой области. И тогда что-то растормаживается в голове, и наступает цепная реакция. Одна мысль рождает другую. Это целый мир. Я вижу огромные возможности. То, что раньше мне казалось решением только частного вопроса, в действительности ключ ко многим большим делам. В первый раз я задумался над этим, когда вы мне подали мысль о двухслойных трубах. Помните? Я тогда увидел вдруг краешек того, что там открылось мне полностью. Так что естественно: когда тебя посетит такая мысль, разве можно сидеть и горевать о том, что твое физическое передвижение ограничено забором? Наоборот, я там был свободен от этой дурацкой переписки, от всех этих обвинений в клевете, в корысти, в лжеизобретательстве. Сидишь себе высоко-высоко на ферме моста, вверху — небо, внизу — река, пороги. Электричества нет. Что-то случилось с трансформатором. Слезать вниз нет смысла. Вот и думаешь, пока внизу чинят. Два часа! Или вечером — сядешь около барака…
Да, этот человек, в котором чуткая готовность к бою стала привычкой, — он не мог, спустившись оттуда, со своей высокой фермы, сразу окунуться в теплые заводи, поросшие вечной травой, наполненные звоном и стрекотом, кишащие своей жизнью, своими особыми страстями и далекие от холодного и стремительного главного течения.
«Ничего», — сказала себе Надя, ласково посмотрев на его спину, обтянутую белой, вылинялой гимнастеркой, и ушла на кухню ставить чайник. Там она немного замешкалась, а когда вернулась, то можно было заметить, что губы ее с помощью соседкиной помады стали чуть-чуть краснее, самую малость, а лицо как будто стало матовым, хотя родинка на щеке оставалась такой же милой и бархатистой.
— Ну? — сказала она, глядя на него и слегка краснея.
Вопрос этот был задан оттуда, из лесных зарослей жизни, и Дмитрий Алексеевич его не услышал.
— Что «ну»? — спросил он, смеясь. — Вы же еще не закончили свой рассказ! Закончите — тогда наступит моя очередь.
— Ну-ну, — прозвучал тот же голос, и Надя, сев против Лопаткина, стала рассказывать. Это была уже новая глава в ее рассказе — о том, как и почему Дмитрий Алексеевич был освобожден.
Одним из первых героев этой главы, неожиданно для Лопаткина, Надя назвала Андрея Евдокимовича Антоновича. Оказывается, в тот час, когда он вместе с Максютенко спускался в котельную, чтобы по решению комиссии сжечь два мешка документов, им овладел вовсе не страх, как это показалось Максютенко. Бояться, собственно, нечего было. Боялись Максютенко и Урюпин. У Антоновича ноги подкашивались от другой причины: он слышал, что Надя просила выдать ей папку с несекретной перепиской Лопаткина и что ей отказали. Во время работы комиссии он осторожно заговорил об этом, и Урюпин, громко хохоча, поднял его на смех. Антонович знал, что в папке не только свобода — вся жизнь Дмитрия Алексеевича. И притом у него было свое мнение по поводу всей этой истории: он считал, что Лопаткина осудили неправильно. Теперь, спускаясь в котельную исполнять то, что он недавно подписал, Антонович чувствовал, как у него слабеют ноги. Но это была слабость особого рода. В душе Андрея Евдокимовича родилось мужество, и оно-то раскачивало и толкало из стороны в сторону этот неподготовленный, хилый и молодящийся сосуд.
Он сам не знал, для чего ему понадобилось бегство из котельной, но, когда Максютенко завел разговор о лампочке, что-то подбросило Андрея Евдокимовича. Он убежал, и не для того, чтобы искать лампочку, — ноги вынесли его кратчайшим путем к воротам. Он мелко затопал по мокрому асфальту Спасопоклонного переулка. На углу взял такси и через пять минут был около того здания за решетчатой оградой, где помещались военная прокуратура и трибунал. Здание было словно опущено в самую глубокую тень ночи. Оно поразило Антоновича своей нежилой затемненностью, в нем как будто не было окон. Андрей Евдокимович поднялся по пустынной лестнице на второй этаж трибунальской половины. У входа в полутемный коридор его встретил солдат с винтовкой. В трибунале, оказывается, никого не было. Работа окончилась, все разошлись по домам.
— Телефон, молодой человек, телефон! — горячо зашептал Андрей Евдокимович. — Домашний телефон председателя!
Но солдат не мог ничем ему помочь. Он посоветовал обождать, когда придет с ужина младший сержант. Минут сорок, не больше.
— Что делать, что делать?.. — Андрей Евдокимович прошелся несколько раз по площадке и вдруг быстро-быстро загремел по лестнице вниз. Машина ждала его у ворот.
— Спасопоклонный, — коротко приказал он. — И быстрее, пожалуйста.
Когда начали жечь бумаги, Антонович прощупал мешок и сразу узнал твердый выступ — толстую, тяжелую папку. Если бы он не нашел ее здесь, он бы перешел к другому мешку. Но она была здесь. Он сунул ее подальше в мешок и затрясся, чуть ли не заплясал от лихорадки. Потом он достал опять и уронил эту папку в тень, наступил на нее. Затем отодвинул ногой назад, к загородке с углем, а через несколько минут незаметно бросил ее туда, за дощатый борт, и проворно завалил углем. Сразу в нем все запело, и вот здесь-то пришел Урюпин, и Андрей Евдокимович сказал ему свои гордые, исторические слова о порядочности.
Весь следующий день Андрей Евдокимович то и дело спускался во двор, к котельной, похаживал там, а иногда даже заглядывал вниз, к истопникам, прикурить. Молодой рабочий ни о чем не догадывался. А старый истопник, по фамилии Афончев, смекнул и однажды молча вышел вслед за Андреем Евдокимовичем и во дворе, так же молча, вытянув шею, уставился на него. Старик, наверно, решил, что речь пойдет о каком-нибудь неплановом заработке. Он еще больше уверился в этом, когда Антонович пригласил его сходить на уголок. В пивной они заняли отдельный столик в углу, Антонович заказал все, что полагается. Афончев выпил раз, выпил два и, чем дальше шло дело, становился как будто все трезвее и все осторожнее вытягивал шею. Наконец Андрей Евдокимович спросил: «Ты мне веришь?» — «Как же не верить?» — возразил Афончев и насторожился. И тогда Антонович рассказал ему по порядку все. Сначала о том, кто такой Дмитрий Алексеевич. Затем о его машине, о том, что машина нужна для государства. «Ты понимаешь?» — спросил он. «Еще бы!» — ответил Афончев. Тогда Андрей Евдокимович, как мог, стал объяснять ему историю борьбы Дмитрия Алексеевича. Здесь он запутался, и истопник положил на его рукав свою темную от угля, правдивую руку: «Ты скажи короче, Андрей Евдокимович. Скажи, не бойся, не виляй». И Антонович, посмотрев в сторону, еще раз взглянул на безразличное и потому страшное лицо истопника, решился, сказал о папке. «Вона что!» — протянул Афончев. Андрей Евдокимович засуетился, хотел еще заказать что-нибудь, но Афончев остановил его. «Сейчас я на работе. Завтра вечерком приходи ко мне на квартиру. Я живу далеконько, но ничего, на метро, потом на трамвае — доедешь. Там и поговорим». Антонович с готовностью выхватил карандаш и записал адрес. Допили остатки, простились и разошлись.
На следующий вечер он сидел в теплой и тесной комнатушке истопника. Афончев был чисто умыт, причесан, приветлив и осторожен. Старик достал из чемодана папку, которую он, по его словам, без лишних разговоров, капитулировал из котельной. Папку раскрыли на столе, и здесь, перелистав множество жалоб Дмитрия Алексеевича и ответов на эти жалобы, полученных из разных канцелярий, и показав Афончеву отзывы академика Флоринского и доктора наук Галицкого, Андрей Евдокимович наконец почувствовал, что в старике что-то повернулось, что он все понял и даже на что-то решился. Но что — это осталось неясным. Афончев принес из кухни чайник, достал из-под оконной занавески четвертинку и ударил ладонью по столу: «Ну, хватит о делах. Будем чай пить». Было выпито много чашек чая, но Афончев так и не проговорился. «Я сделаю все, что надо, — сказал он, — не бойся».
А решил он вот что. Старик он был осторожный и поэтому не отдал папку Антоновичу. «А вдруг дело повернется не так?» Но он не отдал папку и в институт, потому что уж очень было похоже на правду то, что говорил этот причесанный инженер в узких брючках и с галстучком. Он решил отнести папку в военный трибунал, считая, что Надя по своей доверенности там ее и получит, если все, что говорил Антонович, правда. Но так как старик был не только осторожен, но и соображал кое-что, то он прикинулся темноватым мужичком и, готовя папку к отправке в трибунал, приложил к ней такую бумагу:
«В Ревтрибунал от Афончева Прохора Васильевича, проживающего в поселке Хлебозавода, Новые дома, корпус 6, кв. 2, — заявление. Я, Афончев Прохор Васильевич, работая истопником в котельной института Гипролито, в ночь на пятое ноября, будучи набирая угля из ящика, нашел секретное „дело“ Лопаткина, осужденного Ревтрибуналом. О чем и сообщаю для Вашего сведения и препровождаю при настоящем заявлении „дело“ Лопаткина, по ошибке комиссии, как полагаю, попавшее в ящик с углем. Афончев».
Истопник сам отнес пакет в трибунал. Секретарь, распечатав самодельный конверт, прочитал заявление и сразу же пошел докладывать председателю трибунала. Афончеву было приказано подождать, и он, играя свою роль, смирненько сел на край стула. Вскоре его вызвали к председателю. «Говоришь, дело Лопаткина принес?» — весело закричал ему седой подполковник. «Так точно, товарищ полковник», — ответил Афончев. «Какое же это „дело“? Это простая переписка! — еще громче и веселее закричал председатель, словно перед ним стоял глухой. — Где же ты его раскопал, это „дело“?» — «Я там написал в заявлении. В угле». — «Как же оно туда попало?» — «Должно, когда сжигали секретные бумаги». — «Какая же это секретная бумага? Тут нигде не написано, что секретная!» — закричал председатель. Потом вдруг вскочил и заходил перед Афончевым, подозрительно поглядывая на него. «Вот какой вопрос возникает, — заговорил он вдруг. — Почему у тебя именно эта папка оказалась?» — «Ничего не знаю, товарищ полковник, — сказал старик, все время поворачиваясь в ту сторону, куда шагал председатель — то вправо, то влево, провожая его испуганным взглядом. — Должно, из комиссии кто забыл». — «Подожди… а почему ты не отдал комиссии? Почему сюда притащил?» — «Так я же не украл, не спрятал! Я — к вам! Написано: „Дело“ — я подумал, что ревтрибуналу виднее, что с ей делать…» — «С ей, говоришь?» Председатель еще раз пристально взглянул на истопника, сел за стол и снял трубку телефона. Набрал номер и стал разговаривать с генералом, директором института. Был он, видать, из тех, кто мягко стелет — жестко спать. Разговор с директором он начал так: «Товарищ генерал? Вы мне звонили как-то относительно архива Лопаткина… Говорите, сожгли? Ну а как с теми бумагами, относительно которых доверенность… Ах, комиссия не нашла! Да-а! А мне тут принесли какие-то бумаги… Я подозреваю, что наша комиссия постановила их сжечь и не сожгла… Каким образом? Комиссия разбросала их по котельной и ушла. А один человек собрал и принес в трибунал… Вернуть вам? Да вот я что-то на них не вижу грифа. По-моему, эти деятели решили сжечь и те бумаги, на которые выдана доверенность. Товарищ генерал, простите, но и я несу ответственность за эти бумаги. Лопаткин отбудет срок и придет ко мне требовать свои документы! У него здесь, я вот вижу, авторское свидетельство подшито… Имеете вы право лишать автора документа, который выдан ему государственным комитетом? Не знали? Вот я говорю вам. Сообщаю… Поскольку эти бумаги не находятся под вашей юрисдикцией, я их выдам Дроздовой, она уже не раз приходила. Вот так… Приветствую вас…» Он положил трубку, седым орлом посмотрел на Афончева и весело крикнул ему: «Можешь идти, Афончев!» Истопник, послушно наклонив голову, вышел, держа кепку в руке. В тот же день все было рассказано Антоновичу. Андрей Евдокимович поспешил передать новость Наде, и, выждав для порядка несколько дней, она явилась к секретарю трибунала с жалобой на то, что директор института отказал ей в выдаче несекретных бумаг Лопаткина. «Вот ваши бумаги», — сказал секретарь, доставая из стола знакомую папку с коричневым корешком. — Распишитесь, пожалуйста, вот здесь, на вашей доверенности…»
— Значит, и папка у вас? — нетерпеливо спросил Дмитрий Алексеевич.
Но Надя с легкой улыбкой посмотрела на него, сказала: «Сейчас все узнаете» — и вышла из комнаты. Вскоре она вернулась, неся чайник. Открыла шкаф, поставила на стол три чашки — не те прозрачные, пузатенькие чашки, из которых когда-то пил Дмитрий Алексеевич, а новые — простые, тяжелые чашки, из сероватого фаянса с цветочками. И пальцы у Нади теперь были в царапинках — они имели дело и с картошкой, и со стиральной содой. Тихая пауза наступила в комнате. Дмитрий Алексеевич украдкой любовался этими туповатыми пальцами и, покачивая головой, вспоминал тот зимний день, когда он с ненавистью оглянулся на эту женщину и шепнул: «Бледная повилика».
Но вот чай разлит по чашкам, на один из стульев положена стопка книг и посажен Коля, который сразу припал к блюдечку и запыхтел. Села и Надя и, подняв на Дмитрия Алексеевича ласковые серые глаза, сказала:
— Папка не у меня. Вы ее получите сами. А история здесь вот какая.
И началась третья глава рассказа, героем которой был уже новый человек, некто майор Бадьин.
— Простите, я не знаю его. Кто это такой? — спросил Дмитрий Алексеевич.
— А это тот член трибунала, который сидел справа, который говорил: «Дро-оздо-ова».
Дмитрий Алексеевич и не подозревал того, что майор Бадьин на процессе все время держал его сторону и даже написал по делу особое мнение. Впрочем, мнение это не сыграло своей роли, потому что дело Лопаткина, как выразился председатель, было «чистое». Если бы подполковник усомнился в чем-нибудь, он, конечно, проанализировал бы все вокруг неясного вопроса. А так как сомнений у него не было, то и протокол судебного заседания получился таким, каким было все дело в глазах председателя. Потому что в нужных местах председатель повторял вслух ответы подсудимого, чтобы их мог записать секретарь. И он по давней привычке осторожно освобождал ответы от разных околичностей, способных лишь затемнить простую и ясную мысль. Он любил короткую, ясную формулу. Стало быть, материалы, которые поступили в высшую инстанцию, были очень похожи на то дело Лопаткина, которое создалось в представлении этого старого и уверенного в себе человека. Поэтому особое мнение Бадьина было оставлено без последствий.
Майор решил бороться. Он вызвал в трибунал Евгения Устиновича Бусько, чтобы побеседовать с ним, но старик не явился. Тогда майор сам приехал к нему. Вошел в его комнату, представился, огляделся и, скрыв удивление, стал задавать профессору вопросы о Лопаткине и Наде. Он получил жесткий ответ: «Поскольку не часто можно видеть таких людей, которые столь странно выполняют свои судейские обязанности, позвольте мне не сообщать вам ничего». Майор не имел права рассказывать старику ни о подробностях своего спора с председателем, ни даже о своей позиции в деле Лопаткина. Он сделал лишь несколько полупрозрачных намеков, и они окончательно запугали Евгения Устиновича. Так Бадьин и ушел ни с чем.
— Евгений Устинович больше не принимал его, — сказала тихо Надя. — Не открывал даже дверь. А потом произошел пожар… А майора захлестнула работа, и он забыл про дело и про свое особое мнение. Тут как раз подъехал Галицкий, и мы решили, что вас может выручить только ваша машина. Это его мысль была: если машина получится, то можно будет и автора вытащить…
И так прошел год. Однажды Надя пришла домой и увидела в кухне, на своем столе, письмо со штампом трибунала. Ей предлагали явиться и принести с собой ту переписку Лопаткина, которую Надя получила по доверенности. Письмо было отпечатано на машинке и подписано майором Бадьиным. Надя пришла в трибунал без папки. Майор Бадьин разочарованно всплеснул руками и закричал: «Вы поймите, в этих документах его спасение!» И Надя побежала домой, полетела на такси и вернулась с папкой. Майор при ней стал быстро листать бумаги, приговаривая: «Вот, так и знал. Все теперь понятно! Вот, еще лучше! Ах, какая история, какая печальная история, Надежда Сергеевна! Какие бывают люди! А сколько кругом слепых!» И не удержался, растолковал ей, что это за люди и кто здесь оказался слепым. Сам-то он, видно, не был слепым, потому что, просматривая прошлогодние дела в связи с каким-то специальным заданием, он увидел в деле Лопаткина новые бумажки и внимательно их прочитал. Хитрость Афончева от него не ускользнула. Он сразу смекнул, что здесь поработали друзья Лопаткина, и старое упрямство зажглось в нем. Он решил просмотреть эти бумажки, чувствуя, что это та самая шестилетняя переписка, о которой говорил Лопаткин на суде.
Бадьин побеседовал с Надей и дал понять, что ей следует написать жалобу в Верховный суд. В тот же день Надя отнесла в Верховный суд длинное письмо за тремя подписями — своей, Крехова и Антоновича. Через три дня Надю вызвали для беседы с заместителем председателя Верховного суда. Эта быстрота немного удивила Надю, но все объяснилось: на столе заместителя уже лежало представление майора Бадьина и дело Лопаткина.
— И что, вы думаете, там еще было? — Надя прервала свой рассказ. — Ну, догадайтесь же скорей! Какой вы! Там было несколько писем из Музги… От двух известных вам человек. Сьянов, оказывается, вас разыскивал, и кто-то черкнул ему из Гипролито, что вы осуждены. Воинственное письмо написал наш дядя Петр! Прямо в Верховный суд! И Валентина Павловна…
Заместитель председателя предложил Наде принести папку с документами. И она тут же вынула ее из своей продуктовой сумки. Медлительный пожилой человек с изнуренным лицом долго беседовал с нею, то и дело перебивая ее и требуя говорить строго по порядку. Надя сообщила ему, между прочим, что машина уже построена на Урале, что первая проба дала хорошие трубы и производительность почти вдвое бо́льшую по сравнению с машинами Гипролито. Потом Надю пригласил референт. Этот еще дольше расспрашивал ее о работе над машиной Лопаткина, несколько часов вместе с Надей перелистывал документы в папке и все время что-то записывал.
Вскоре после этого Надя получила из Верховного суда письмо, где было кратко сказано об отмене приговора и о прекращении дела.
— И вот вы здесь!.. — закончила Надя свой рассказ.
Весь следующий день Дмитрий Алексеевич ходил по делам то к Захарову, то к генералу, то к еще более важному генералу — с двумя желтыми звездами на каждом серебристом погоне. Ночевал он у Надежды Сергеевны на диване, встал рано утром и опять ушел. С ним был заключен новый договор, и на третий день, когда Надя пришла из школы, она увидела в комнате у себя другого человека — это был Дмитрий Алексеевич, но уже в новом темно-сером дорогом костюме. Под расстегнутым пиджаком его была видна шелковая сорочка. Надя заставила Дмитрия Алексеевича встать, осмотрела со всех сторон и, конечно, одобрила его вкус. Но этим дело не кончилось. У Дмитрия Алексеевича появилась еще и шляпа, а на стуле висело пальто из серого габардина. Дмитрий Алексеевич надел все эти вещи, и Надя, отойдя к двери, увидела сурового, представительного мужчину с мягкими серыми глазами и остро врезанной складкой на лбу.
Дмитрий Алексеевич купил и чемодан, а в чемодане было полно разной мелочи — полотенце, мыло, белье и даже хлеб — целых три батона!
— Что это вы, Дмитрий Алексеевич? — Надя, покраснев, обиженно посмотрела на него. — Будем на немецкий счет?
Он мягко взглянул на нее из-под шляпы:
— Я забыл сказать. Я сегодня уезжаю на Урал. К Галицкому.
— Надолго?
— Может, на две недели, а может, и на два месяца.
— Так я сейчас побегу в магазин! Пирожков вам хоть испеку…
— Ну что ж… Нате вот вам деньги…
Надя обернулась, чтобы ответить с достоинством, и осеклась. Он протягивал ей толстую пачку сотенных билетов.
— Так много получили?
— Да, мне дали кое-что. Вы берите, они мне не нужны. Берите!
— Это что, вы мне долг отдаете? — Она покраснела.
— Да нет… для долга это мало, — спокойно и мягко ответил он. — Просто они мне не нужны. Я уже все купил себе. Знаете, как это говорится: «Кроме свежевымытой сорочки, скажу по совести, мне ничего он надо!» Давайте берите. Нам с вами давно пора оставить это… Я еще вам буду приносить — мне ведь оклад положили.
Надя взяла деньги, сунула в ящик стола, оглянулась: Дмитрий Алексеевич уже что-то писал, положив на колено блокнот, не снимая шляпы. Она подошла, сняла с него шляпу, и он, не отрываясь от своего писания, махнув рукой, сказал:
— Не надо, я сейчас уйду.
Вот такой он стал — не то рассеянный, не то слишком сосредоточенный, не поймешь… Надя посмотрела на него, потом надела фартук и пошла на кухню ставить тесто. Минут через двадцать она вернулась — Дмитрия Алексеевича уже не было, он ушел.
А ушел он специально для того, чтобы еще раз побывать в Ляховом переулке, у клумбы, похожей на груду тлеющих углей. Все московские дела его были сделаны. Он взял такси и через двадцать минут вышел из машины против этой клумбы и сел на скамью, на то самое место, где он сидел три дня назад.
Лето еще только начиналось, листья на кривом тополе, пролезшем на улицу со двора, через дыру в заборе, были влажно-зеленые. Кругом стояла обеденная тишина. Нянек на скамьях не было, они еще не прикатили своих колясок. «Евгений Устинович!..» — звучало вокруг. Дмитрий Алексеевич все еще думал о профессоре как о живом. Опыт делал! Ну конечно, так оно и было… «Моя профессия — огонь!» Тут память вынесла из тьмы маленький пузырек с белым порошком и поставила его перед Дмитрием Алексеевичем. И он понял, что нет не только постоянно встревоженного человека в очках и с белыми усами, — пропала навсегда и его вторая часть — дело, которое он хотел оставить людям и прятал для этого то в сундук, то под половицу. «Человек состоит из двух частей — из физической оболочки, которая исчезнет, и из его дела — оно может существовать вечно», — вспомнил Дмитрий Алексеевич и задумался. Да… теперь попробуй расскажи где-нибудь о бензиновом пожаре, который был ликвидирован одним взмахом руки… Никто не поверит. Человек исчез полностью. Никаких следов!
Взгляд его остекленел, остановился на тлеющих, мерцающих под легким ветром красных цветах. Потом Дмитрий Алексеевич очнулся — уже не философ, а деловой человек, вздохнул, вскочил и быстро зашагал по переулку, чтобы уже никогда больше сюда не возвращаться.
3
Поезд уходил в час ночи. Весь вечер Дмитрий Алексеевич провел у Нади. Он держал на колене Николашку и рассказывал ему о своем далеком путешествии, умело обходя скользкие места и оттеняя суровые красоты сибирского Севера. Потом мать уложила наконец Николашку в постель, и он заснул. А взрослые посмотрели друг другу в глаза и пошли гулять на Ленинградское шоссе. Погода была хорошая, они долго тихо шли в темной тени деревьев. Дмитрий Алексеевич молчал, думал, должно быть, о том, что ждет его на Урале, а Надя то смотрела на небо, то, держась обеими руками за его локоть и глядя под ноги, сравнивала его шаги со своими. Потом решилась и положила голову ему на плечо.
— У вас хорошее имя, — сказал он вдруг. — Надежда. Оно на вас похоже.
«Нет, — хотела она сказать. — Не похоже. Мое настоящее имя — Любовь». — Хотела сказать и не решилась.
В половине двенадцатого они зашли домой, и Дмитрий Алексеевич взял свой чемодан и картонную коробку с пирожками. Надя проводила его до шоссе. Здесь он остановил такси, пожал Наде локоть, поцеловал ее в волосы и в висок, сел в машину и укатил.
Приехав на вокзал, он задержался у окошка телеграфа и послал «молнию» Галицкому. Потом он прошел на платформу, освещенную сверху яркими лампами. Здесь стоял поезд, который, казалось, въехал в здание вокзала. Дмитрий Алексеевич рассеянно предъявил билет, прошел в мягкий вагон, в какое-то купе. Кто-то показал ему диван, и он положил туда коробку с пирожками и чемодан, бросил пальто, сел и нетерпеливо поморщился. Барабаня пальцами по столику, он сидел так несколько минут, пока не почувствовал мягкого толчка и не поплыли огни мимо его окна. После этого он успокоился, лег на свой диван и все два дня был в купе самым неразговорчивым пассажиром.
Через двое суток поезд остановился на дне долины, среди округлых зеленых гор. Шел четвертый час, уже начался холодный летний рассвет. Дмитрий Алексеевич сошел по ступенькам на землю, перешагнул рельсы, направляясь к станционному зданию. Издалека он увидел высокую фигуру в плаще защитного цвета и в серой фуражке, отдельно стоящую перед ярко освещенным окном станции. Человек в плаще повернулся и, ровно шагая, пошел к Дмитрию Алексеевичу. Это был Галицкий.
— Приехали? — раздался его дружелюбный басок. Он пожал руку Дмитрию Алексеевичу и, не ослабляя рукопожатия, повел его к светлому окну.
— Дайте посмотреть, какой вы теперь… — У окна он снял с Дмитрия Алексеевича шляпу. Коротко остриженные волосы Лопаткина замерцали сединой. — Да, обожгли вас хорошо, — задумчиво сказал Галицкий. — Огня не жалели, кирпич получился славный. Тепикин, пожалуй, больше не решится пробовать вас на твердость. Зубы сломает, а?
— Я еще не получил достаточных сведений о твердости кирпича, — сказал Дмитрий Алексеевич.
— Кирпич первоклассный! — воскликнул Галицкий.
— Не знаю, не знаю… Не видел…
— А вот поедем утром в цех — увидите!
— Дорогой товарищ… — Дмитрий Алексеевич сжал обе руки Галицкого, и сразу же поток тепла заструился между двумя этими высокими людьми. Они умолкли.
— Извините, я не знаю до сих пор вашего имени и отчества, — проговорил Дмитрий Алексеевич.
— Зовут меня Петром, — сказал Галицкий. — А по отчеству я Андреевич.
— Дорогой Петр Андреевич, вы теперь видите, как обжиг на меня подействовал. Я теперь совсем не могу управлять чувствами. Вот куда это годится? — И Дмитрий Алексеевич откровенно вытер пальцами щеки.
— Чувства — это вернейший паспорт. — Галицкий открыл портсигар. — Закуримте, Дмитрий Алексеевич. Теперь вас будут бояться, у вас нет за душой грязи, вы вышли с победой. Не треснули в печи.
— Не знаю, не знаю… Главное — машина. Если она действительно…
— Хотите, поедем сейчас в цех? Хотя чего ж тут спрашивать: мы сейчас и посмотрим на нее. Не в парадной обстановке, а в самой прозаической — предутренней. Это будет самая верная картина.
Миновав пристанционный палисадник, они вышли к дороге. В серовато-голубой мгле рассвета темнел островок — машина директора завода. Галицкий открыл дверцу, пропустил сначала Дмитрия Алексеевича, потом и сам сел рядом с ним. Раздался скребущий звук стартера, мотор фыркнул, желтые лучи ринулись вперед, утренняя мгла, вращаясь, отступила, открыв кочковатую дорогу, — и «победа» мягко тронулась.
— Значит, мы в цех? — не выдержав, спросил Дмитрий Алексеевич.
— Да. — Галицкий кивнул. — Поезжайте к четвертой проходной, — сказал он шоферу.
Наступило молчание. Дмитрий Алексеевич и Галицкий задумались, и лишь огоньки их папирос время от времени плавно возникали и гасли в темноте. Потом огонек Галицкого ярко загорелся и погас.
— Вы с самого начала, Дмитрий Алексеевич, взяли правильный курс, — сказал Галицкий. — Конечно, я не думаю, чтобы это было преднамеренно, это, конечно, не установка, установкой это не может быть. Это счастливое качество.
— Вы о чем, Петр Андреевич?
— Я говорю, что вы верящий человек. Вы верите и боретесь. Не ожесточились, как некоторые изобретатели. Как старик этот, Бусько. Хотя можно было бы свернуть на эту дорогу… Это вот и отобрало для вас нужных помощников. Их не так уж много, но они, видите, помогли вам. Вы понимаете меня? — Галицкий круто повернулся к Дмитрию Алексеевичу. — Меня часто ругают идеалистом так называемые «земные» люди. Но черт его знает, что это такое! Ваш судья, майор Бадьин, — я с ним близко познакомился, — ведь этого человека до самого последнего времени считали странным, а его начальник, подполковник, назвал его один раз аполитичным. Это почти то же, что идеалист. Ему было трудно бороться за вас. Но теперь настало время морщиться «земному» подполковнику. Бадьин доказал ему, что и для судьи существует творчество. Ваша победа — его победа. Обоим вам хорошо!.. Вот я и говорю: тут идеалист, там идеалист, в третьем месте, смотришь, еще один так называемый идеалист. Они попадаются на каждом шагу, но без яркого опознавательного знака, ни вы их не увидите, ни они вас. А зажег Дмитрий Алексеевич свой откровенный фонарь, и все они слетелись ему помогать! И вышла не химера, не вещь в себе, не пустой иероглиф, а прибавка к государственному бюджету на первый случай в несколько десятков миллионов! А? Теперь я своего генерала спрашиваю: «Кто идеалист?» Так он смеется: «Ну во-от вспо-омнил! Ты, Петр Андреевич, шуток не понимаешь». И весь с него спрос! А я ведь ему раньше-то так ответить не мог. Мол, во-о-о-от еще чего, товарищ генерал, выдумал. Какой-то идеализм!
— Да… — Дмитрий Алексеевич вздохнул. — Я тоже был… Постойте, кем же я был? Фантазером, лжеизобретателем, выскочкой… Даже сломанным человеком!..
— А фонарик горит — и на него летят помощники! Оказывается, много фантазеров на свете! А фонарик у вас, Дмитрий Алексеевич, очень привлекательный. Помните тогда, на техсовете, в институте… Он многих тогда привлек…
— Кого же еще?
— А Крехов? А Андрей Евдокимович? Они, правда, хоть и не выступили тогда, а сделали для вас не меньше, чем судья Бадьин. Но, Дмитрий Алексеевич, конечно, самое большое ваше счастье, которое прилетело на огонек, — это Надежда Сергеевна… Берегите ее. Это та белая лебедушка, которая за вас подставит грудь под стрелу. Вообще, должен сказать…
Голос Галицкого вдруг охрип и оборвался. Он что-то знал и, видимо, решил не вмешиваться в чужую сложную жизнь. И опять в машине наступило молчание и задумчиво замигали огоньки папирос.
Сизые сосны неслись навстречу машине справа и слева. Свет фар стал рыжим, и вокруг все холодно поголубело. Кочковатая дорога летела под колеса, и не было ей конца.
— Где же завод? — спросил Дмитрий Алексеевич.
— Еще километра четыре, — отозвался шофер.
— Значит, вам тоже пришлось повоевать? — помолчав, сказал Дмитрий Алексеевич Галицкому.
— Нет, в отношении вас у меня все гладко прошло. Все были заинтересованы, в том числе и министр. У него ведь задание, план. Положение было критическое. Он чуть не взял машину у гипролитовцев. Вовремя отказался. Слух дошел до него, что у них намечается колоссальный перерасход чугуна. Притом машины работают медленно, и литье получается дорогое. Вашу машину он приветствовал весьма бурно.
— Но ведь вы-то рисковали!
— Чем я рисковал? Чем, скажите, вы рисковали, бросив свое учительство, занимаясь машиной? Вы были уверены в ней?
— Так это я…
— А я, ведь я тоже что-нибудь понимаю в литье! Никакого риска у меня не могло быть, вы это оставьте и не лепите из меня героя. Я не гожусь в натурщики, моя фигура, знаете, не удовлетворит любителей Античности.
Потом он посмотрел на Дмитрия Алексеевича и вдруг добавил:
— Мы, наверно, будем с вами дружить.
Машина неслась по пустой широкой улице заводского поселка. Справа и слева мелькали палисадники и белые одноэтажные дома с высокими крышами из оранжевой черепицы. Поселок спал. Потом побежал высокий бесконечный забор — это уже был завод.
У проходной будки машина остановилась. Дмитрий Алексеевич достал паспорт. Галицкий черкнул что-то в блокноте, вырвал листок и передал его вместе с паспортом Лопаткина вахтеру. Открылись ворота, и машина покатила по асфальтированной, чисто подметенной улице, между освещенными корпусами цехов.
— К литейному, — сказал Галицкий шоферу.
Машина свернула на другую улицу, потом на третью, пронеслась мимо пяти или шести корпусов, опять свернула и стала. Дмитрий Алексеевич открыл дверцу и выскочил. «Сюда!» — сказал Галицкий. И они вошли в цех. Сначала они попали в формовочное отделение. Здесь мерно стучали машины, встряхивая железные ящики с черной землей, шипел и свистел сжатый воздух, на вагонетках стояли готовые формы. Все было запорошено черной пылью. Галицкий и Дмитрий Алексеевич прошли через все отделение, потом попали в заливочную. Пять вагранок стояло здесь, как пять мощных колонн, а в стороне, вдоль стены, словно догорали маленькие костры — это были формы, только что залитые чугуном. «Здравствуйте, Петр Андреевич!» — крикнул рабочий с синими очками над козырьком. Галицкий помахал ему. «Сюда, сюда», — сказал он Лопаткину, и они пошли дальше.
И вдруг Дмитрий Алексеевич увидел вагонетку. На ней были уложены в ряд чугунные уступчатые трубы.
— Эту деталь можно на моей машине отливать! — крикнул он.
— Мы это тоже понимаем, товарищ автор! — прокричал над его ухом Галицкий. — Это и сделано на вашей машине!
Дмитрий Алексеевич увидел еще несколько вагонеток с такими же уступчатыми, круглыми отливками и вдруг спохватился: с самого начала, как только они вошли в заливочное отделение, он заметил вдали розовый свет, то вспыхивающий на несколько секунд, то угасающий — через равные промежутки. Он не обратил сначала внимания на эту мерную игру отсветов. Но теперь Дмитрий Алексеевич вдруг почувствовал: это она! Вот опять разлился в дальнем углу розовый свет, и что-то сразу запело, быстро вращаясь.
— Залили? — крикнул Дмитрий Алексеевич.
Галицкий обернулся к нему, показал пальцем в сторону розового света и кивнул.
Они миновали кирпичный простенок, и Дмитрий Алексеевич сразу увидел все. Семь с половиной лет он каждый день, закрыв глаза, видел эту машину, пускал ее в ход, менял в ней детали. Теперь машина из темных глубин сознания, словно созрев, шагнула в цех и прочно стала на бетонный фундамент. Вот зашипел воздух. Облитый маслом шток опустился на два сантиметра и выровнял изложницу. Это был тот самый нормальный узел, о котором говорил сердитый вихрастый Коля, приятель Араховского. Вот изложница остановилась и скатилась вниз. Конвейер передвинулся, пустая изложница встала на ее место. Воздух зашипел, вспыхнул яркий свет — это наклонился ковш-дозатор, и между ним и изложницей мелькнул глазок жидкого огня…
— Отойдите, товарищ, вам говорят! — крикнул рабочий в брезентовой рубахе и рукавицах. — Брызнет, тогда…
Этот человек один управлял всей машиной! Дмитрий Алексеевич послушно шагнул назад и потянул за собой Галицкого.
— Петр Андреевич! Почему один рабочий? У меня ведь два?
— Мы здесь распорядились… посамовольничали, — ответил Галицкий. — Мы тут, знаете, сами всё. Начальники у меня трусоваты тоже. Если им дать знать — начнут советоваться, позовут всех мамонтов и мастодонтов из НИИЦентролита, и те затопчут.
И они опять замолчали. Галицкий достал часы. Рука Лопаткина тоже потянулась к карману, к ремешку часов. «Четыре двадцать», — сказал Галицкий. С часами в руках директор завода и автор стояли перед машиной десять минут. Потом Галицкий торжествующе повел на Дмитрия Алексеевича черным глазом. За десять минут машина сделала восемь отливок — она работала почти вдвое быстрее, чем револьверная машина института Гипролито.
Дмитрий Алексеевич стоял перед нею и — странное дело! — видел не цех и не машину, а канаву на улице Горького и рабочих, укладывающих в нее черную, покрытую лаком трубу.
— Проснитесь, автор! — крикнул Галицкий. — Ну что, видели машину?
— Видел.
— Она?
— Она.
— Довольны?
— Доволен.
— Отлегло от сердца?
— Отлегло. — Дмитрий Алексеевич засмеялся.
— Теперь, когда она весит двенадцать тонн, когда днем и ночью стреляет вот этими штучками, — Галицкий шагнул и уперся ногой в вагонетку с готовыми отливками, — теперь ее не очень-то в карман положишь, а? Авдиев ведь еще не знает! Узнает — сразу скиснет. А мы еще с вами статью напишем — сравнительные данные опубликуем!
Дмитрий Алексеевич махнул рукой:
— Черт с ними! Мне они не нужны. Знаете, Петр Андреевич, я увидел машину и сразу подобрел. Смотрю на нее — и больше мне ничего не надо! Еще вчера в поезде как я издевался над ними, какие строил им козни! А сейчас у меня сразу отпала всякая охота с ними драться.
— А у меня нет! Если вы пасуете, я сам возьмусь за это дело. Не-ет, друзья! Пока эта шайка сидит у пирога, я не успокоюсь. Новый учебник писать затеяли! Слышите? Студентам мозги чепухой забивают. «Авдиев, Тепикин и другие виднейшие ученые!» Не-ет, друзья! Я этих сарацинов спе́шу!
Высказав все это, Галицкий несколько раз воинственно кашлянул, постепенно остыл и тогда уже проговорил:
— Здесь вопрос более важный, чем внедрение вашей машины. Погодите, вы еще станете и политиком. Ну ладно… Поедемте, соснем часа три.
«Победа» ждала их. Было раннее ясное утро. Розовая заря играла за корпусом литейной. Они выехали с завода, свернули на широкий проспект, застроенный двухэтажными домами. Потом еще раз повернули, и машина остановилась в промежутке между двумя восьмиэтажными зданиями. Вслед за Галицким Дмитрий Алексеевич прошел в подъезд и взбежал по лестнице на третий этаж.
— Чш-ш! — сказал Петр Андреевич, отпирая дверь, — Давайте лучше разуемся.
Они разулись в передней и неслышно прошли в комнату, одна стена которой ярко порозовела от зари. Прежде всего Дмитрий Алексеевич увидел здесь большой овальный стол и на нем нож и каравай пшеничного хлеба, обрезанный с двух сторон. У розовой, солнечной стены на двух кроватях крепко спали совсем голые ребята Галицкого — один мальчик лет семи, другой лет двенадцати. Оба в позе бегунов, у обоих одеяла, сбитые к ногам, свисали на пол.
— Ваши? — шепнул Дмитрий Алексеевич.
— А чьи же! Это только две пятых. — Он кивнул на дверь. — Там еще тройка! Вот здесь ложитесь. — Он обошел вокруг стола, остановился против дивана, где уже были постелены свежие простыни и лежала большая подушка с кружевами. Для верности он тут же ее взбил и ткнул в нее кулаком. — Давайте.
Пока Дмитрий Алексеевич раздевался, Галицкий заботливо укрывал сыновей, умиротворяюще шептал над ними. Потом вернулся и сел Дмитрию Алексеевичу в ноги.
— Ну вот, значит, выспитесь и утречком — на завод…
— Петр Андреевич, меня интересует, что вас заставило…
— Что меня заставило? — переспросил Галицкий. — Вы о чем?
— Я говорю, что вас заставило мною заниматься?
— Так я же говорил!..
— Нет, я знаю. Вы занимались не только машиной. Вы и мной занимались, и этими, сарацинами…
— Знаете что? Я скажу! Сердце закипает — вот что! Это будет точнейший ответ. Возьмите того же Бадьина. По-настоящему партийный человек не терпит никакой неправды. Он ее чувствует, как бы она ни была замаскирована. И не может ее терпеть! — Эти слова Галицкий глухо проревел, и сразу стало ясно, что он может быть не только другом. — Никакую ложь! Никакую фальшь!
Он замолчал, глядя на розовую от зари стену. Сунул руку за воротник, под рубаху, засопел — ему хотелось спать.
— А Антонович! — вдруг опять заговорил он. — Человек ведь совершил подвиг! Он рисковал быть обвиненным. Формально он ведь совершил преступление! Поди заберись к нему в душу. Вы сами знаете, что не каждый судья любит копаться в душе! Этот человек шел по ниточке — почему? У него тоже закипело сердце!
— Антонович, по-моему, беспартийный…
Галицкий потянулся, встал:
— Я первым дал бы ему рекомендацию. Ну, спите… Я ему еще и дам рекомендацию! Партии такие нужны.
В квартире Галицкого, в семье его все было проникнуто особой, милой простотой, которой невозможно подражать, которая недоступна подделке и встречается поэтому не часто. Это была семья, где много детей, где все чисто, но разбросано как попало, где мебель проста и дешева и где подают на стол большие куски.
Все это Дмитрий Алексеевич увидел утром. Проснулся он внезапно и несколько секунд наблюдал отчаянную драку между двумя юными Галицкими. Пощечины звенели четко и откровенно. Оба бойца были ожесточены и норовили попасть в лицо. Старший все же вытолкнул противника из комнаты и, мстительно улыбаясь, запер дверь стулом. Дверь затряслась от ударов, но старший спокойно приступил к делу. Он решил разрезать ножницами жестяную банку. Потом младший отошел от двери и заорал с обидой и невыразимым злорадством: «Хунхуза! Хунхуза!» И замолчал, прислушиваясь. Дмитрий Алексеевич не выдержал и засмеялся. У старшего Галицкого действительно было что-то в лице не то монгольское, не то японское. В коридоре долго стояла тишина, потом через замочную скважину донеслось ласковое: «Хун-ху-уза! Хунхузочка!» Старший бросил банку на пол, выхватил из двери стул, и в передней раздались звонкие затрещины. На всю квартиру разнесся рев побежденного, но не сломленного младшего драчуна. И сейчас же из другой комнаты сонный, домашний бас Галицкого-отца пресек беспорядок: «Лешка, отстань от него!» Затем послышалось любящее: «Иди сюда! Чего он тебя трогает?» Младший, всхлипывая, провыл: «А чего он не дает мне резать?..»
В соседней комнате начался домашний суд. Дмитрий Алексеевич поднялся и стал одеваться. Но тут внимание его привлек стук маленьких босых ножек. В комнату проковылял из передней голый мальчик, с белыми длинными волосиками, шелковистыми, как кукурузное рыльце, — самый младший из Галицких. Он, должно быть, недавно научился ходить и теперь, убежав от кого-то, весело смеялся, пока не увидел чужого дядю. Тут он сразу стал серьезным и показал на дядю пальцем. Потом, мягко ступая ножками, обошел вокруг стола, согнулся и показал пальцем на шкаф с книгами, на фикус и на кровати ребят. «Ты здесь?» — сказала девушка лет четырнадцати, с толстой светлой косой и такими же монгольскими чертами в лице, как и у Леши, и вошла в комнату, заставив Дмитрия Алексеевича нырнуть под одеяло. Не обращая внимания на гостя, она схватила малыша и, целуя, унесла.
Завтракала вся семья на кухне, сидя за большим столом, покрытым новой клеенкой. С одной стороны в ряд сидели дети: девушка с косой, оба драчуна и еще одна девочка. Сгорбленная старуха держала на коленях младшего, кормила его кашкой. Жена Галицкого, полная и, должно быть, всегда спокойная женщина, поставила на стол блюдо с крупно нарезанным хлебом и большую сковороду. На ней возвышалась гора картошки, красиво поджаренной крупными плоскими ломтями. Картошка была немедленно разложена по тарелкам. Застучали ложки, и сейчас же раздался окрик старшей сестры: «А ну, не стучать!» Сковороду убрали, и вместо нее появилась высокая кастрюля с какао и около десятка эмалированных кружек.
— Сашок, как это все называется? — спросил Галицкий и развел руками, словно обнимая весь стол.
— Майне фамилие, — ответил младший драчун.
— Моя фамилия, — подтвердил Галицкий, оглядывая свое семейство. — Ничего, везем!
— Дмитрий Алексеевич, — заговорила вдруг жена Галицкого. — Мы тут спорили с Петром. О вашем Антоновиче. Может, лучше было бы, если б он все-таки подождал сержанта и заявил ему?
— Положение у него было щекотливое… — осторожно начал Дмитрий Алексеевич, чтобы помягче подать свою точку зрения.
— Ей нравится, когда идут мирно, по инстанции, — весело загремел Галицкий. — Пишут начальству, в редакции — так ты хочешь? А Урюпин и Максютенко, мол, подождут…
— Ну и что ж? А так он мог ошибиться…
— Слушай, Нина, этим он и хорош — тем, что в сложной обстановке, как хирург, быстро нашел единственно верный, спасительный путь. И, заметь, законный путь. Закон охраняет существо, а не форму. Антонович проявил, я бы сказал, настоящее, суворовское мужество. А человечишка, если бы ты посмотрела!..
И, обращаясь к Дмитрию Алексеевичу, Галицкий добавил:
— Она у меня умеренная.
— А он у меня все время в драку лезет! — Жена перевела в сторону Галицкого прощающий взгляд. — Вроде этих вот, боксеров моих. Чужие синяки ловит. Пора бы отдохнуть.
— Еще отдохнем! — Галицкий засмеялся. Он, подбоченясь и выпятив бритый кадык, сидел за столом в сиреневых подтяжках и белой шелковой сорочке, которую он расстегнул, обнажив грудь, густо обросшую до ключиц. Он пил какао из «папиной», высокой кружки.
— Я тут недавно статистикой занимался. Над нашей машиной трудились вы, Крехов с Антоновичем, ну и немножко я. Из сорока восьми узлов не пошел только один узел. Мы ахнули — всего только два процента! Девяносто восемь уложили в мишень! А над машиной Гипролито трудился целый институт. Два института! Академик, три доктора, два кандидата и целый отдел инженеров! Первую авдиевскую машину сделали — полмиллиона затратили, и трубы вышли дороже, чем при ручном способе. На балансе завода повисли два миллиона убытка. Во второй раз — полтора миллиона пустили в дело, и опять не вышло! Перерасход чугуна! А ведь разрабатывают, совещаются, обсуждают. Все солидно, с поклоном в сторону авторитетов. Тридцать три богатыря решают проблему, а у нас только четыре — и наша берет! Вот вам тема для диссертации — что такое монополия, почему все валится у нее из рук и чем она отличается от настоящего коллектива.
— Один паренек, инженер молоденький, сказал мне года три назад: «Это, говорит, вам не авдиевское Конго!»
— Да, их кое-кто уже чует. Но еще больше слепых. Если Авдиев вдруг провалится, для многих ваших коллег в Гипролито это будет громом среди чистого неба.
— Невидимый град Китеж… — проговорил Дмитрий Алексеевич.
— А ведь с каким апломбом говорят о коллективе! Помните ваш первый техсовет? Спросить бы у того же Тепикина, что он разумеет под словом «коллектив»…
— Тепикин все разумеет. Он знает, что это такое, и знает главную примету коллектива, которую я только теперь по-настоящему понял — когда в меня пальцем ткнули: «Вот он, одиночка, шкурник!» Теперь-то я знаю, что такое коллектив. Если взять самую большую или самую маленькую единицу в авдиевской бражке, в душу к любому если забраться, — там бесконечное одиночество свищет, как ветер в половецких степях. Хоть их там и целая компания, но это не коллектив. А сколько лет стучался я к ним под крышу! С пальмовой ветвью! Ничего ведь не знал!
— А я! Я ведь был у Авдиева в институте. Верил в него! Как барышня, восхищаюсь, а он передо мной павлином… По плечу: «Ничего, брат, учись… Это все доступно… Труд, только труд!..» Я сам себя еще не знал, а он уже застраховался. Что-то во мне подметил. Послал в докторантуру — старый прием! И действительно, три года он у меня на этом выиграл. А потом я смотрю: он тему мне такую дал, чтоб подальше от его тучных пастбищ!
— Но как крепко держится!
— Ничего нельзя было поделать. Сам я не мог… Разговорами здесь не сдвинешь ничего. Они скажут, что черное есть белое, и проголосуют «за». И Саратовцев подтвердит. Здесь нужен факт вроде вашей машины. И нужен еще завод, не подвластный Шутикову, — вроде нашего завода. У себя они не дали бы построить. Вы говорите, почему я с вами занимался. Потому, что вы сделали все, что мог сделать один для всех. Вы сделали и для меня: дали мне в руки возможность освободить Гипролито от этих пиратов. Я рад, что вы нашлись. Пейте, пейте еще! — Галицкий ухнул Дмитрию Алексеевичу из кастрюли полную кружку какао. — Пейте! Укрепляйтесь для новых боев!
— Боец! Так тебя и испугались! — сказала жена Галицкого. — Иди уж, вояка! — Она мягко толкнула Петра Андреевича в спину. — Иди, на завод вон уже пора!
4
Павел Иванович Шутиков переживал горячие дни. Прежде всего подозрительно долго затянулась разработка нового стандарта на трубы. Наконец все чертежи и расчеты вместе с пояснительной запиской прибыли из НИИЦентролита. К ним были приложены заключения специалистов и даже мнение академика Саратовцева, который с расчетами был согласен и считал возможным временно увеличить вес труб, учитывая перспективы дальнейшего улучшения литейной машины.
— Прекрасно! — весело сказал Шутиков и прострочил зелеными чернилами бумагу, которую ему подсунул Тепикин. Он докладывал всю эту историю.
Но бумагам этим не суждено было уйти дальше канцелярии министерства. День только начинался, и Павел Иванович вызвал для беседы по личному вопросу Вадю Невраева. Вадя ждал в приемной и сразу же вошел. Серый пиджак его был застегнут, галстук — точно посредине, и голубые глаза смотрели с непонятной сдержанной мукой. Опустив руки по швам, Вадя проплыл серой утицей через кабинет и остановился перед начальником. Шутиков достал из стола его заявление об уходе с работы.
— Что это? — спросил он, уже в который раз прочитав бумагу, и удивленно, ласково просиял. — Что это вы, товарищ Невраев? Меняете климат? Перекочевываете?
— По состоянию здоровья. Хочу полечиться и потом думаю пойти на учебу. Вот имеются медицинские справки.
— Справки — что! — Шутиков, улыбаясь, пристально посмотрел на Вадино лицо. Там была все та же неподвижная мука. — Ну что ж! — сказал Шутиков. — Когда вы хотите уйти?
— Я сейчас думаю в отпуск… И хотелось бы не возвращаться.
Шутиков молча прострочил: «В приказ. Уволить по собственному желанию». Вадя молча взял заявление, повернулся и выплыл из кабинета с тем же дурацким выражением на лице.
«Что же тебя гонит отсюда? — подумал Шутиков, глядя ему вслед. — Ведь будто никакой бури не предвидится. Что же это ты потемнел, заволновался?» Потом Шутиков засмеялся: он подумал, что и самый чуткий флюгер иногда ошибается. Дует ураган с юга, а он, дрожа, показывает точно на север. «Но что же он чует, наш флюгер? Пусть это будет южный ветер — но что же это?»
Если бы Дроздов был в Москве, Павел Иванович вызвал бы его, и они сообща нашли бы, в чем гвоздь. Но Дроздова не было в Москве. С тех пор как Леонид Иванович разошелся с женой, он все время пропадал в командировках, на заводах — вплотную занялся вопросами новой техники.
Ближе к полудню у одного из телефонов зашипел сигнал. Шутиков снял трубку и сразу оскалился и засиял всем желтым золотом, которое было на нем. Звонил профессор Авдиев и просил во что бы то ни стало задержать материалы по новому стандарту.
— Что такое? Я уже отослал! — сказал Шутиков, нажимая кнопку звонка. — Так что вы говорите, Василий Захарович, что?
— Есть некоторые соображения, — ответил в трубке глухой голос Авдиева. — Да, кстати… Лопаткин освобожден, вы знаете? Это — раз…
— Верните материал, который утром… — сказал Шутиков вошедшей секретарше. — Узнайте в экспедиции и сейчас же мне… Что? — закричал он в трубку. — Василий Захарович, повторите!
— Приехал в Москву и уехал опять. Машину строит. Или уже построил…
— А на каком заводе, не знаете? А министерство? Тоже не знаете?
— Министерство — можно догадаться, — ответила трубка. — У них, по-моему, договор. Уже работает. По-моему, основные узлы уже в металле…
— А откуда узнали?
— Сведения верные.
— Очень приятно! — сказал Шутиков.
— Мне тоже, — ответил Авдиев. — Надо бы покалякать, Павел Иванович…
— Завтра должен Дроздов приехать, поговорим. Давайте созваниваться завтра с утра.
Он положил трубку, позвонил секретарше. Прошла минута, две — никто не появлялся. Он вышел в приемную — там никого не было. Он мягко просиял, что было у него на этот раз выражением растерянности, вернулся в кабинет. Через несколько минут появилась секретарша с бумагами в папке.
— Их не отправляли. Леонид Иванович хотел сам по приезде…
— Вот и прекрасно. Оставьте здесь.
Когда секретарша ушла, Шутиков раскрыл папку, и аккуратно исполненные бумаги, вид которых еще утром так приятно облегчил его, — эти бумаги сейчас испугали его своей ясностью, откровенно и любовно сделанным подлогом. Они были красивы красотой ядовитого гриба. Шутиков поворошил их и вернулся к первому листу, где красовалась его беспечная, сделанная наискосок подпись.
«Я направил эту стряпню в комитет!» — подумал он. Взял бумагу со своей подписью и положил ее отдельно на столе. «Хорошо. Ну, допустим, мы опоздали и все это ушло в комитет. Дроздов доложил, и новый стандарт, скажем, утвердили. Что дальше?» — «А дальше вот что, — тут же пришел ответ. — Становится известным, что есть машина Лопаткина, которая льет трубы точно по старому стандарту. И комитет говорит: отказать. Ни к чему выбрасывать по два кило металла на каждой трубе! Но и это не все. Лопаткин, конечно, поднимет шум, напомнит, где сможет, что он предлагал свою машину нам, и что это было восемь лет назад, и что мы возмутительно, безобразно, беспрецедентно… — как еще пишут в газетах?..» — и Шутиков не очень весело улыбнулся, стал смотреть в сторону, шаря при этом по столу. Ему сразу вдруг захотелось закурить.
«Постой! — вдруг ударила его новая мысль. — А шестьдесят тысяч тонн чугуна? Куда ты их теперь денешь?»
В ту же секунду он почувствовал нарастающее жжение в сердце, которое перешло в сильнейший укол. Застонав, он нажал кнопку звонка, быстро прошел к дивану и тяжело опустился на него.
Он лежал и, держась рукой за грудь, улыбался, сияя желтыми коронками. Секретарша, войдя, сразу поняла по этой улыбке, что Павел Иванович страдает — у него уже бывали приступы и он всегда так скалился от боли. Она подбежала к телефону, позвонила вниз, в поликлинику, и через несколько минут в кабинет вошла женщина в белом халате и с чемоданчиком. Она потрогала лоб, пощупала пульс у Павла Ивановича, отвернула на нем шелковую рубашку и, обнажив его белую жирную грудь, осторожно прижала к ней мембрану фонендоскопа.
— Полежите часок, — сказала она, выслушав Шутикова. — Когда боль пройдет, пожалуйста — домой, в постель.
Взяла графин, налила полстакана воды, капнула туда из маленького пузырька и подала Шутикову. Павел Иванович выпил и лег. Но когда женщина в белом ушла, он сел на диван и рукой подозвал секретаршу:
— Машину…
Она тут же позвонила в гараж.
— Все эти бумаги мне в портфель, — сказал Шутиков, морщась, заправляя рубаху в штаны. — С собой возьму.
И он уехал домой.
Назавтра он приехал в министерство среди дня. Высокий парадный подъезд смотрел на него, как ловушка. Прошли сутки — гигантский срок! Павел Иванович знал, чего стоят сутки в такое время. Он быстро прошел на второй этаж и дальше, особым коридором, к себе в кабинет. Сразу же нажал кнопку. Как только открылась вдали дверь из приемной, спросил: «Дроздов приехал?» И вздохнул с облегчением, когда секретарша сказала: «Он уже справлялся о вас».
Леонид Иванович вернулся из командировки ночью. В десять часов утра он уже был в своем министерском кабинете и снимал трубки телефонов. Ему с утра начали звонить. Через двадцать минут он узнал все то, что так испугало вчера Шутикова, и вдобавок кое-что такое, чего Павел Иванович еще не знал. Ему сообщили, что вся переписка Лопаткина воскресла и попала в Верховный суд, а оттуда в районную прокуратуру, к помощнику прокурора Титовой, которая проявляет к делу какой-то повышенный интерес. Сведения эти передал Дроздову по телефону испуганный шестидесятилетний старик, заведующий министерским бюро по изобретениям, который вчера давал объяснения Титовой.
— Ты, видно, еще мало жил на свете, — закрыв глаза, с раздражением сказал ему Дроздов. — Паникер! Чего ты испугался? На то они и прокуратура, чтобы копаться в наших дебрях. Искать наши прорехи. Ты говоришь, документы! У нас тоже есть документы. Мы тоже храним бумаги! Ну-ка, принеси мне все наши исходящие по этому делу, мы сейчас посмотрим…
«Да… — подумал Леонид Иванович и, выйдя из-за стола, принялся разгуливать по ковру. — Недооценил я товарища Лопаткина… А почему? Все из-за этого политика. — (Так Леонид Иванович называл Шутикова.) — Дела затевает большие, а знать — ни шиша не знает. Куда тебе! Сук давно перегнил, а ты все на нем сидишь, ничего не понимаешь, только улыбаешься, когда надо бы на другой перелезть! Не-ет, рано или поздно все равно загремишь! В такую историю влез — и других еще тащит!»
Здесь надо заметить, что Леонид Иванович этим утром задумался об истине в деле Лопаткина, о том, что можно было еще в сорок шестом году поддержать этого изобретателя, взять на себя какой-то риск, ударить с ним вместе на противников, в том числе и на Шутикова. «Нет, нет, нет! — сказал он тут же. — Тогда это лежало за пределами здравого смысла. Нельзя было. Проиграли бы вместе. Тогда — нет! А вот сейчас…»
В эту минуту к нему вошел заведующий бризом, неся перед собой семь папок. Он прикрыл дверь ногой и опустил папки на тот стол, который был придвинут к письменному. Леонид Иванович надел роговые очки и, держа руку в кармане, поставив колено на стул, закрыл глаза, солидно засопел.
— Ну давай, давай… Что тут у тебя…
Старик тоже достал очки, протер их платком и, посадив на нос, раскрыл папку с крупно намалеванными на обложке цифрами: «1945». У него была заранее заложена бумажкой нужная страница.
— Ну-ка, что здесь? — спросил Леонид Иванович.
— Мы, министерство, отвечаем вам, Леонид Иванович… Вы еще в Музге были. На ваш номер…
— Ага, помню. Он ведь у нас подавал заявку! Да, да, я отослал в министерство. Ты давай найди это. Это будет нужно!.. Так… Дальше. Или нет, давай так: отнеси машинисткам, и пускай скопируют все исходящие и мое отношение из Музги. В трех экземплярах. Давай поскорее.
Через час Леониду Ивановичу принесли копии всех нужных бумаг. Министерство, оказывается, не раз писало институту Гипролито о необходимости срочно спроектировать машину Лопаткина.
«Пожалуйста! Допрашивайте! — подумал Леонид Иванович, нажимая кнопку звонка. — У нас козырей хватит. Вот мы такого-то пишем. Вот напоминаем. Вот приказ министра…»
— Вызовите ко мне, — сказал он вошедшей секретарше, — вызовите, значит… да, вот: Бочарова Сергея Сергеевича, потом еще Графова и кого же третьего? Ну хотя бы Севрука. И скажите, чтоб принесли бутылок пять воды.
Бочаров — это был тот начальник отдела, который на узком совещании докладывал о перерасходе чугуна. Тихий человек этот пережил несколько полных составов коллегии министерства. Остальные двое были рядовыми и притом молодыми инженерами. К большому начальству их вызывали не часто. И поэтому, войдя в кабинет Дроздова, они сразу превратились в студентов.
— Садитесь, товарищи, — сказал Дроздов, и все трое сели. — Извините, жара начинается. — Он показал на свой расстегнутый китель и кивнул на открытое окно, за которым светился и кричал автомобильными гудками сумасшедше яркий день. — Вы как, Сергей Сергеевич, свободны сейчас? — спросил он, становясь с каждой минутой все более строгим и как бы старея. — Я просил бы вас возглавить комиссию по расследованию ряда фактов. Вы, товарищи, что-нибудь знаете об изобретении Лопаткина?
— Что-то слышал, — поспешил ответить Севрук. — Он в каком отделе работает?
— Нет, это другой Лопаткин. Я специально пригласил вас, как людей нейтральных. Сергей Сергеевич, впрочем, должен знать о центробежной машине Лопаткина.
— Да, я, вообще говоря, кое-что знаю… но видел я только одну машину конструкции Гипролито, о которой мы говорили…
— Очень хорошо. В таком случае я вас проинформирую. Инженер Лопаткин около восьми лет назад предложил нам конструкцию новой машины для центробежной отливки труб. Я сразу отослал его заявку в министерство — дело было еще в Музге. Восемь лет он пытался внедрить эту машину, и все время какая-то невидимая сила отбрасывала его назад…
Открылась дверь, и буфетчица внесла на подносе пять бутылок лимонада и стаканы. Откупорила бутылки, налила каждому и бесшумно удалилась. Леонид Иванович выпил стакан, налил еще и выпил. И инженеры скромно отхлебнули из своих стаканов.
— Четыре раза технический совет министерства принимал решение о проектировании машины, — продолжал Дроздов посвежевшим голосом. — Министр издал два приказа. Товарищ Шутиков и я много раз устно и письменно напоминали… Да что там говорить — вот некоторые документы, которые мы подняли. Вы ознакомитесь с ними. В вашу задачу входит установить виновников этой беспрецедентной в-волокиты. — Тут Леонид Иванович вышел из-за стола и принялся ходить по ковру. — Теперь о машине Гипролито. — Он прошел на другой конец кабинета и там остановился. — В то время как этот институт всячески тормозил изобретение Лопаткина, ряд его работников, совместно с нашими учеными-корифеями, спешно проталкивали свою машину, ту самую, Сергей Сергеевич, которая вам причинила столько хлопот. Им удалось протолкнуть ее. Они ввели в заблуждение руководство министерства, дав неправильную оценку машине Лопаткина, а свою — расхвалили сверх меры, где могли, скрыв один существеннейший ее недостаток. Теперь из-за этого мы имеем перерасход металла порядка шестидесяти тысяч тонн.
Дроздов подошел к членам комиссии и остановился перед ними — усталый, мужественно открывший глаза навстречу суровой правде.
— Это еще не все, товарищи. Авторы институтской машины — Урюпин, Максютенко — и центролитовцы, чтобы скрыть этот перерасход, за который пришлось бы крепко ответить перед государством, знаете, что придумали? Они предложили ни больше ни меньше, как изменить государственный стандарт на трубы! Накинуть по два кило на каждую трубу! И таким образом списать весь перерасход! Они приготовили прекрасные научные аргументы, втянули в эту грязную историю старика Саратовцева. Подсунули ему какую-то рекомендацию, а он и подписал. И таким образом ввели в заблуждение и меня, и Шутикова, и даже министра, которому все было доложено. До чего додумались!
— Да-а, — сказал Севрук.
Графов что-то записал в блокнот. Бочаров неопределенно наклонил голову.
Дроздов молча прошелся еще раз по кабинету, туда и обратно, и сел за стол.
— Вы должны будете составить план работы. Распределить обязанности. Можете привлечь людей себе в помощь. Возьмите, Сергей Сергеевич, того честнягу, который чугун-то… Который обнаружил… Его возьмите обязательно. В Гипролито толковый есть инженер Крехов — рекомендую! Он хорошо разбирается в технических вопросах. Имейте в виду, вам придется покопаться. Может быть, в трибунал заглянуть придется, кое-что спросить там. Ведь Лопаткин был арестован: здесь, правда, я не все знаю — суд был закрытый. В связи с некоторыми секретными обстоятельствами. Но обвинение исходило опять-таки из Гипролито и НИИЦентролита. Оттуда, от авторов револьверной машины! Стало быть, за работу! В вашем распоряжении все архивы. Я думаю, что дней в шесть, может быть, в восемь вы уложитесь.
Проводив членов комиссии в приемную, Леонид Иванович вернулся и сел на одно из кресел перед своим столом.
«Значит, Лопаткин на свободе, — подумал он. — И вдобавок я ему помогаю! И конечно, они уже встретились…»
Его охватила тоска, которую он не мог никому высказать. Неужели он за всю жизнь не видел настоящего чувства, такого, как у них! Он стал вспоминать. Да… так это и прошло мимо него. А было рядом несколько раз! Судя по ней, это что-то необыкновенное. То-то она температурила, бегала, все волосы мыла. «По Дроздову так не вздыхали, — сказал он себе с усмешкой. — Собственно, повода не было…» Леониду Ивановичу стало страшно, когда он представил, как Надя могла смотреть на того. Наверно, так же, как она смотрела на себя в зеркало, он видел однажды. «Продала манто! — он усмехнулся. — Кошка! Всего-навсего!»
И вдруг отчетливо понял: нет, это чувство есть — он сам видел, как Николашка обнял ее платье. Малыш был один в комнате, а он стоял за дверью и смотрел… Пусть у тех двоих что-то немножко другое. Оттенок… Но все, все это — смертельное чувство любви, без которой умерло бы и это маленькое существо. И она — тоже… «А я вот не умер…»
Поборов оцепенение, он снял трубку и набрал номер телефона. «Шеф у себя?» — спросил он негромко. Секретарша ответила, что Павел Иванович вряд ли приедет, у него вчера был приступ. «Понятно, — сказал Леонид Иванович и положил трубку. И повторил: — Поня-атно!»
После обеда он опять позвонил Шутикову. Павел Иванович был у себя, и Дроздов пошел к нему.
— Я назначил комиссию, — приветливо сказал он, входя в просторный кабинет Шутикова.
— Какую комиссию? — Шутиков с веселым выражением на лице заерзал в кресле. — Садись, Леонид Иванович. Что за комиссия?
— Что за комиссия, создатель? — сказал Дроздов, опускаясь в кресло. — Комиссия по установлению виновников безобразной волокиты с машиной Лопаткина, перерасхода металла и аферы с государственным стандартом.
— Ка-а-ак! — тихо взвыв, сдерживая себя, начал Шутиков. — Вы что же это… Вы что же это делаете! Такой шаг — и не сказать…
— Промедление в таких делах — смерти подобно, — отчеканил Дроздов и прихлопнул желтой рукой по мягкому подлокотнику. — Вы знаете, что бумаги Лопаткина не сгорели и лежат в сейфе у прокурора Титовой? Ах, не знаете… По-моему, всякий начальник должен расследовать все известные ему б-безобразия, не ожидая упреков в бездействии. Дело, в общем, сделано, чего тут говорить. А шефа не мешало бы подготовить… Он ничего еще не знает?
— Да нет… — сказал Шутиков рассеянно. Он думал о чем-то другом, глядя в сторону.
«Думает об уплывающем кресле», — сказал себе Дроздов.
— Вы предупредите Афанасия Терентьевича. — Он пристально взглянул на Шутикова и опустил глаза.
— Значит, комиссия? — проговорил Шутиков, обдумывая что-то. — Ну что ж. Это, по-моему, правильно…
Дней двадцать спустя во всех отделах министерства был получен отпечатанный в типографии приказ министра номер 222, или три двойки, как его называли после этого целый год. Описательная часть приказа занимала четыре страницы и полностью соответствовала тому, что было вскрыто комиссией. Правда, фамилию академика Саратовцева комиссия постеснялась назвать. Люди учли то, что академик в скором времени должен был праздновать свое восьмидесятилетие, и решили не портить старику юбилея. И Авдиев отделался легко. Анализ разных документов и переписки за семь лет показал, что профессор выступал по поводу машины всего лишь два раза. Первый раз он подверг сомнению некоторые детали проекта, а позднее отозвался положительно. Имена Дроздова и Шутикова тоже не попали в приказ. Но они угадывались в одном месте — там, где было сказано, что «в своей противозаконной практике Максютенко и Урюпин, а также некоторые работники НИИЦентролита докатились до прямого обмана руководителей министерства». Комиссия подсчитала, кроме того, размеры убытков и ту огромную растрату чугуна, которую принесла с собой машина Урюпина и Максютенко. Но этот пункт вычеркнул сам министр, сказав, что незачем оглашать такие факты. Народ несознательный бывает — может неправильно истолковать…
Тем не менее и в министерстве, и в курилках обоих институтов, когда обсуждали вопрос о том, за что влетело именинникам, знающие люди сразу сказали: «за чугун». Если бы не было этого перерасхода, приказ звучал бы совсем иначе!
А звучал он так: «Инженеров Максютенко и Урюпина, скрывших недостатки сконструированной ими машины, что привело к серьезным убыткам, — с занимаемой должности снять. Поставить вопрос перед руководством НИИЦентролита о привлечении к ответственности научных сотрудников Тепикина и Фундатора, которые, давая недобросовестные заключения, в течение нескольких лет препятствовали внедрению в народное хозяйство центробежной машины Лопаткина и, наоборот, активно содействовали продвижению негодной, „револьверной“ машины».
Дальше следовало еще несколько пунктов, например, такой: «Начальнику Технического управления установить строжайший контроль за продвижением и внедрением ценных предложений, поступающих от изобретателей и рационализаторов». Этот пункт был всем знаком, его называли «дежурным». Комиссия переписала его из другого приказа, который был издан года два или три назад.
5
В сентябре Дмитрий Алексеевич приехал с Урала в Москву для участия в важном совещании. Представители нескольких министерств должны были обсудить, нужно ли создавать конструкторское бюро по проектированию центробежных машин, которое обслуживало бы сразу несколько ведомств. Дмитрий Алексеевич сделал доклад о возможностях предложенного им принципа. После этого выступало много незнакомых солидных людей, все они поддержали полезную и своевременно высказанную инициативу. Оказывается, и нефтяная, и химическая промышленность, и промышленность строительных материалов, не говоря уже о машиностроении, все были заинтересованы в получении автоматической, быстро работающей центробежной машины.
Совещание шло шесть или семь часов. Дмитрий Алексеевич сидел за длинным столом, между заместителями министров и членами коллегий, и все эти строгие, деловые люди наперебой спешили захватить свою долю в плане работы еще не существующего бюро. Они беспокойно перебирали свои бумаги и, вскакивая с места, требовали слова. Личность Дмитрия Алексеевича, его история и то, что он сейчас с интересом наблюдал за всеми, — это не касалось их. Они бегло посматривали на автора, но видели только машину, позволяющую решить какой-то очень острый вопрос, — и каждый хотел получить эту машину для себя, в первую очередь, как можно скорее.
В перерыве к Дмитрию Алексеевичу подошел рослый мужчина в темно-синем костюме, грузный, широколицый, с гладким черным зачесом назад. Он взял Лопаткина под руку. Это был второй заместитель министра, который временно исполнял обязанности Шутикова.
— Что, Шутикова снимают наконец? — вырвалось у Дмитрия Алексеевича.
— Да, он теперь у другого министра. У Фаддея Гаврилыча. Кажется, членом коллегии…
— Все-таки членом коллегии!
— Ну что ж, работник он ценный, этого у него не отнимешь. А то, что он с тобой не разобрался, так слушай, что ты от него хочешь — он же цементник! У Фаддея Гаврилыча он будет как раз на месте!
— Не нам судить… — сказал Дмитрий Алексеевич.
— Вот именно! Переезжай-ка давай в Москву. Чего ты там застрял на Урале? У тебя же есть где голову притулить! — Это был, несомненно, намек. Но черноволосый преемник Шутикова остался серьезным. — Переезжай!
— Вот решат относительно бюро, придется переезжать.
— Когда там решат! Это будет не раньше как с нового года. А ты сейчас переезжай. Надо же довести дело до ума. Машину-то ты забраковал, а нам взамен ничего не дал. Что же, я теперь буду ждать и потом заказывать тебе в бюро? Нет, ты давай обосновывайся и садись в свою группу — с Креховым и Антоновичем. Заканчивай. Квартиру надо? Дадим. А насчет палок — не бойся, никто не будет совать. Головы поснимаем. Между нами говоря, это предложение Афанасия Терентьевича…
Вот как все повернулось! После совещания, выйдя под вечер на улицу, Дмитрий Алексеевич по привычке рванулся с места, сделал несколько быстрых шагов. «Куда полетел?» — он, смеясь, остановился, наклонил голову, подумал. Ему некуда было спешить!
И вдруг в мире наступила утренняя тишина. Со своим плотом он миновал грохочущие пороги, и теперь ему надлежало, сняв шапку, креститься на тихую текучую воду, на тихие и безмолвные осенние леса. Эти леса были прекрасны, но он добрых восемь лет не поднимал на них глаз. И что-то в нем произошло от этого бесконечного мельканья струй и опасных камней, от постоянной заботы о плоте, на котором он плыл, от той бесконечной дороги, по которой шел.
Война была окончена, и он победил! Победитель улыбался, торжествовал, но и ему была нанесена рана. Он сам это почувствовал. Вспомнились вдруг две вещи: сначала он подумал о своей любви. Он вспомнил о ней, а не почувствовал! Вот любопытно! — девушка осталась та же, а любовь ветром выдуло из головы. «Что же, интересно, с нею? — подумал он с живым любопытством. — Не вышла ли она замуж за своего капитана? Вышла, конечно, — годы идут, пора предпринимать разумные шаги. Зайти или не заходить к ним? Не напугать бы еще чету!»
И вот второе, о чем он вспомнил. Вернее, он никогда этого не забывал. Сейчас, в тишине, ничто уже не мешало ему, и он опять ясно представил себе ту минуту, когда следователь объявил ему об окончании следствия и, как полагается по закону, дал все дело обвиняемому в руки для ознакомления. Дмитрий Алексеевич нашел там протокол допроса Нади. От начала и до конца в нем была документирована ее любовь. О любви говорили все ее ответы — осторожные, полные бессознательного самоотречения. Не мысль, а чувство сквозило даже в строках, написанных чужой рукой. «Вопрос. Скажите, свидетель, как вы относитесь к обвиняемому Лопаткину? Ответ. Я его люблю».
Сам же Дмитрий Алексеевич в те дни думал не о женщине, а о своей машине!
Сейчас можно было остановиться на минуту, подумать и о женщине. И Дмитрий Алексеевич стал думать. «Люблю ли я ее или просто привык? Не жестоко ли это — вот так уезжать, ходить без конца по своим делам, не замечать ее чувства? Ведь она моя жена, ведь она имеет право так называться! Но разве я сумею обманывать ее, прикидываться молодым, влюбленным? Какой же я влюбленный, если я могу целые сутки сидеть в ее присутствии и корпеть над чертежом, как я это делал вчера и позавчера? Какой же я молодой, ведь я должен бросить все и бежать к ней! Да, да, да! — сказал он себе. — Она молодая, ей нужны цветы, а я уже старый, седой холостяк вроде Антоновича. Много рассуждаю и забыл, что такое чувство».
Он стоял посреди тротуара, и улыбка его была похожа на ясный осенний день. «Могло бы, конечно, этого не быть», — подумал он со вздохом. Но тут речь повел в нем философ: «Если бы могло не быть, значит не было бы… Верно говорил Сьянов: два счастья в одни руки не даются». — «Хорошо, но нет ли здесь просчета? Может быть, юность чувств, зеленые леса, зов тополей ценнее?» — «Нет, нет! Я, конечно, счастлив со своей машиной. И если бы пришлось, я бы повторил весь путь сначала. Я бы мог и двадцать пять лет плыть, как Бусько…»
«В чем же существо этого счастья? — опять спросил философ. — Вот машина сделана, удачно работает. Из недр общества была протянута незримая рука, и я положил в нее трубу. И рука приняла, не бросила. В этом главное: я вручил то, что должен был вручить. Вот и все. Что же дальше?» — «Как что? Хотя действительно — что же дальше?» — Дмитрий Алексеевич не смог ответить на этот вопрос и с удивлением подумал: «Что же это такое? Остановка?» Он не знал того, что о счастье можно говорить до тех пор, пока оно не достигнуто. А как только ты его достиг, смотри сразу же вперед. О прошлом нечего думать, оно за спиной, оно наше!
Поразмыслив и взглянув на часы, он вдруг решил сходить на Метростроевскую, потом заколебался, хотя уже знал, что обязательно пойдет туда. И он пошел. «Она наверняка вышла замуж и переехала из той комнаты, так что я иду напрасно», — обманул он себя. И тут же, заметив этот обман, он подумал, что вот так и преступника влечет к тому месту, где он когда-то совершил злодеяние. В таких случаях всегда, наверное, что-нибудь придумывают, чтоб оправдаться! «Но разве я в чем-нибудь здесь согрешил?» — подумал он. И тут же услышал в глубине своей совести отчетливое: «Девчонке было семнадцать лет, когда ты начал петь ей о высоком призвании человека. Засверкал всеми красками, повел. А куда привел!»
Когда начались знакомые переулки, Дмитрий Алексеевич почувствовал, что он еще не готов для встречи с Жанной. Тем не менее он прошел по Метростроевской к высокому дому, где она жила, отыскал подъезд и первый раз в жизни вошел сюда, поднялся на четвертый этаж. И сразу увидел высокую дубовую дверь с круглой табличкой «26». В этой квартире она жила у каких-то своих родственников по отцу. Он поднял руку к костяной кнопке. Далекое и покойное сипенье звонка было последним, решающим сигналом: теперь уже нельзя отступать!
«Я зайду, — подумал Дмитрий Алексеевич. — Что в этом особенного? Я обязан зайти. Она может узнать, что я был в Москве. Подумает, что вот и вся цена человеку; немного наладились дела, вот уже и нет у него времени для старых знакомых. В конце концов мы остаемся товарищами. Так надо же зайти! И потом, мои бесконечные обещания — пусть узнает, что я был прав. Пусть, пусть узнает…»
Раздался скользящий щелчок замка. Дмитрий Алексеевич мгновенно выпрямился, поднял голову, снял и надел шляпу. Дверь была уже приоткрыта. Кто-то стоял там, за щелью, в полумраке, кто-то крикнул шепотом: «Дима!» Вот дверь стала медленно отходить, и тогда Дмитрий Алексеевич увидел Жанну. Он узнал ее глаза, слегка оттянутые к вискам, и — что это? Она остригла свои девичьи косы, и голову ее окружала тяжелая темно-каштановая колбаска — веночек из умело подвернутых внутрь блестящих волос. На ней был коричневый халат с какими-то золотыми нашивками, тонко перехваченный в поясе. В общем, это была она, но без того юного сияния, которое раньше везде сопровождало ее. Дмитрий Алексеевич не знал, что сияние это лилось в те времена из его души.
Вокруг них никого не было. Но так как он сейчас еще больше страдал бы от малейшей лжи, он не стал целовать ее. А она не сводила глаз с его шляпы и дорогого пальто. И глаза ее были по-детски удивлены, полны странной зависти, восхищения.
Так, так, так… Вот он и капитан! Он здесь, он вышел из дальней двери и медленно идет к ним. Он заметно пополнел, и плечи его округлились. Дмитрий Алексеевич поклонился ему. Капитан подошел ближе, протянул мягкую руку. Да, он сильно пополнел — так, как полнеют люди, которым от природы положено быть сухощавыми. Нос и подбородок были по-прежнему острыми, губы тонкими, лоб сухим. Зато вокруг — на щеках, около ушей — поднимались налитые подушечки жира.
— Это Лопаткин, — сказала ему Жанна и встала, как бы закрывая собой Дмитрия Алексеевича.
И военный наклонил голову. Он, должно быть, знал кое-что о нем.
— Рад познакомиться, товарищ капитан. — Дмитрий Алексеевич сказал это и почувствовал тут же неловкость: на округлых плечах вчерашнего капитана были мягкие погоны с двумя просветами. Но военный был не таков, чтобы замечать подобные мелочи.
— Майор Девятов, — сказал он о себе.
— Это мой товарищ, — негромко сказала Жанна Дмитрию Алексеевичу. На этот раз она встала, будто прикрывая собой майора.
И мужчины, чувствуя отчуждение, поглядывая друг на друга с сухим любопытством, прошли в комнатку, где были диван, столик и белая кроватка Жанны. Из окна комнаты были видны крыши и лиловый, не очень спокойный закат.
Майор сел на диван и закурил. Дмитрий Алексеевич, сняв шляпу, стал посреди комнаты, посмотрел направо и налево и сел, обхватив спинку стула. Жанна стояла в дверях и смотрела на него во все глаза. Перед ней сидел тот, кем Дмитрий Алексеевич когда-то ей обещал стать. Нет, это было что-то большее, что-то суровое, большое и необыкновенно устойчивое.
— Позвольте спросить, Дмитрий… Николаевич, — заговорил майор. — Вы где-то отсутствовали эти годы?
— Я сидел в тюрьме, — ответил Дмитрий Алексеевич.
Майор опустил глаза и стал смотреть на папиросу.
— Я не хотел вам писать об этом, — сказал Лопаткин, взглянув на Жанну.
— Почему?.. Вы могли бы написать… — прошептала она.
Они как-то естественно перешли на «вы».
— Простите, Дмитрий Николаевич, — сказал майор, уступая любопытству. — За что же вы, так сказать, попали?
— История очень длинная рассказывать.
— Вы легко отделались. Года два?
— Полтора. Меня неправильно осудили.
— Как так неправильно? — Майор покраснел. — Разве это может быть?
— Вы где работаете?
— Я адъютант у командующего.
— Ну что же, командующий всегда вами доволен? Ни разу не распекал вас за какую-нибудь ошибку?
— Может быть, и распекал. — Майор повеселел. — У него это от настроения зависит.
— Вот видите! Даже командующий и тот, оказывается, не святой. Меня приговорили к восьми годам. А Верховный суд выпустил.
— Ага!.. — И майор опять посмотрел на свою папиросу. — Ну и что вы теперь намерены делать?..
— Как что? Работать…
— У вас, по-моему, как мне говорили, было какое-то изобретение, — сказал майор тоном старшего, хотя было ему не больше двадцати семи. При этом он взглянул на Жанну, и она сильно покраснела.
«Догадываюсь, что тебе здесь говорили про меня», — подумал Дмитрий Алексеевич.
— Так вот… Дмитрий Николаевич — вас, кажется, так звать? В каком это у вас положении? Почему я спрашиваю: я имею некоторые возможности…
Дмитрий Алексеевич широко улыбнулся, но тут же смял улыбку. Он не хотел обижать майора.
— Спасибо, — сказал он. — Поздновато. Я сейчас имею тоже кое-какие возможности. — Он весело блеснул глазами. — Если что — могу…
— Вы хотите сказать, что у вас получилось? — вмешалась Жанна, лихорадочно розовея. — Вы это… — она хрипло откашлялась, — это хотите сказать?
Дмитрий Алексеевич подумал: «Может, не следует так прямо объявлять ей о победе? Зачем мстить? Человек что-то вспомнит, начнет перечитывать старые письма, о чем-то будет жалеть…»
— Вы что замолчали? — Глаза Жанны горели непонятным восторгом, она упорно добивалась своего. — Вы что — сделали то, о чем говорили?
— Почти…
— «Почти» — это было еще тогда… Помните когда?
— Ну, сейчас дело значительно продвинулось вперед. Сейчас по-настоящему «почти».
— Все-таки, может, вы мне расскажете что-нибудь?
— Соловья баснями не кормят, — сказал Дмитрий Алексеевич, смеясь, — это я теперь хорошо знаю.
— Гм… — кашлянул майор и поднялся. — Вы продолжайте, продолжайте! К сожалению, я вас должен покинуть… Жанна, такое обстоятельство… — Он заговорил вполголоса. — К восьми часам… штаб…
— Я тоже с вами. — Дмитрий Алексеевич поднялся.
— Нет, вы останетесь, — сердито приказала Жанна, и он сел.
— Да, так я очень рад!.. — Майор пожал руку Лопаткину.
Надев фуражку, он повернулся к Жанне, сказал ей что-то глазами, и она, мягко ступая, вышла проводить его. У входных дверей они остановились. Там произошел какой-то быстрый тихий разговор. Наконец дверь хлопнула.
Дмитрий Алексеевич приготовился к решительному объяснению. Жанна все не шла. Закат за окном догорел, и все небо словно бы подернулось темной золой. Сидя на стуле, Дмитрий Алексеевич осматривал комнату. Вся эта чистая комнатка просила о пощаде.
Здесь все было хорошо эти два года, вот и портрет майора Девятова в рамочке — как маленький краб, подобрался весь и смотрит… Сумерки и тишина тоже были подосланы и настраивали Дмитрия Алексеевича на мирный лад.
Внезапно, как хлопушка, щелкнул над ним выключатель. Яркий свет ослепил его.
— Вы подождите, я поставила чай… — Жанна несмело подошла к нему. Постояла, помешкала, села на диван. Вдруг подняла на Дмитрия Алексеевича глаза — карие, плавающие в слезах. «Я была не права, можешь судить меня!» — сказал ее вызывающий взгляд. «Нет, нет, нет, что ты!» — ответили испуганные, добрые глаза Дмитрия Алексеевича.
— Трудно было? — спросила она.
— Особенно в тот год, когда мы в последний раз с тобой…
— Что же это было? — чуть слышно спросила Жанна. — Условия или человек?
— Человек… — Все обиды поднялись, запели в его голосе.
— А я вот ничего не знала… А почему оттуда не писал?
— Оттуда?
Она услышала в этом слове то, что Дмитрий Алексеевич больше всего старался скрыть. В комнатке наступила тишина.
— Если бы я тебе написал оттуда, то это было бы вроде моих злых музгинских писем.
— Говори, Дима, говори, — шепнула она.
Взглянув на нее, Дмитрий Алексеевич сразу остыл, не сказал ничего.
— Ну хорошо, — твердо заговорила она. — Я знаю, что ты должен мне сказать. Не можешь, скажи тогда вот что. Машину твою признали? Существует она?
Она не могла смотреть прямо на Дмитрия Алексеевича. Ее косой, ревнивый взгляд испугал его. «Что, если скажу „да“?» — подумал он.
— Нет, Жанна, ты сначала расскажи о себе…
— Чайник кипит! — донеслось из коридора.
Жанна выбежала. Вскоре вернулась с чайником, поставила на стол две чашки, ажурную фарфоровую вазочку с зефиром. Дмитрий Алексеевич повесил пальто на спинку стула, подсел к столу.
— Ну что я скажу о себе? — заговорила Жанна, разливая чай. — Не хочу о себе говорить. Сам видишь — все в порядке. Кончила университет. Летом была на Кавказе, потом в Музге гостила. Ну что еще? Мама по случаю окончания университета подарила мне манто…
— Какое же манто? — спросил Дмитрий Алексеевич, глядя в свою чашку, низко наклоняясь над нею.
— Дорогое. Из норки. Но вообще-то… вот, собственно, и все. Кроме манто, — она невесело усмехнулась, — мне нечего тебе сказать. Поеду вот скоро в Кемерово на коксохимзавод.
— Чего ж тебе туда ехать, когда капитан этот, майор, может тебе, наверно, устроить Москву?
— Он обещает… — Жанна покраснела. — Но ты мне так и не сказал, сбываются твои мечты?
— Сегодня ничего определенного не скажу.
Они замолчали.
— Ты чего смотришь на меня? — спросила она.
— Так, — ответил он, слабо улыбаясь. — Просто так. Давно не видел.
И он продолжал смотреть на нее.
— Ты от меня что-то скрываешь. По-моему, ты победил и теперь пришел мне мстить. Что ж ты не мстишь?
— Значит, ты чуть-чуть верила? — Он улыбнулся. — Или, может, тебя эта моя шляпа смутила? Ты на нее не смотри. Это шляпа обыкновенного служащего. Я поступил на работу. На штатную, добропорядочную работу, с окладом, который позволяет одинокому холостяку иметь такую шляпу.
— Ты не сбивай меня с толку. — Она пристально посмотрела на Дмитрия Алексеевича. — Мне кажется, что мы теряем друг друга. Ты меня видишь?
— Очень слабо.
— А я тебя совсем не вижу. Ты почему не говоришь правду?
— Успокойся. — Он продолжал вяло ее обманывать и уже подумывал о том, чтобы уйти. — Ты, в общем, была права. Я рад, что тебе не пришлось разделить со мной множества неприятностей.
— Ты меня жалеешь! — воскликнула она.
— А! — сказал он, почувствовав вдруг усталость, и решил покончить со всем. — Чего тут врать! Ну, конечно же, я все сделал и стал начальником. Буду скоро резолюции накладывать: «Тов. Петрову на реагирование». — Он засмеялся.
И Жанна развеселилась — так, что у нее даже красные пятна пошли по лицу.
— Ты пей, пей чай! — сказала она весело.
— Мне идти пора. — Он поднялся. — В общем, я вижу, все живы, здоровы, окончили университет, имеют манто. Покажи-ка мне его…
Это манто висело на стене, под марлевой занавеской. Жанна откинула ее, и Дмитрий Алексеевич увидел то, что ожидал: знакомый нежно-каштановый мех.
— Недурно, — сказал он, запуская пальцы в этот мех, и задумчиво посмотрел на Жанну. — Хороший подарок. Наверно, дорогой?..
Он сам взял из ее рук край марлевой занавески и медленным движением задернул манто. Надел шляпу, бросил на руку пальто и шагнул к двери. И как будто сразу ушел очень далеко. Там, вдали, остановился и целую минуту смотрел издалека на маленькую фигурку Жанны. Опять приблизился и медленно открыл дверь.
— Ну что ж, пойдем!
Вся эта церемония еще больше развеселила Жанну.
У выхода она взяла Дмитрия Алексеевича за руку, несколько раз ее встряхнула.
— А теперь уходи скорее… — смеялась она сквозь слезы. — Иди, иди, — и вытолкнула его за дверь.
Дмитрий Алексеевич давно уже понял, что она плачет. Уже несколько минут слезы текли по ее внутреннему лицу, в то время как лицо видимое смеялось, светясь лихорадочными розовыми пятнами. А сейчас, когда все в ней прорвалось наружу, он попробовал остановить дверь — вернуться и успокоить Жанну. Он нажал на дверь. И Жанна в ответ нажала оттуда, изнутри. Ее неверная, ожидающая сила сказала ему, что нужно сильнее рвануть дверь. Но он не смог лгать, подчинился этому слабому сопротивлению. Он уступил, и дверь медленно закрылась и щелкнула замком.
«Почему она захлопнула дверь? — думал он, спускаясь по лестнице. — Почему вытолкнула?» Ответ был такой: потому, что ждала от тебя решительного движения. Или да, или нет! Ты должен был сломать дверь, если любишь, она так понимала это. Положение вещей таково, что ей нужна ласка. «Положение вещей!» — подумал он вдруг с ужасом. Какие слова!
Он вышел на тротуар. Огляделся, понесся вперед привычным широким шагом.
«Да, я был все время спокоен, — думал он. — Но это хорошо, что я не сломал дверь. Все-таки нет было сказано. Печально как получается: тащил, силился оторвать от Ганичевых, а теперь толкаю обратно…»
Впрочем, он тут же забыл обо всем, пришел в себя. Сначала его отвлек милиционер. Он засвистел, как только Дмитрий Алексеевич сошел с тротуара, чтобы перейти улицу, и свистел, стоя вдали, до тех пор, пока нарушитель не понял, что это относится к нему. Потом Дмитрий Алексеевич попал в переулок и заметил, что спустилась ночь и в камнях ожило эхо. Затем он подумал, что надо будет зайти к этому, с черным зачесом, пока Афанасий Терентьевич не забыл о том, что старая машина забракована, а новой нет. «Надо строить как можно больше машин, — сказал он себе. — Надо закреплять достижение!» Он на чем-то ехал, что-то перебегал, опять ехал, потом шел и, наконец открыв последнюю дверь, оказался в комнате, наполненной теплым полумраком. Надя лежала в постели. Рядом с нею на одеяле был пристроен электрический ночник. Она читала книгу и, как только Дмитрий Алексеевич вошел, устремила на него темные глаза, полные грустной, почти материнской ласки.
— Ешьте вон там, на столе, — мягким, ночным голосом сказала она. В это же время материнское чутье ее определило, что Николашка сбросил с себя одеяльце. Протянув белую руку к его кроватке, она поправила все как надо и опять стала смотреть на Дмитрия Алексеевича.
— Все решили в нашу пользу, — сказал он о дневном совещании. — Все говорят, что вопрос о конструкторском бюро будет встречен благосклонно.
— Замечательно, — сказала Надя тем же мягким, ночным голосом. — Вон там ваши любимые печеные яблоки с сахаром.
Он снял пиджак, умылся и через несколько минут, сидя на краю своей постели за столом, рассказывал Наде о дневных делах.
— Между прочим, — сказал он, — я сегодня был еще знаете где? На Метростроевской.
— Ну и что?
— Очень много было слез…
— С обеих сторон? — Надя тихо улыбнулась.
— С одной. Я тоже был на грани… Но с той стороны… я лишнего много сказал. У нее уже наметилась какая-то определенная дорога, а тут я… затопал сапогами в передней!..
«Ты и сейчас топаешь сапожищами!» — одернул его внутренний резкий голос. И, набрав в ложечку кисло-сладкой яблочной мякоти, он спокойно, как мог, перевел стрелку на другой путь:
— Пока тут будут разговаривать про конструкторское бюро, я решил довести до конца нашу машину в Гипролито. Тем более что был по этому поводу посол от министра.
6
В конце октября, в воскресенье, среди дня, Надя была дома и играла с Николашкой. Мальчик покушал и теперь сидел на столе свесив ноги. Надя стояла перед ним и, рыча, показывала, что она сейчас схватит его и съест. Николашка, смеясь и вскрикивая, брыкался и отмахивался, но Надя все же успевала схватить его, и тогда из волка она превращалась в милую маму. Надя забыла, что сыну надо днем спать — игра шла уже целый час. Она была однообразна, но мальчику очень нравилась. А мама находила в этой игре особое наслаждение, она словно бы хотела залить свою какую-то бездонную и горькую глубину.
Всего лишь несколько раз Дмитрий Алексеевич неосторожно топнул сапогами — обмолвился о Жанне, и вот друг его стал болеть и сохнуть. Дмитрий Алексеевич заметил это, обеспокоился. Чуть ли не каждый день подходил он к Наде, ласково и тревожно спрашивал о здоровье. Но эти его маленькие ласки действовали еще хуже. Надя брала Дмитрия Алексеевича за руку, смотрела, как бы прощаясь с ним, и один раз, вдруг забыв обо всем, они опять прыгнули с поезда, как однажды ночью, в комнатке Бусько. Но и после этого Надя не почувствовала себя уверенней. И был еще один прыжок, и еще один — и от нее совсем ничего не осталось, только одна лишь беззащитная любовь и сын, которого она теперь и сжимала в бесконечных и горьких объятиях.
За окном на всех крышах и на земле был снег. Он выпал в этом году рано и валил каждый день. Кто-то позвонил с лестницы, но Надя не обратила внимания на звонок. Она только тогда оглянулась, когда на нее повеяло от дверей холодом и улицей. Быстро повернулась и увидела в дверях девушку в манто из нежно-каштанового меха. Это манто и ей было широковато в плечах и чуть съехало набок: вот что прежде всего заметила Надя. Она увидела свое манто, за которое Ганичева дала ей тогда шесть тысяч. Зинаида Николаевна забыла об окончательном расчете. Но не это сейчас встревожило и накалило Надю. В это манто, которое она отдала, чтобы тайно помочь Дмитрию Алексеевичу и чтобы каждый день мучиться при встрече с Дроздовым, в это манто была одета Жанна Ганичева. Это она, похожая на сестру-школьницу, с ее глазами, наводящими на мысль о бинокле, — спокойно пришла сюда, чтобы увести навсегда Дмитрия Алексеевича. Не раньше, а именно теперь, когда все сделано, когда высохли все слезы и сам Дроздов забил отбой.
«Что ж, поговорим», — подумала Надя.
Она еще раз взглянула на Жанну и увидела низко нависающий на ее лоб венчик каштановых волос, словно бы надетый на голову вместе с мягкой скорлупкой из малинового фетра.
Жанна, должно быть, чувствовала себя неловко: Надя что-то слишком долго рассматривала ее.
— Мне Дмитрия Алексеевича Лопаткина, — сказала она.
— Его нет, — ответила Надя. — Вы раздевайтесь, он должен прийти.
Жанна сняла манто. Проходя мимо, Надя взглянула на нее сбоку. Вернее, та, что являлась ей когда-то в зеркале, вдруг беспокойно и злобно зашевелилась, увидев рядом другую — такую же… Да, из глаз Жанны смело и жарко смотрело такое же существо. Она напудрилась и подкрасила брови для встречи с Дмитрием Алексеевичем.
— Садитесь, пожалуйста, — сказала Надя, возвращаясь.
Жанна села, посмотрела за окно, на снег, потом протянула руки к Николашке:
— Это ваш сын? Какой мальчик хороший!
И Николашка — бочком, бочком — отошел к маме.
— Меня, собственно, вот что интересует, — сказала Жанна, чувствуя, что от нее ждут объяснения. — Я вот зачем пришла. Я окончила институт и должна вот-вот уехать на работу, в Кемерово. А мне очень хотелось бы…
— Остаться в Москве? — спросила Надя.
— Не совсем так. В Москве я могла бы остаться. Предлагают. — Жанна умолкла и наклонила голову. Потом решилась. — Мне вместе с Дмитрием Алексеевичем хочется работать. Мы с ним знакомы очень давно, он у меня еще в школе учителем был.
— Ну что же… Он сейчас как раз комплектует бюро…
— Вы простите меня, я даже не представилась. Меня зовут Аня…
— Как? — Надя подняла бровь.
— Аня…
— По-моему, вас зовут Жанна. — Веселые искорки подпрыгнули в глазах Нади. — Я же вас очень хорошо знаю.
— Правда, у меня в паспорте Жанна… Только, знаете, я в последнее время стараюсь избегать… Анна как-то лучше, по-русски… А откуда вы меня знаете?
— Я даже ваш портрет спасла от пожара. — И Надя достала из стола портрет Жанны — тот, который висел еще там, в Музге, в землянке Сьяновых.
— Неужели от пожара! — Жанна взяла в руки свой портрет, и на лице ее понемногу стали выступать розовые пятна. Она долго смотрела на себя. Потом как-то гордо и неестественно вскинула голову, и тяжелая колбаска из каштановых волос подпрыгнула у нее на лбу.
— Давайте-ка я спрячу его все-таки, — сказала Надя, отбирая у нее портрет. — Хоть он и ваш, но он все-таки не ваш.
— Он у вас снимает угол? — спросила Жанна.
— Да, он у меня остановился, — уклончиво проговорила Надя. — Он скоро должен прийти.
— Вы не знаете, как у него дела?
— А что, вы не знаете?
— Он мне ничего не сказал, почти ничего…
— Сейчас можно сказать, что дела у него прекрасны. Лучше, чем когда бы то ни было. Он добился многого. Машины его работают уже на одном заводе. А скоро будут работать на сотне заводов. Вы же знаете — он назначен начальником конструкторского бюро… То никому не был нужен, а теперь всем вдруг понадобился!
Это получилось у Нади нечаянно. Она сказала, не подумав о том, что Жанна может принять это на свой счет. И Жанна сделала вид, что так она и поняла: речь идет, конечно, о тех, кому Дмитрий Алексеевич писал свои жалобы и заявления!
— Да, это ужасно, — сказала она. — По-моему, он даже был в тюрьме!..
— Тюрьма как раз не самое ужасное, — задумчиво и тихо проговорила Надя. — Ужасное то, что было до тюрьмы.
— Теперь я догадываюсь… Но вы знаете, сам он мне ничего об этом не говорил. Не писал и не говорил. «Все очень хорошо», — только и слышишь. Он скрывал это от всех.
— Скрывал-то он от всех… — проговорила Надя еще тише и грустнее. — Скрывал-то он действительно от всех. Только от настоящих друзей ведь не скроешь ничего…
— А были у него?.. — спросила Жанна и спохватилась, покраснела. Не ей бы задавать этот вопрос.
— Были, конечно! — Надя посмотрела на сына, который обнимал ее колени, погладила его уже начинающие темнеть волосы, улыбнулась, почесала у него за ушком. — Были, были друзья! Были и есть!
— А кто такие?
— Кто? Всякие были — старики и молодые. Больше стариков.
— И женщины?
— А как же! Без нашего брата никаких серьезных историй не бывает. Никаких серьезных дел. Одна женщина его очень любила… Не бойтесь, Аня, она не смогла его отобрать у вас.
— А кто она — не знаете?
— Знаю… Он не смог ничего скрыть от нее. Она все увидела. И начала помогать. И вот она-то очень многое сумела от него скрыть. Он о многом и сейчас не догадывается.
Эти слова Надя сказала с гордостью, но тихий стон послышался в них. При этом она посмотрела куда-то мимо Жанны. И сразу стало ясно, кто эта женщина. Жанна с простенькой улыбкой спросила:
— Это, наверно, вы?
— Ну что вы! Куда мне — у меня вот есть мое единственное. — И она стала целовать сына. — Моя забота, мое горюшко — золотое-дорогое. А та женщина думала только о нем и даже о своем ребенке иногда забывала, как будто его не было. Та была совсем другая, сумасшедшая дурочка. Не знаю, найдется где еще такая! Свои вещи продавала для него…
Тут Надя спохватилась, почувствовала, что говорит не для Жанны, а для себя. И тихонько сбавила тон.
— Вообще, Дмитрий Алексеевич такой человек: с кем встретится, тот сразу идет ему навстречу, помогает, чем может. Или становится ему врагом. Вот он познакомился с одним старичком-профессором. Нелюдимый был старичок… Поговорили всего одни час, и профессор подарил ему эту вещь. — Надя показала Жанне чертежный «комбайн» Евгения Устиновича. — А сам сидел на одном хлебе!
— Знаете, — сказала Жанна тихим и жалким голосом, — мне все-таки кажется, что это вы…
— Не-е-ет, — спокойно протянула Надя. — Какое там я! Я сейчас вам покажу, кто это. Вот… — И она, выдвинув ящик стола, переложила там несколько бумажек и достала надорванный конверт. Вытащила из конверта сложенный листок и, не развертывая его, подала Жанне. — Вот кто — читайте.
Жанна развернула письмо, стала читать его с середины.
«…Я сделала свое маленькое дело, — писала неизвестная женщина, — и воспоминание о нем будет для меня достаточной наградой. С Вашей стороны, милый Дмитрий Алексеевич, это деликатность, которую я одна могу понять до конца и за которую вас не могу не поблагодарить. Вы пишете, что работа интересная и даже про оклад… Но мы с вами понимаем, что не в окладе дело. Я не поеду к Вам, потому что Вы теперь знаете мое отношение к Вам, как и я знаю Ваше отношение ко мне. Я не должна больше Вас видеть. Я знаю также, что есть женщина, которая принесла бо́льшие жертвы, чем я, и которая, наверное, вас больше любит, чем я. Хотя это последнее я не могу себе представить…»
Последние строки сказали Жанне все. Она была достаточно сообразительна, она была все-таки Ганичева, — и поэтому, отложив письмо, она сделала вид, будто оно полностью все для нее разъяснило. Но и Надя была настороже. Она тоже увидела кое-что и поспешила поправить дело.
— Это моя подруга. Дмитрий Алексеевич послал ей приглашение работать у него — она хорошо знает языки. И она, конечно, прилетела бы. Но ей известно, что вы в Москве. Чудачка! Золотой человек!
— Вы, значит, были в Музге? Простите, а как вас зовут?
— Надежда Сергеевна…
— Дроздова?
— Дроздова, Надежда Сергеевна. — И Надя с невинной ясностью посмотрела на нее. «Будь как будет, — подумала она. — Если она знает что-нибудь, пусть знает. Если ничего не знает, незачем ей тогда вообще вникать во все эти истории…»
Но Жанна что-то знала. Может быть, ей рассказала мать, может быть, сестра написала. Имя Надежды Сергеевны было ключом, который соединил все и мгновенно прояснил.
И Жанна, не сводя восхищенных глаз с сидящей перед нею героини, сразу поднялась, стала прощаться.
— Я засиделась у вас… Наверно, я не дождусь его. Уж ладно, я зайду как-нибудь в другой раз или позвоню…
— Я передам ему, — сказала Надя, проходя за нею в переднюю.
Здесь Жанна привычным движением набросила на себя манто, а Надежда Сергеевна сразу словно удалилась куда-то и издалека посмотрела на маленькую фигурку Жанны. Потом приблизилась и подала Жанне руку:
— До свиданья, Аня… Заходите. Я ему все передам…
Она вышла за Жанной из подъезда, к очищенному от снега тротуару, и здесь увидела новенькую, словно облитую стеклом «победу» песочного цвета. В машине сидел жирненький военный, кажется майор. Увидев Жанну, он нажал кнопку сигнала, и «победа» весело запела.
Жанна еще раз попрощалась с Надей и пошла к машине. Манто сидело на ней чуть косо, его даже не переделывали.
«Девочка-загадочка», — подумала Надя.
Вечером приехал Дмитрий Алексеевич. Он провел весь день у Крехова — знакомился с машиной для литья из стали под давлением, которую Крехов уже много лет проталкивал вместе с изобретателем. По лицу Дмитрия Алексеевича было видно, что изобретение оказалось очень интересным. Он ничего не замечал, рассеянно улыбался, морщил нос, ум его продолжал работать над машиной. Долго еще глаза его смотрели куда-то за пределы комнаты. Потом он начал остывать — Надя и это определила по его лицу. У него появилось то мягкое, усталое выражение, которое больше всего нравилось ей. В такие минуты он как бы снимал суровую стражу, и Надя входила в его душу, часами тихо блуждала в этом лабиринте, изредка встречая то наглухо запаянную, неведомую дверь, то дверь, закрытую лишь для вида, а за нею — неожиданные подарки.
Они сели вместе за стол пить чай. Надя собралась с силами и, как могла, беспечно проговорила:
— Жанна к тебе приходила сегодня. Часа полтора сидела.
— А что она?.. — Дмитрий Алексеевич посмотрел на Надю.
— Хочет просить тебя, чтобы ты устроил ее к себе в бюро.
— Бюро-то еще нет! Потом, мы же с нею как будто все сказали. Она сама закрыла дверь. Говорит «уходи» и дверью — хлоп.
— Значит, она тебя любит. И ты должен серьезно отнестись к этому и сделать все, что можешь. Ты должен, по-моему, поехать и успокоить ее и устроить на работу.
— Она же химик! Если в литейный цех? Правда, там металлургический уклон. Неужели я обязан…
— Конечно обязан…
«Раз она велит…» — подумал Дмитрий Алексеевич и решил на следующее утро поехать к Жанне. Но какая-то мелочь отвлекла его, задержала, и он отложил свой визит.
И следующие три дня Дмитрий Алексеевич не вспомнил о Жанне. Он работал в Гипролито над первым своим проектом, тем самым, который был когда-то забракован Шутиковым. Этот проект был на девяносто пять процентов готов еще тогда. Но теперь у Дмитрия Алексеевича, у Крехова и у Антоновича появились новые мысли, в связи с чем проект пришлось кое в чем заново «переиграть».
Второго ноября в нескольких научных и проектных институтах Москвы с утра началась веселая суматоха — в этот день академику Саратовцеву исполнилось восемьдесят лет.
Дмитрий Алексеевич заранее — по телефону и специальной запиской — был извещен о том, что его присутствие на юбилейном торжестве весьма желательно и что он должен сидеть в президиуме.
— Белый флаг, — сказал Крехов, прочитав эту записку.
С утра Дмитрий Алексеевич сходил в баню, побрился и надел «фундатора» — так называл он свой новый черный костюм. Надя завязала ему галстук. Застегивая пальто, он сбежал по лестнице вниз и вдруг вспомнил о Жанне. На миг остановился, перебирая пальцами, и тут же решил, не откладывая, заглянуть к ней.
На метро он пересек весь город. Вот и дом ее, вот и арка, и подъезд. На звонок вышла незнакомая женщина в несвежем переднике. Дмитрий Алексеевич поблагодарил ее и направился в комнату Жанны. Она была заперта.
— Товарищ! — услышал он за спиной повелительное. — Товарищ, я же говорю вам: она уехала.
— Куда?
— Она же в Кемерово…
— Ах вот оно что… Во-от что… — проговорил он, хмуря брови. — И ничего не передавала? Говорила что-нибудь?
— Вы Дмитрий Алексеевич? Она оставила вам письмо.
Дмитрий Алексеевич подошел поближе к лампочке, разорвал белый конверт, в два мгновения прочитал все письмо.
«Я уезжаю в Кемерово. Ты сейчас поймешь все. Есть женщина, которая принесла для тебя жертвы, бо́льшие, чем я. Она и любит тебя больше, только недавно я поняла, что это возможно. Я не смогу жить рядом с тобой и с твоими товарищами и подругами, из которых каждый и каждая лучше, чем я, и доказали это на деле. Прекрасно понимаю, что, глядя на меня и на Надежду Сергеевну, ты поневоле будешь сравнивать, потому что разница налицо. Береги свое счастье, она тебя любит. Я тороплюсь на поезд. Дорогой мой учитель, Дмитрий Алексеевич…» — Здесь она, должно быть, спохватилась — времени у нее не было, — она написала: «Жан», гневно перечеркнула и расписалась рядом: «Анна».
— Когда?.. — спросил Дмитрий Алексеевич.
— Вчера… — ответила женщина.
Он не заметил, как вышел из подъезда. Письмо Жанны что-то в нем глубоко задело. Должно быть, потому, что душа ее еще не израсходовала сил, которые нужны, чтобы страстно любить и горько рыдать. Загадка! Никакой загадки — все ясно. У нее открылись глаза.
Через двадцать минут Дмитрий Алексеевич появился в Гипролито, в той комнате, где трудилась его группа, и его встретили Крехов и Антонович, которые были в новых коверкотовых кителях с зеленым кантом. В этот день группа работала ровно и сосредоточенно, как всегда. В пять часов Крехов и Антонович вышли и минут через сорок вернулись, причем еще издали Дмитрий Алексеевич услышал их громкие, веселые голоса: эта сорокаминутная отлучка, как они пояснили, входила в программу чествования академика.
В шесть часов у институтского подъезда остановился большой желтый с красным автобус. Его заполнил рядовой состав института, и, так как чествование академика было уже начато не только Креховым и Антоновичем, в автобусе сразу же пошла громкая перекличка молодых и старых подвыпивших остряков и грянули дружные взрывы смеха. Автобус загудел и тронулся, и к подъезду неслышно стали подкатывать запорошенные свежим снегом машины начальников.
Дмитрий Алексеевич позвонил Наде, поторопил ее, посмотрел на часы и, выбежав из подъезда, остановил такси.
По дороге к Таганке, в Индустриальный институт, где должно было состояться чествование академика, Дмитрий Алексеевич думал о Жанне. Пожалуй, все сложилось к лучшему. В общем-то, конечно, дела сложились не очень счастливо, скорее, пожалуй, грустно. Он даже сказал вслух: «Грустно!» — и посмотрел при этом на часы: на много ли он опоздал. Он тут же увидел нелепость этой мелкой заботы перед лицом события, которое, он чувствовал, никогда не уйдет из его памяти. И он задумался: «Отчего бы это — этот земной взгляд на часы? Где же то, что называют любовью? А люблю ли я Надю? Когда-то ведь я ее почти ненавидел! Да, я, должно быть, привык к ней. Но разве это — то? То было другим… Даже не вспомнишь толком, что это такое — все равно что вспоминать молодость!»
И Дмитрий Алексеевич попытался припомнить свою молодость. Кое-что вспомнилось. Это было чувство здоровья во всем теле. Невольно на каждую девушку смотрел — в метро, в трамвае, на улице, — и ухо само слушало их голоса. И все они были красавицы. Даже те, что считались явно некрасивыми, и у них была своеобразная, нежная красота. Где они? А запахи? А постоянное ожидание неизвестного счастья! Готовность засмеяться, только был бы повод! А сейчас дают на десять лет больше — и не удивляешься…
«Можно было бы все вернуть», — подумал он. И ему показалось, что он слышит отдаленный зов сибирских тополей — то, что он когда-то слышал рядом. Бери ружье — теперь ты свободен — и уезжай на край света дикарем! Не послушаться ли этого зова, пока еще слышно? Хотя — зачем? Дуб потому и растет по тысяче лет — ведь ему время не нужно! Ему что десять, что тысяча лет! «А для меня время — это все. Могу ли я брататься с тополями? Жизнь нужна для дела». И он усмехнулся, поймав себя на этой мысли. «Да, родной, у тебя появился любимый конек! А это говорит, что мы, дорогой товарищ, постарели!»
Тут как раз машина затормозила перед подъездом института. Дмитрий Алексеевич поспешно расплатился, пробежал в раздевалку, затем, причесываясь на ходу, раскланиваясь со знакомыми, поднялся по широкой лестнице, мимо старинных зеркал, наверх, в ровно и весело гудящий актовый зал.
Академика еще не было. Президиум, который был намечен и оповещен заранее, собрался за кулисами — множество новых кителей и черных костюмов. Здесь был генерал — директор Гипролито, в стороне Дмитрий Алексеевич заметил желтое и умное лицо и новый китель Дроздова. От группы к группе переходил застегнутый на одну пуговицу Вадя Невраев. Он подошел к Дмитрию Алексеевичу и сердечно пожал ему руку, сказав: «Смотрите-ка, старик Флоринский не приехал!»
Потом в зале раздался жаркий грохот. Все встали. Это появился академик. Он медленно шел по центральному проходу к сцене. Свита — генералы с лампасами и ученые в черных костюмах, и среди них черная гора с желто-белой верхушкой — Авдиев, — свита шла за ним, как взвод музыкантов, улыбаясь, шевеля губами, неслышно ударяя в ладоши. А сам академик — розовый здоровячок, с небольшой плешью и с остро торчащими вверх концами усов — раскланивался и улыбался направо и налево.
Президиум взошел на сцену. Дмитрий Алексеевич сел с краю, в третьем ряду. Кто-то далеко впереди него объявил вечер, посвященный чествованию академика Петра Венедиктовича Саратовцева, открытым. Кто-то еще дальше поднялся, прошел на другой конец сцены, к трибуне, и начался доклад о научных заслугах академика. Академик, оказывается, написал много трудов и еще в 1928 году разработал некоторые важные проблемы, которые до сих пор не утратили своей ценности. Кроме того, он заложил основы той теории, которая позволила затем прийти к решению…
— Петр Венедиктович, славный наш юбиляр, — шамкая, с проникновенной дрожью читал докладчик на трибуне, — постоянно являл нам… да, благородный пример принципиальности и научной объективности. Он умеет понять ошибки молодых и, поправляя их, щедро раздает чистое золото своего драгоценного опыта…
Где-то в зале слушала эти слова и Надя. Она должна была бы уже прийти. «Как бы пробраться в зал?» — подумал Дмитрий Алексеевич.
Стараясь не скрипеть половицами, он прошел за кулисы, открыл фанерную дверь. За дверью была лестница, и по ней мелко и мягко семенил вниз Вадя Невраев. Он что-то жевал, лицо его было краснее обычного. Увидев Дмитрия Алексеевича, он будто остолбенел — затих, затем показал бутерброд с колбасой и молча несколько раз ткнул пальцем вверх. Потом подошел вплотную, дохнул винцом и опять настойчиво показал пальцем на лестницу и вверх.
— Только вам сообщаю. По дружбе. Идите скорей! — И он уплыл за фанеру, в президиум.
Дмитрий Алексеевич поднялся на третий этаж. Здесь тоже была маленькая, чуть приоткрытая дверь, но за нею виднелась не фанера. Там сверкали стеклом и никелем, белели камчатным полотном два длиннейших стола, приготовленных для юбилейного банкета. Вокруг них хлопотали люди в белых куртках — одну за другой приносили и ставили на столы вазы с апельсинами, словно зажигали один за другим уличные фонари.
— Можно пройти через зал? — спросил Дмитрий Алексеевич у одного из них и, получив разрешение, быстро прошел вдоль столов на тот конец, к главной лестнице.
Еще сверху он увидел все три входа в актовый зал с открытыми настежь дверями. «Дорогой Петр Венедиктович! — звонко донеслось оттуда вместе с волнами теплого, обжитого воздуха. — В день вашего восьмидесятилетия мы, научные сотрудники и служащие института, с чувством глубокой благодарности шлем…»
Бесшумно ступая, Дмитрий Алексеевич сошел по лестнице, приблизился к центральным дверям и увидел Надю. Прислонясь к блестящему, крашеному откосу двери, держа под мышкой сумочку, она слушала оратора. На ней был ее темно-серый с сиреневым отливом костюм — уже не новый. Свои темные, с бронзовыми струями волосы она свернула на затылке в тугой и длинный пучок, и вокруг него, как и раньше, как и в юности, витала непокорная золотистая дымка.
Дмитрий Алексеевич подошел к Наде и осторожно взял ее под руку. Она не вздрогнула, не оглянулась! Она порозовела чуть-чуть и прижала его руку. Целая минута прошла — и вот она медленно повернула к нему лицо. Оно было грустное, и в глазах был все тот же, знакомый Дмитрию Алексеевичу вопрос.
Вокруг них не было никого. Он спокойно подал Наде письмо Жанны. Она прочитала, подняла на Дмитрия Алексеевича глаза.
— Уехала?..
— Уехала.
И они замолчали. Стали смотреть на сцену. Там, на трибуне, негромко, но внушительно Вадя Невраев читал приветственный адрес министра и посматривал при этом на академика. Юбиляр слушал приветствия стоя. Сам министр неподвижно сидел в центре президиума, и был он в эту минуту больше, чем когда-нибудь, похож на портрет Бетховена.
Вадя дочитал адрес, сошел с трибуны, передал папку академику и хотел было пожать его руку и даже подался вперед, чтобы поцеловать заслуженного человека, но наткнулся вдруг на его несколько округлую, но все же крепкую спину. Академик, взяв красную, с золотыми буквами папку, торжественно направился к министру. Само собой очистилось в рядах президиума место для встречи двух больших людей, они встретились, троекратно поцеловались. Тут же неожиданно вспыхнула голубая молния в руке фотографа, и весь зал загремел, загрохотал. «Очень хорошо, очень, очень хорошо!» — сказал кто-то неподалеку от Дмитрия Алексеевича.
— Я тут надумал одну вещь, — сказал Дмитрий Алексеевич в этом шуме, притягивая к себе мягкий, уступающий локоть Нади. Сказал и умолк.
— Ты что? — Она оглянулась.
— Я надумал одно дело. Мы же все-таки с тобой не первый день… Надо бы к венцу, а?
Она ничего не сказала.
— Надюша… Я серьезно предлагаю. Руку и сердце. — Он неловко улыбнулся.
Она закрыла глаза, губы ее чуть-чуть вздрогнули. Она словно бы перевела дыхание и тяжело посмотрела на Дмитрия Алексеевича.
— Мне, знаешь, что показалось? Мне показалось, что ты только сейчас это надумал… Она уехала, и ты… так у тебя получилось. Ты имей в виду, я не требую, не прошу. Ничем ты не связан. Ничем! Говори только со мной всегда правду, как ты до сих пор говорил… Я ведь и так твоя жена… Я же знаю, что ты меня… любишь, но не так…
И она уткнулась в уголок между ним и стеной.
— Надя! — зашептал он ей. — Надя! Успокойся, милый! Ты чего!
— Ничего, — шепнула она, копошась пальцами в его рукаве.
В эту минуту вдали на сцену поднималась делегация из трех человек, неся на полированной доске модель какой-то машины. Модель была установлена перед академиком на стол президиума. Один из делегатов наклонился над ней, что-то тронул, и машина не спеша задвигала своими рычагами и завертелась, замелькали ее колеса.
Зал ответил на это дружными аплодисментами, и в ту же минуту Дмитрия Алексеевича словно подменили. Рука его стала жесткой. Он изумленно замер, будто вдруг прозрел, не то улыбаясь, не то собираясь закричать.
— Что делается! — шепнул он. — Неужели ты не видишь?
Что Надя видела? Вдали на столе президиума что-то, поблескивая, вращалось, и весь зал и президиум дружно аплодировали.
— Машина-то! Это же револьверная! Шестистволку преподнесли академику! Урюпинскую! Миллионы, понимаешь? Миллионы с того света вышли на стол. Угробленные!
Ничего не подозревавший директор какого-то далекого завода старательно готовил этот дар. До него еще не дошли из Москвы вести о машине Лопаткина, и он, наверно, не прочитал еще приказа «три двойки». И вот поднес академику как раз то, о чем полагалось сегодня молчать!
Модель продолжала свое дело — поворачивала барабан и целилась в президиум по очереди всеми шестью патронами. Петр Венедиктович побагровел, посмотрел на нее боком, потом с ядовитой благодарностью взглянул на Авдиева, и усы его начали дрожать. Дроздов чуть заметно улыбался, но аплодировал. Авдиев хлопал своими толстыми руками, наклоняясь к соседу, и что-то говорил ему, гневно кивая на блестящую машинку, встряхивая желто-седыми кольцами волос. А в общем, понимали все это немногие — восемь или десять человек. Еще человек двадцать догадывались об ошибке директора, но эти не подавали виду — усердно хлопали. А весь зал гремел. Что ни секунда, то громче: потому что имя академика было известно каждому, минута была торжественная, машина занятно мерцала на столе, работала сама, без посторонней помощи, олицетворяя собой технический прогресс. В зале почти никто не видел горькой стороны этого торжества.
«Ну а я? — думал Дмитрий Алексеевич. — Что же, и мне закрыть глаза? Вот я наконец вижу невидимый град Китеж. Видят его только сами китежане… и вот я. Если я выйду сейчас туда и скажу: вот что это за машина, — меня никто не захочет слушать! Будут смотреть на меня, как Заря тогда смотрела. — И он почувствовал на миг, что краснеет. — Что же, выходит, что после такой долгой борьбы я победил только для одного себя? Значит, верно, „эгоист“? Неужели для них, сидящих здесь, я не сумел разогнать тумана, не вооружил хоть чье-нибудь зрение?»
А Надя смотрела на него и качала головой. Потом осторожно взяла его за руку, вывела из невидимого города.
— Может, вернемся к первому вопросу? — сказала она, тихо смеясь.
— К какому? — Дмитрий Алексеевич встрепенулся.
— Ты уже забыл… Ты ведь предлагал мне руку и сердце. Руку я вот держу, а сердце где?..
— Вот сердце, — сказал Дмитрий Алексеевич, прикладывая ее руку к своей груди. — Вот оно. Слышишь, как колотится?
— Да… — задумчиво проговорила Надя. — Придется принять это сердце… Оба мы с тобой такие. Сломанные, как говорит Дроздов. Сломал он нас с тобой. Куда же мы денемся друг от друга?
— Слома-ал? — сурово вдруг пропел Дмитрий Алексеевич. — Ну нет. Он только нас высоко настроил, как две струны. Он нас свел, показал друг другу. Спасибо ему…
— Ты правду говоришь?
— Ну конечно правду! Ну верно, герой романа во мне как-то устал или заболел… Я сам чувствую, что не похож на юного де Грие… Один только изобретатель, драчун во мне сейчас…
— Ах ты, беда моя… Вот и хорошо! Значит, я буду уверена, что ты мне не изменишь. Милый Дмитрий Алексеевич! А мне можно будет любить тебя?
Она думала, что он этого не видит, и быстро прижалась губами к его рукаву. Но он увидел это. Слезы бросились ему в голову, закипели в глазах. Он схватил ее за локоть, вытащил из зала за дверь и прижался щекой к ее мокрой щеке. И она засмеялась.
— Пойдем? — и за руку повела его вниз по лестнице.
Внизу он подал ей пальто, оделся и сам, и они, чувствуя необыкновенную легкость, держась палец за палец, выбежали на улицу.
7
И опять они тихо прогуливались по каким-то переулкам, под какими-то деревьями, уходящими в зимнюю ночную высь, — как в тот вечер, на Ленинградском шоссе. И Надя, держась за его локоть обеими руками, смотрела вниз, сравнивала его шаги со своими. Минутная необыкновенная легкость оставила их, оба далеко ушли в свои мысли. «Что же дальше!» — думал Дмитрий Алексеевич, начиная ненавидеть свой нынешний тихий и спокойный плот — именно за эту бестревожную ясность будущего. Раньше, в дни борьбы, он был не то чтобы счастливее, но моложе. И сегодня, с этой своей спокойной позиции, он вдруг полюбил бесконечную суровую дорогу с ее верстовыми столбами, — к сожалению, уже пройденную.
И Надя думала почти о том же. Она посматривала на Дмитрия Алексеевича и твердила себе: вот наконец он отдохнет. Тревожный человек станет спокойным, его нервная зоркость, его готовность к схватке — все это теперь ни к чему. И, может быть, даже оттенок сожаления проникал в эти мысли: «пробуждение на мглистом рассвете», — это уже никогда не повторится…
Так они прошли весь центр — сначала наобум, по запутанным московским переулкам, потом через три площади, словно через Азовское, Черное и Средиземное моря, — и где-то около Манежа вспомнили о том, что вечер еще не кончен: у Дмитрия Алексеевича в кармане лежали два билета на юбилейный банкет. Шел уже одиннадцатый час.
— Опоздали немножко… Пойдем посмотрим! — сказал Дмитрий Алексеевич.
«Веди меня куда захочешь, — сказали ему глаза Нади. — Только дай мне хоть на секунду взглянуть на наше завтра».
Серая машина с шахматным пояском подвезла их к подъезду института. Они прошли в пустынный вестибюль и сразу услышали ликующий рев трубы и долетающее сверху, как легкий ветер, шарканье вальса. Не спеша они сняли пальто, вышли к мраморной лестнице, к зеркалам, и здесь Надя вдруг остановилась, схватила своего мужа за руку.
Впереди, чуть повыше, на площадке металось что-то черное, какая-то тень. Можно было подумать, что это обезьяна, убежавшая из клетки, бросается на зеркала, ищет выхода. Это был Леонид Иванович. Он расхаживал, кружил по площадке и курил. Круги его сегодня были особенно искривлены и замысловаты. Он и Надю не заметил, когда она, гордо потупя глаза, прошла мимо него. Нет, кажется, заметил, сощурился на миг ей вслед и снова заколесил.
Надя сразу узнала эти кривые круги. Они свидетельствовали о высшем деловом волнении Дроздова. Но что же, какая страсть заставила его уединиться здесь на площадке?
И вдруг Надя вспомнила:
— Да, я же видела сегодня здесь наших, музгинских! Как это они сказали… Да, беспроволочный телеграф передал сегодня новость. Дроздова готовят в замы, на место Шутикова. Официальных известий еще нет, но говорят, будто решено… Он сам тоже, наверное, только что узнал.
Не сговариваясь, они оглянулись вниз, туда, где продолжала метаться между зеркалами черная тень. И дальше, вплоть до самого входа в актовый зал, оба думали о Дроздове. Но тут за открытыми настежь высокими дверями по-особенному весело взревел оркестр. Там за порогом кружилась, текла в одну сторону тесная и разгоряченная карусель танцующих, вынося из своей середины на край черные костюмы, бархатные платья, голые руки, проборы, лысинки, золотистые гнезда женских причесок.
Постояв у дверей, Дмитрий Алексеевич и Надя поднялись на третий этаж, туда, где был зал меньший по размеру, но для многих более привлекательный. Здесь по-прежнему сверкали стеклом и никелем, белели полотном два стола, но стройность сервировки была основательно нарушена, вазы стояли без апельсинов, как погашенные фонари, и за столами почти никто не сидел. Мужчины в черном и в серых кителях группами и парами прогуливались по залу, стояли у окон, в нишах и у раскрытых настежь дверей — курили и наполняли зал ровным веселым жужжанием.
Нет, и за столом еще сидел кое-кто. В дальнем — председательском конце, где два стола соединялись перемычкой, — там даже собралась небольшая компания. В центре ее сидел академик Саратовцев. Из-за его плеча виднелась рыжая голова Авдиева. Там же стояли генерал — начальник Гипролито, заместитель министра — временный преемник Шутикова, Вадя Невраев с багровым круглым лицом, солидный Фундатор и остроносый белесый Тепикин. И еще там стояли несколько человек, которые имели багаж, достаточный для того, чтобы без приглашения подойти и, наряду с известными деятелями, слушать академика и смеяться тому, что он говорил. Поодаль собрались тонконогие молодые люди, которые не имели еще достаточного багажа. Они взирали издалека и улыбались, должно быть зная, о чем говорит академик. Но перейти мертвое пространство не осмеливался никто. Не так-то легко их пройти, эти пятнадцать шагов…
Петр Венедиктович, розовый от многих тостов, держал в вытянутой руке вилку — остриями вперед. Левая рука его была слегка поднята, как полагается при фехтовании, и отведена назад. Усы академика грозно смотрели вверх. Он рассказывал о поражении некого барона — не о том известном поражении, что было нанесено ему Красной армией, а о другом, более раннем, свидетелями которого были только секунданты…
— Дмитрий Алексеевич! Товарищ Лопаткин! — закричали в это время в противоположном, дальнем конце зала. — Идите к нам! Сюда!
Там, в нише, собралось общество подвыпивших конструкторов из Гипролито, и душой его были Крехов и Антонович.
Дмитрий Алексеевич и Надя подошли. Кружок раздался пошире. Крехов взял Дмитрия Алексеевича за рукав, притянул к себе.
— Каково! — Он понизил голос, но так, чтобы весь кружок слышал. — С подарком-то что получилось! С машинкой! Ай-яй-яй! Видали лица?
— Особенно у вашего любимца, — весело заметил Дмитрий Алексеевич.
— Вы о ком?
— О ком же! Все о том, который пришел в лаптях, уперся лбом и раздвинул все и вся!
— A-а… Я действительно… Было, было такое. А я не жалею! Новое сознание тем прочнее и светлее, чем дольше сидел в вас обман…
— Не в нас, а в вас, — заметил Антонович.
— Ну да, во мне. Правильно. Да, ты прав. Я сегодня смотрел на сцену и сек в себе пятидесятилетнего мальчишку, который так долго молился на этого деревянного, понимаете, идиотского бога…
— Ну ладно о боге, — сказал Антонович. — Мы отпускаем ваши грехи. Вот что, Дмитрий Алексеевич, тут мы спорили. Подтвердите нам — здесь товарищи не верят, что Галицкий отказался от награды…
— Это и я знаю, — перебила его Надя. — Он мотивирует тем, что скоро будет получать орден за выслугу лет. Я читала его письмо. «Я сделал то, что должен был сделать всякий порядочный человек, тем более коммунист» — так он написал. «Если я возьму еще и эту награду, то получится, что, занимаясь делами Лопаткина, я выгадывал что-то для себя…»
— Чепуха! — сказал Дмитрий Алексеевич. — Это он перегнул.
— Вообще, оригинальное рассуждение, — заметил Антонович. — Не часто такое услышишь. У нас не принято ложку мимо рта проносить.
— Он заслужил обе награды, — сказал Дмитрий Алексеевич. — И ту и другую.
— Я поддержал бы его рассуждение, — продолжал Антонович с упрямцей. — Награды нельзя обесценивать. Но так уж наша Россия, товарищи, бедна честными людьми, чтобы их искать днем с огнем и награждать только за то, что они не сбились с пути, ровненько служили. Нет, если награждать, то за выдающиеся дела или за такое многолетнее служение, в котором каждый день ты себя ведешь так, как Петр Андреевич. Помните? — Он обратился к Крехову и Наде.
— Венедиктыча повели спать! — сказал Крехов, повернулся и громко захлопал в ладоши.
Весь зал разразился треском аплодисментов. Буря передалась на лестницу. Музыка внизу смолкла. Академик, стоя посреди зала, несколько раз приложил руку к груди, поклонился во все стороны и проследовал в сопровождении аплодирующей свиты к лестнице и вниз. Оркестр нестройно, но весело сыграл туш, и все мало-помалу стало успокаиваться.
Когда буря улеглась, Крехов широким жестом вожака пригласил всю компанию к столу — продолжать то, что было уже начато.
— А то сейчас займут, — пояснил он, когда все уселись, и постучал своим золотым кольцом по рюмке. — Всех, кто хочет с нами выпить, прошу сюда…
— Или сюда! — раздалось сзади Дмитрия Алексеевича. Он обернулся и увидел почти рядом с собой за соседним столом сухонький затылок Тепикина. А из-за покатого тепикинского плеча с другой стороны стола на Дмитрия Алексеевича пристально смотрел глаз Шутикова. Этот глаз, чуть уменьшенный стеклом очков, был добродушен!
— За здоровье лосося! — крикнул Шутиков, поднимая маленькую рюмку. — Товарищ Лопаткин! За здоровье мощного лосося!
Дмитрий Алексеевич поблагодарил его, кивнул, — и Шутиков выпил один. Вытер рот салфеткой, что-то шепнул своему соседу Фундатору. Там справа и слева от него собрался почти весь Китеж!
— А, вот кто у нас сосед! — закричал Тепикин, дружески оборачиваясь, обнимая спинку стула. — Давно тебя не видел. Поздравляю, Дмитрий Алексеевич! Ну и кашу же ты заварил!
— Ничего, потомки расхлебают, — жуя, добродушно ввернул Фундатор.
— Зачем же потомки? — заговорил Шутиков, лукаво просияв. — В этой каше, товарищи, есть кусочек хорошего мяса — машина Дмитрия Алексеевича. Вот этот кусочек и достанется потомкам…
— Правильно, товарищ Шутиков, — негромко, но внятно заметил кто-то из молодых инженеров из компании Крехова. — А остальное съедят не потомки, а современники. Всё съедят! Они у нас терпеливые, а?
— Не о-о-чень, — протянул Шутиков. — Вот Дмитрий Алексеевич, о нем этого не скажешь. Он, что не по вкусу, не станет есть. Не-хе-хет, товарищи, не пройдет! Сами ешьте свою кашку!
И весь Китеж, вся их компания засмеялась.
— Хе-хе-хе! Ешьте, ешьте!
— Не подави-хе-хе-тесь!
Как будто речь шла не о них, а о ком-то третьем, кто должен был съесть до дна всю кашку!
— Послушай-ка, товарищ Лопаткин, — громко сказал вдруг Тепикин. — Ты сегодня победитель. И мы все поражены, как ты сумел пройти насквозь огонь и воду. Но натура у тебя, дорогой товарищ, эгоистическая. Ты единоличник. У нас в одиночку бороться — до тебя я сказал бы — невозможно. А сейчас говорю — трудно. Коллектив — он и поможет, и защитит, и заботу проявит, и материально вовремя поддержит… Чурался, чурался ты коллектива. А мы ведь всегда готовы протянуть тебе…
Глаза китежан заблестели. «Э, да ты, оказывается, не такая простая штучка!» — подумал Дмитрий Алексеевич и оглянулся. Его кружок еще больше увеличился, здесь тоже блестели глаза — народ был молодой, почти студенты. Восемь лет назад, когда контуры машины Дмитрия Алексеевича в первый раз легли на ватман, эти молодые люди, пожалуй, заканчивали десятый класс.
Дмитрий Алексеевич задумался на миг. Он вспомнил об Араховском и о молодом человеке, изобретателе литейной машины с магнитными полями. Их дело можно было считать выигранным — Дмитрий Алексеевич давно уже принял нужные меры. Но тут из самых тайных глубин памяти вышел профессор Бусько со своими стеклянными пузырьками. Его открытие исчезло без следа. И еще Дмитрий Алексеевич подумал о том неизвестном счастливце, таком же молодом, как эти, что сидят здесь, который, может быть завтра, найдет эту потерянную мысль. Понесет ее людям! Побежит молодыми ногами по обманчивой дороге: она покажется ему такой короткой! Он помашет своей семнадцатилетней девочке, окруженной сиянием, скажет: погоди, я только добегу — вон до того столбика! И пойдет — от версты к версте. На восемь лет… А может, и исчезнет, как Бусько…
Дмитрий Алексеевич подумал об этом и вдруг заметил, что тихий плот его понесло быстрее.
— Мы к вам не руки протягивать… за материальной поддержкой, мы с вами драться будем, — сказал он, и было непонятно, что загорелось в его глазах — озорство или скрытая ненависть. — А сейчас мы будем дразнить вас, как делали бойцы в старину — чтоб злее…
— Так мы ж тебе и наставим синяков!
— Сегодня нуждаемся в примочке не мы… — заметил Антонович.
— Ты-то чего, интеллигентный инженер? — Тепикин ласково на него посмотрел и опять обернулся к Дмитрию Алексеевичу. — А ты, товарищ Лопаткин, зря тут… Лучше давай разопьем мировую. Ради приличия старой дружбы. Нам пора на покой, кости старые холить, раны заживлять. «Победу» теперь покупай. Дачу…
— Телевизор… — подсказал кто-то из молодых.
— Что ж, и телевизор. Вещь неплохая…
— Не единым хлебом жив человек, если он настоящий, — прозвучал в тишине голос Дмитрия Алексеевича.
— Ты теперь добился, чего хотел, — продолжал Тепикин, словно не слыша. — А молодые пусть их дерутся…
— Ты скажи лучше, Тепикин, что это вас угораздило так подвести своего юбиляра? — вдруг спросил Дмитрий Алексеевич с тем же выражением озорства и ненависти.
— Ты про что?
— Про вашу хитрую машинку…
— А… — Тепикин приоткрыл рот, но тут же спохватился, махнул рукой. — Ты лучше ответь на мой вопрос. Вот такое я тебе задам, — гремя стулом, он придвинулся поближе к Дмитрию Алексеевичу. — Вот ты, товарищ Лопаткин, теперь будешь их светлость начальник конструкторского бюро. И представь, твой подчиненный, тот же Крехов, придумает чего-нибудь лучшее… Я уверен, если Крехов родит, ты сразу начнешь сочетать общественные интересы с личными. Знаешь, так это… гармонически!
— Ха-а-а! — дружно разразился весь Китеж.
— Вы, конечно, будете разрабатывать и это, — добродушно вставил Фундатор. — Не под своей вывеской — под вывеской «КБ Лопаткина»! Машина будет называться «Л-2»!
— Я смотрю на вас с Тепикиным, — сказал Дмитрий Алексеевич, — и прихожу к выводу, что вас, к сожалению, невозможно оскорбить… Вы сидите в надежной крепости. Она сделана из такого, простите меня, кирпича!..
— Вы проще, проще! — крикнул Фундатор, краснея.
— Да чего тут… У вас огромное преимущество! Вы себя срамите беспощадно — и не чувствуете! Погодите, я вам разъясню. У меня есть знакомый слесарь, Сьянов, дядя Петя. Подите, похвалите его за деталь, которую сделал не он. Он немедленно откажется от ваших похвал — у него есть своя рабочая гордость и честь. Он бы плюнул сейчас и ушел, услышав это ваше «Л-2». Но вы, я вижу, и сейчас еще не понимаете меня…
— Ладно, не намекай, — сказал Тепикин. — За это дело министр с нами рассчитался сполна…
— Я не об этом вам… Но спасибо, что напомнили — мы-то еще с вами не рассчитались. Министр вам легонько всыпал, а мы будем с вами обходиться иначе.
— Ну, ну… Раз ты такой драчун, раз тебе понравилось, подставляй скулу… Ты, конечно, не обидишься на меня за мои слова? Я когда выпью — мне море по колено. — И Тепикин, добродушно махнув рукой, посмотрел на Дмитрия Алексеевича безоблачными глазами. — Люблю побеседовать, пошутить с хорошими ребятами за стопкой.
И за его простоватой улыбкой проглянула на миг огромная выдержка, тренировка зрелого бойца.
— На этот счет и я любитель, — ответил ему Дмитрий Алексеевич серьезно. — О, мы с вами так ли еще будем шутить! Нас теперь побольше стало.
— Это верно, побольше. На обеих руках придется пальцы загибать. Ударная бригада! Чего хорохоришься, сектант? Ты видел, Венедиктыча сколько народу чествовало?
— Вы о завтрашнем дне подумайте. Ведь машинка-то липовая! Публика умеет и свистеть. Узнает — не посмотрит и на усы. Вот идет сюда Василий Захарович, у него, я вижу, тоже хорошее настроение…
Действительно, сюда, к этому концу стола, двигался громадный детина в черном — Авдиев. Он издалека увидел Дмитрия Алексеевича, пухлая, крапчатая его физиономия заулыбалась. Он остановился, радушно развел руками, словно для объятий, и запел довольно приятным грудным басом:
— Мне мнится соперник счастли-и-вый!..
И двинулся было к Дмитрию Алексеевичу обниматься — напролом, через стулья, через людей. Но тут откуда-то сбоку на него набежал Вадя Невраев, багровый, точно из бани, с непонятной нежностью в дурных голубых глазках.
— Друзья! — Голос Вади был ошеломлен водкой и несся, не разбирая дороги. — Друзья! Это прекрасный романс! Давайте споем!
И, глядя на Авдиева, выставив плечо, он затянул:
— И та-айно, и зло-обно, — здесь он отчетливо погрозил Авдиеву пальцем, — кипящая ревность пыла-а-ает!
Авдиев даже вздрогнул. Наступила тишина. «Точно попал, — проговорил кто-то в кулак. — Как ворона каркнула». Корифей так и не смог оправиться. Посмотрел вниз, покачал головой, шагнул ко второму столу и там сел в компании с Фундатором и Тепикиным.
— Плохо ему, — сказал Крехов. — Эта ворона зря не каркнет.
В час ночи, когда гости начали разъезжаться, Дмитрий Алексеевич и Надя через распечатанную кем-то дверь вышли из душного зала на балкон, лунно-белый от свежего снега. Оставляя черные следы на нежном снегу, они подошли к каменному барьеру. За ним внизу, вдали, как под ночным самолетом, темнела земля, испещренная множеством огней. Смахнув снежную пыль с серой гранитной плиты, Дмитрий Алексеевич налег на нее, задумался, глядя вдаль, в темноту.
— Ты о чем думаешь? — спросила Надя.
— О многом. Вот… об этом, обо всем… — Дмитрий Алексеевич чуть заметно кивнул в темноту. — Ты как, не устала?.. Если я тебе скажу: «Пойдем дальше…»
Надя не ответила. Только приблизилась — и исчезла, потому что ее и не было, а была чистая речка, чтоб он мог напиться и смочить лицо на своем тяжелом пути. Он понял это. Еще тяжелее навалился на гранит, двинул плечом, словно поправляя свой груз перед дорогой — чтоб удобнее лежал. Плечо его стало теперь мощным, но и груза прибавилось. Это был груз новых, до этого года не знакомых ему забот.
«Вы станете еще и политиком!» — вспомнил он слова Галицкого. Может быть, в первый раз он по-настоящему понял этого человека, который с недавнего времени стал для него как бы старшим братом. И хоть машина Дмитрия Алексеевича была уже построена и вручена, он вдруг опять увидел перед собой уходящую вдаль дорогу, которой, наверно, не было конца. Она ждала его, стлалась перед ним, манила своими таинственными изгибами, своей суровой ответственностью.