Когда начало темнеть, под потолком оранжереи замигали и молочно вспыхнули палки светильников. Никто не ушел, продолжали подтаскивать ящики с сеянцами, поливали горшки. В половине десятого Федор Иванович, подняв руку, сказал: «Хватит на сегодня», — и оранжерея опустела. Пока обошел все стеллажи, сверяя бирки в горшках с бисерными текстами записной книжки, пока убедился, что все делается строго по тому плану, который привел академика Рядно в хищный восторг, пошел одиннадцатый час. Погасив в оранжерее свет, поручив ее сторожу, он вышел.
Над учхозом простиралась мрачная, без звезд, бесконечность. Огромные массы весеннего воздуха порывами бросались на деревья, свистели и вздыхали в сосновой роще, и там же внизу веселой редкой строчкой протянулись огоньки профессорских домиков. Федор Иванович через калитку вышел на улицу, и ноги быстро понесли его в сторону парка.
«Что могу сделать? — сами собой заработали, загремели мысли. — Побеседовать напрямую с Рядно? Да, он может, пожалуй, принять меры, и Лену освободят. Скорее всего, Касьян не знал, что мы с нею… Не стал бы трогать. Узнает — наверняка потребует выкупа. Но ведь Лена одна, без товарищей, и не захочет выходить оттуда. Узнает, кто освободил и по чьей просьбе, и о выкупе узнает… И такая свобода будет ей хуже смертного приговора. А если ее силой выведут, а все „кубло“ ее останется за решеткой, может и натворить чего-нибудь. Интеллигентная девушка может и поставить на карту, и бабушка сказала это, хорошо зная, о чем говорит. Освобождать надо всех, в первую очередь, Стригалева, потому что он болен, для него тюрьма — смерть. Но об этом Касьяну и заикаться нельзя. Сварганил такой материалец, а потом на попятный — такое для него невозможно. И не входит в его стратегические планы. Захватить наследство Троллейбуса, да так захватить, чтоб и разобраться в нем хорошенько, чтоб польза была — вот что ему нужно. Без меня ведь не разберется. Подметил, что я хромаю на ту ногу… Такой хромец ему и нужен, чтоб мог разобраться в наследстве. Потому и не тронул меня до сих пор. Уверен, что сможет приручить, вся его сила — в прирученных, которые и везут всю его колымагу. Так что, если поторговаться, мог бы, пожалуй, выпустить Лену. Если бы я повел игру напрямик и выставил в качестве выкупа наследство Троллейбуса. Остальных — нет».
«Леночка! — закричала его душа. — Позволь мне как-нибудь с ним поторговаться и выпустить тебя! А потом будем бороться за остальных».
«Не смей, не смей и думать, — послышался из наполненной ветром тьмы строгий ответ. — Сейчас же уйду в эфир искать там настоящего тебя, который был. Который и мысли не допустил бы, чтобы спасать меня одну. Спасать свое. Спасать для себя».
«А я вот допустил. И даже очень…»
Вот какие мысли шумели в голове Федора Ивановича, заглушая мощные удары ветра по верхушкам сосен.
Он уже шел по парку, и впереди него еще кто-то шел, шагах в тридцати. Сначала Федор Иванович думал, что это эхо повторяет его торопливый ход по мягкой, как резина, невидимой майской земле. Но эхо не всегда совпадало с его движениями, звуки были чужими. Они хоть и изредка, но все же долетали и складывались в легкую назойливость, прерывали мысли. Вроде маленького зернышка, катающегося в ботинке.
Он повернул было домой, но раздумал. Эта комната в квартире для приезжающих хранила мертвые следы того, что когда-то заставляло его страдать…
Опять пошел по той же аллее. Она вела к полю, потом шла мощеная дорога к мосту, а там улица, а дальше арка и двор… И вскоре к его шагам опять начали присоединяться чужие шаги, то отставая, то опережая. Выйдя из парка, он оказался словно на берегу моря: впереди было темное поле. И над его горизонтом, наконец, зачернела верхняя часть фигуры идущего человека. Шагая все время на равном расстоянии, они перешли мост и вступили на слабо освещенную улицу. Здесь незнакомый — невысокий ростом — человек остановился и стал сердито ждать. Он был в живучем длиннополом пальто, принесенном из старины тридцатых годов, и в пережившей войну темной шляпе с вяло обвисшими полями. Предстоял какой-то разговор…
Федор Иванович в своем застегнутом прямом пальто и без шапки имел строгий, независимый вид. Он смело подошел, незнакомец, дождавшись, зашагал рядом, и из-под его низко надвинутой шляпы послышался голос академика Посошкова:
— Феденька, кажется, мы оба выпили до дна свои чаши.
— Я выпил. Иду и качаюсь.
— Моя была, как бочка. Пил долго. Сегодня допиваю остатки.
— Ох, Светозар Алексеевич. Моя крепче.
— Не знаю. Моя тоже не квасок. У тебя еще есть ожидания. Есть, за что бороться. Она любит тебя.
«Откуда он знает?» — подумал Федор Иванович.
— В худшем случае, умирая, вы будете тянуть друг к другу руки. И будете знать… А это тоже немало. Я бы променял все свое на такую смерть. Моя будет тянуть руки к другому. Я давно чувствовал, что все кончится этим.
— Имеется в виду наша обоюдная исповедь?
— Не-ет. Это я перескочил. Я про это. Про это вот, что сегодня…
— Ну, кончится-то не этим. Какой это конец…
— Я не так сказал. Не кончится, но этого этапа я ждал.
— Кончится, Светозар Алексеевич, законом достаточного основания.
— Как-как?
— А вот так. Лежит бумага. Достаточно сухая. Вокруг — воздух. Содержит достаточно кислорода. Подводим температуру. Достаточно высокую. И бумага вспыхивает. Все, что человек вносит в природу по своей достаточной глупости и необразованности, она шутя выделяет из своего тела. Всякие нехватки, кризисы, голод — все это не просто так. Этого всего могло не быть. Это рвотные спазмы природы. Это она реагирует, Светозар Алексеевич, на все неправильное и дурацкое. И ничего с этим не поделаешь. Никакие слова вроде «скачкообразно» или «переход из количества в качество» не помогут.
— На кого намекаешь?
— На одного преобразователя природы. Природа только чихнет, — тут Федор Иванович сделал такое энергичное плюющее движение лицом, что Посошков слабо улыбнулся. — Чихнет и полетят кувырком и он сам, и его дела, и наше с вами пропитание. Вот это будет конец.
Академик остро взглянул на Федора Ивановича из под шляпы, и тут же вислые поля закрыли его лицо.
— Что это у тебя под глазом?
— Фингалка, Светозар Алексеевич. Саши Жукова папа засветил. Думал, что это я их…
— Хорошая фингалка…
— Светозар Алексеевич, кто это сегодня утром был около вас? Во время сообщения.
— Черноглазый? С шевелюрой? Ассикритов.
— Что за фамилия такая?
— Думаю, он из старообрядцев. С Севера, наверно. Откуда-нибудь с Печоры. Он сказал про тебя, что ты нагловат. Что на тебя не мешало бы хороший ушатик воды.
— То-то, я думал все время, на кого он похож? На боярыню Морозову, которую в цепях везут, а она всех крестным знамением… Двуперстным. А что ему у нас?
— Как, «что»? Это же генерал! Из шестьдесят второго дома.
«Генерал!» — Федор Иванович тут же вспомнил, что Ассикритов обещал ему скорое более близкое знакомство.
— Ты куда идешь, Федя?
— Собственно, никуда. В одно место, которое опустело. Просто, чтоб дойти, ткнуться в дверь и повернуть обратно. Еще раз убедиться, что это не сон.
— И я в таком же роде. Банальную вещь сейчас скажу, держись за землю. Я иду, Феденька, туда… Туда, где находится моя жизнь. Отлетевшая от меня. Наши маршруты по своему содержанию отдаленно совпадают.
Они, сами того не замечая, сильно замедлили шаг и теперь брели, задевая друг друга локтями. Иногда, похоже, намеренно. И чувствовали от каждого нового толчка оживляющую теплоту, хотелось еще раз задеть локоть соседа.
— Ты никогда не ползал на коленях перед женщиной? — вдруг спросил Посошков.
— Н-нет. Но перед одним человечком милым, перед одним дорогим мне человечком прекрасным с радостью бросился бы и пополз.
— Я о другом ползании…
— Мог бы и так. Но этого никогда бы не случилось. Я не мыслю такого положения, при котором понадобилась бы такая вещь. Если да — значит, да. Если нет… Ох, Светозар Алексеевич, если нет, ползти — это будет еще хуже. Из «нет» «да» не сделаешь. Ползание надо вообще исключить из обращения. Если женщина по мне не тоскует, то моя тоска по ней — это вроде как если чешется отрезанная нога. Ужасно чешется, инвалиды в госпитале говорили. Чешется, а ноги нет! Это болезнь, от которой я должен избавиться любыми средствами. Вот лисица — она умеет свою ногу отгрызть, если в капкан попадет. Капкан, он стальной…
— Ох, Федя, стальной…
— Его грызть — напрасное дело. А вот ногу можно…
— Ты счастливец, можешь так рассуждать. Значит, у тебя в порядке. Тебе повезло.
— Да уж, повезло…
— Не маши рукой. Тебе, Федька, повезло. Тебя любят. Ты рано достиг своей — возможной для тебя — гармонии.
— Мне делать с ней нечего…
— Слушай, слушай, я о себе… Человеческое совершенство — в него, Федя, входит много составляющих. Одна часть — физическая красота, здоровье, сила. Другая — умственная, специальная. Я имею в виду талант, знания. Но не богатство. Третья — умение видеть пути. Здесь и богатство само собой приходит. Потом есть еще — понимание своего места в контактах с другим человеком. И любовь еще не забыть надо. Есть качество — особая привлекательность. На чем оно зиждется — до сих пор еще спорят. И вот ведь какая беда — многих это всестороннее совершенство хитрым образом, Феденька, минует. Нет, чтоб сразу прийти, а оно по частям. Приходит и уходит. А гармония частей наступает далеко не у всех. И не всегда. В двадцать лет хромаешь на левую ногу. В сорок — на правую. А в шестьдесят — на обе. Молод, красив, но талантов вроде нет, думать не умеет, неинтересен и к тому же не чувствует, что ходит по ногам других людей, ближайших друзей! Потом, смотришь, прорезываются крохи таланта, но физическая красота уже ушла! Разбазарил по глупости! И денег мало. Хлоп — деньги повалили, но для других ты неинтересен. Все зевают в твоем присутствии — молодые по одной причине, старые — по другой. Наконец, вот ты прозрел, все постиг, стал мудрым, денег тьма. Но о