Поселок был маленький, тесный: выйдешь из дома — непременно встретишь знакомых; закроешь двери, захлопнешь окна, даже ставни опустишь — все равно любые домашние тайны станут тут же известны. Кто бы придал значение мимолетным встречам на улице: здесь встречали друг друга множество раз на дню? И кого удивило бы, что Соня, эта девочка, слишком рано возмужавшая и созревшая, в точности знает, почему не сложилась семейная жизнь у учителя русского языка?
А жизнь действительно не сложилась. И добро было, и внимание, и забота. И — любовь. Но не было детей, а он мечтал о потомстве — большом, суматошном, горластом, как водится по старой традиции в здешних краях. И не он — жена сказала ему: появится на пути другая — я тут же уйду, чтобы ты мог создать семью, о которой мечтал.
Но «другая» не появилась — появилась Соня. Он читал ее записки с признанием в любви — и не мог сдержать улыбки. Он слышал ее шепот, ее призывы прийти на свидание — и пожимал плечами. Он смотрел в ее глаза — и поражался, как эта птаха у всех на виду не таит ни мыслей, ни чувств.
Что правда, то правда: любовь красивой девчонки льстила ему. Поднимала в собственных глазах. Вселяла надежды. Он подтрунивал над собой и над нею, но — не обрезал, не отверг, не пресек. И лишь однажды — она себе позволила вольность — он понял, что дело зашло далеко: не отводя взгляда, без малейшей улыбки, Соня сказала, что хочет пройти с ним рука об руку через всю жизнь и стать матерью его детей — целой ватаги ребят. Таких же умных, как он. И таких же красивых…
Ему бы одернуть ее, поставить на место, даже высмеять, что ли… А он ошалел. Именно так — ошалел, точнее не скажешь. Ходил и ходил по ночным вымершим улицам, знойным и душным. Ходил и ходил — строил планы на жизнь. И решил: значит, судьба.
Потом еще были месяцы торопливых встреч, обмен взглядами, короткие, словно бы невзначай, прикосновения рук…
…В тот вечер она пошла в кино, но посреди сеанса вдруг сказала подругам: «Что-то болит голова, пойду лучше домой». А пошла не домой — прямой, освещенной дорогой, но темными закоулками, в обход, в сторону: случайным маршрутом, как потом будет сказано на суде. В конце «случайного» маршрута столь же «случайно» (шел двенадцатый час ночи) ей встретился Василий Антонович. У него был ключ от комнаты, где обычно занимались кружки: драматический, хоровой… И этим ключом он запер дверь изнутри.
А наутро весь поселок уже знал о ее позоре. Примчался дядя, брат матери, взял «бразды» в свои руки. Завертелась машина: участковый, понятые, эксперт… Соня плакала, умоляла «не раздувать дела», клялась, что любит, что они поженятся и уедут. Но дядя в «сантименты» не верил, на жизнь смотрел «жестко и прямо». Это он ее вывел на улицу и провел, как сквозь строй, мимо односельчан, и она увидала не только насмешки, но и указующие персты — в смысле буквальном, а не переносном.
Вот тогда-то она и решилась. Предала себя и его. Отказалась от первых своих показаний и сочинила другие. Это преступник, сказала Соня. Он преследовал меня, обманул, использовал силу. «Соня, да ты слышишь, что говоришь?!» — воскликнул он уже на суде, но она на него не взглянула. Уставилась в пол и твердила, твердила: прошу наказать… по всей строгости… он — преступник…
Суд сначала отверг это странное обвинение — слишком зияли противоречия, слишком ничтожными были улики, слишком многое говорило против. А потом был новый суд. Новые судьи. И приговор тоже новый: краткий, решительный и бескомпромиссный. Приговор, уместивший драму в несколько строк: двенадцать лет лишения свободы в колонии усиленного режима.
Первое письмо получил не я, а Василий Антонович. Получил в колонии, где покорно нес свою кару.
«…Прошел год. Я несколько раз начинала Вам писать, но не могла закончить письмо. У меня не хватало совести, мне стыдно писать. Но сегодня я дала себе слово отправить письмо… Весь год я не могу найти себе места, не с кем поделиться, некому рассказать, никто мне не поможет… Проклинаю себя за ложь, которую наговорила на суде. Вспоминаю встречи с Вами и наши разговоры, ведущие нас к счастью. И нашу любовь, перед которой мы не устояли и из-за которой оказались в таком невыгодном положении. Только Вы мне скажите: а Вы правда меня любили или все это была игра? Все равно я Вам снова признаюсь от всего сердца: я Вас полюбила как своего самого верного друга. Я совсем не могла без Вас. Я думала, что в дальнейшем мы останемся вместе. И никого я не полюблю так крепко, как Вас. Что мне теперь сделать, чтобы помочь Вам и себе?.. Василий Антонович, клянитесь мне, что Вы ничего не будете писать моим родителям о нашей переписке. Клянитесь! Пусть они ничего не знают. Сделайте это ради меня и себя. Если они узнают, то Вы сами знаете, что будет… Напишите мне, что же нам теперь делать…»
Он написал. Это было не только лирическое, но и деловое письмо. А каким же еще ему быть? Ведь, казня себя и клянясь в любви, она оставалась на свободе. А он — в неволе, отторгнутый, обреченный, преданный человеком, в которого верил. Говорить о любви для него значило прежде всего говорить о возвращении домой. И он написал ей, отвечая на ее же вопрос: расскажи, как было на самом деле, — не маме и папе, а прокурору или судье.
Потом, когда она расскажет, прокурор и судья этот его совет назовут «нажимом». Решат на быструю руку: «заставил» обратиться с просьбой пересмотреть приговор. И никто из них не узнает (не захочет узнать!), что писала она тому, кто ее «заставлял».
«…Прошу, не думайте много о прошлом. Мы все вернем сначала, и Вам будет легче. Только верьте, я Вас очень люблю и не забуду… Я Вас очень люблю, только не забывайте меня, а забудьте о моей жестокости. Хотя мне с Вами нужно расстаться на всю жизнь. И тогда Вам будет легче, и Вы меня не будете видеть, и забудете о том, как помешало Вам жить какое-то неразумное дитя, которое из-за своей глупости погубило всю Вашу жизнь… Я раскаиваюсь во всем, но поможет ли Вам мое раскаяние? Василий Антонович, откройтесь мне от чистого сердца: Вы вообще-то меня любите или нет? Напишите, пожалуйста. А я скажу только три слова: «Я Вас люблю». На этом писать кончаю. Больше не о чем. Написала бы больше, но о чем, не знаю…»
Это письмо ушло после того, как Соня сама принесла в Верховный суд республики большое послание — подробный рассказ о том, почему на следствии и суде она солгала. В приемной ее вежливо принял дежурный, взял послание, прочитал. Заверил, что жалобой (у юристов любое письмо называется жалобой) займется сам председатель.
Но занялся вовсе не председатель, а судья, который вынес Василию М. обвинительный приговор. Так угодно было судьбе: товарищ С., судивший Василия, получил повышение и стал членом Верховного суда. Ему-то и попала на разрешение «жалоба» Сони.
Существует закон — в нем сказано четко: «Запрещается направлять жалобы граждан для разрешения тем должностным лицам, действия которых обжалуются». Но к жалобам на приговоры судов этот закон не относится — тут действует Уголовно-процессуальный кодекс. В кодексе такой случай не предусмотрен. И тогда получается, что судья С. закона отнюдь не нарушил: не сказано в УПК черным по белому, что никто никогда не может быть судьей самого себя.
Есть же, однако, элементарные правила чести, есть простейшая логика, без которых слово «юстиция» просто-напросто лишается смысла: можно ли говорить о законности, если должностное лицо рассматривает жалобу на себя самого? Но судья С. с этим не посчитался. Он принял Соню и сказал ей: «Девочка, вы заблуждаетесь!» А она не знала юридических тонкостей, не посмела сказать: «Вам нельзя рассматривать эту просьбу, ибо вы уже имеете суждение по данному делу». Нет, так она сказать не посмела. Да и слов таких, наверно, не было в ее словаре. Но зато нашла в себе мужество сказать другие: «Нет, я не заблуждаюсь!» — «Подумайте, девочка», — мягко сказал судья С. «Я уже подумала», — твердо возразила она.
Пришел стандартный ответ: «Оснований к отмене приговора не найдено». Сообщить об этом Василию Антоновичу Соня не решилась. Просто написала ему: «Я о Вас думаю каждый день. Я Вас сильно люблю. Что в моих силах, я сделаю. Простите меня за ложь, что я говорила на суде… Очень Вас прошу, не переживайте. У Вас еще все впереди. Надейтесь на все хорошее. И ждите результата».
«Ждите результата» было сказано не для красного словца. Ибо, потерпев неудачу в Верховном суде, Соня обратилась в прокуратуру. Помня беседу с товарищем С., на личный прием не пошла. Но письмо послала: «Меня мучает совесть — как же я невиновного человека посадила на 12 лет. Я за это время все передумала, я не могу так дальше жить».
Письмо ее попало (вот уж, право, ирония судьбы!) к прокурору Д., который давал заключение по этому делу в кассационной инстанции и, таким образом, тоже не имел морального (увы, только морального) права рассматривать эту жалобу — фактически жалобу и на себя. Но он столь деликатными соображениями пренебрег, написал короткий ответ («…осужден правильно») от имени своего начальника, однако тревожить его не стал, расписался сам и с легким сердцем отправил ответ «заявительнице».
Ну, что было делать? Кричать? Бить кулаками о стену? Плакать в подушку? Она кричала и плакала, а потом написала очередное письмо: «Дорогой Василий Антонович! Извините за то, что так сложилась наша судьба. Я совсем не хотела Вам сделать зло. Вы были самым честным и хорошим другом, моей первой любовью. Я никогда не скрывала своей любви, а, наоборот, гордилась тем, что полюбила именно Вас, а не другого… Давайте верить в свое будущее!!»
«Вера в будущее» — так окрестила она новые жалобы. Теперь уже не одну — сразу три. Невмоготу было ждать, терпеливо переходя от одной ступени к другой. Три жалобы ушли в разные адреса — авось где-нибудь отзовутся. Но все три сошлись в одном месте, где прокурор Д. уже позаботился, создал «мнение», и теперь оно давит, с жесткой неизбежностью предопределяя исход.
Соня ждет ответа по почте, но приходит посыльный: ее срочно требуют к прокурору. Я не знаю, какой разговор у них происходит, не знаю и никогда не узнаю. Никто ей, конечно, не угрожал и руку на нее, само собой разумеется, никто не поднял. Но так ли уж трудно — при опыте и умении — использовать естественную стыдливость, ранимость, уязвленное самолюбие, гордость?