Белые пятна — страница 23 из 74

Теперь майор пытается нас убедить, что следствию не мешал. Да, бывал на допросах — исключительно из любопытства. С тетей, конечно, встречался, но о деле не говорил. А о чем же он говорил с той, чей сын обвинялся в убийстве? Не иначе как о погоде.

Лишь месяц спустя прокурор вывел майора из следственной группы. Гранитчиков не возражал. «Согласен», — наложил резолюцию. И размашисто расписался.


Весть о гибели Деда Мороза постепенно добиралась до мест, где оставил он памятный след. Горе пришло и сюда.

В Белгород, на его родину. «Воздайте, пожалуйста, всем, кто лишил жизни благородного человека», — писали оренбургским юристам земляки Бурдакова.

В Тулу, где Владимир Яковлевич долгие годы руководил театром юного зрителя. «Высокий профессионализм, огромная человечность, глубокая порядочность — таким остался он в нашей памяти», — телеграфировали артисты, служащие, рабочие сцены.

В Нальчик — там он работал актером. «Скорбят тысячи его зрителей, которым он помогал жить своим добрым искусством», — от их имени обращались в прокуратуру заслуженный артист РСФСР Н. Т. Волошин, заслуженный тренер СССР, мастер спорта Г. П. Коленов, учителя, инженеры, врачи.

В Краснодар, куда переехали на работу бывшие оренбургские актеры. «Погиб друг, соратник, единомышленник, товарищ по общему делу. Какая ужасная несправедливость: тот, кто отдал всего себя расцвету искусства в родном городе, погиб от руки бандитов на одной из его улиц». Под письмом — подписи: народный артист СССР М. А. Куликовский, заслуженный деятель искусств РСФСР М. В. Нагли, заслуженный артист РСФСР А. С. Горгуль и многие их коллеги.

Снова и снова перебираем мы эти письма. Эти и десятки других: от зрителей, от товарищей, от знакомых и незнакомых. В кабинете директора Оренбургского театра Е. Р. Иоспа собрались режиссеры, актеры. Люди, великой своей профессией наученные прятать личную боль. Когда выходили они на сцену в скорбные дни, это им удавалось. Сейчас не удается. Кусая губы, опускает голову режиссер Зыков. Достав платок, отходит к окну артист Солодилин. Дрожит голос артиста Чикова: он начинает фразу — и не может закончить. Отворачивается вдова погибшего — заслуженная артистка республики Александра Павловна Жигалова. Им не хочется, чтобы я видел их слезы. Но я вижу.

Я вижу их слезы, но не вижу ни малейшей потребности в мести. Приговор вынесен. Преступники осуждены. Пятнадцать лет получил Татьянин. Четырнадцать и тринадцать — Половников Анатолий и Половников Петр. Чего же еще?

Чего же еще? — задаем мы друг другу вопрос, пытаясь понять, почему суровый приговор не создал ощущения поставленной точки. Ведь не крови же все они жаждут. Не ока за око. Не зуба за зуб.

Что он может, в сущности, приговор, если свершилось непоправимое? Очистить душу сознанием: сделано все, что можно и должно. В пределах реального. По закону. По совести. Все, что доступно оставшимся на этой земле.

…Войдем же в зал суда, где 12 дней идет процесс по делу убийц. В первом ряду — места потерпевших. Одно место пустует: «потерпевший» Куриев по-прежнему где-то в бегах. Десятки новых телеграмм (окажите честь, приезжайте) остались без ответа. Один ответ все же пришел. Винзавод сообщил: Куриев повез коньяк в Читинскую область, в Карымский район. Сразу идут телеграммы в Читу и Карымское. Ответ озадачил: в здешних краях Куриев не появлялся.

Зато скамья подсудимых занята полностью: все пятеро — рядом. Валят все друг на друга. Грызутся. Запугивают. Весело скалятся. Беззастенчиво врут. Особенно Мастрюков: ловкач, который уже не раз запутывал следствие. Все уверены: получит сполна.

И вдруг: «Мастрюкова и Леонтьева освободить в зале суда». Что такое случилось? Невиновны? Отнюдь: получили по три года каждый. Но — с отсрочкой: неизвестно за что. Не сорвутся, выдержат «испытание», больше никого не ограбят — значит, сошло. Пронесло…

Освобождение из-под стражи в зале суда — акт огромного воспитательного заряда. По значению своему, думаю, более сильный, чем его антипод — прилюдный арест. Торжество правосудия: суд показывает свою непредвзятость, свою независимость. Преданность истине. Верность закону. Невиновному возвращает свободу и доброе имя. Виновному, но прощенному, оказывает доверие. Не знаю, всегда ли аресту сопутствуют аплодисменты: чему тут радоваться, если кто-то вынудил общество от него оградиться? Но убежден: освобождение из-под стражи в зале суда без оваций немыслимо. Всем ходом процесса, его естественной логикой этот акт должен быть подготовлен. Желанен и ожидаем.

Думаю, вы догадались: на сей раз обошлось без оваций. Был общий вздох удивления. И мертвая тишина. Какой величайшей бестактностью прозвучали для всех, кому не чужда справедливость, слова поспешного милосердия! Чем ее объяснить, эту бестактность? Забвением воспитательной миссии публичного процесса? Пренебрежением к тому, что суд — всегда школа общественной морали? Что он дает урок нравственности, не абстрактный урок, а предметный? Чему же на сей раз учил он, этот урок?

Суд не рынок, где сбавляют цену за умелое поведение. За оказанные услуги. За то, что сподличал хитрее других. Конечно, наказание не может быть для всех одинаковым. Все берется в расчет — и мера вины, и личность, и прошлое. Но прежде всего — тяжесть содеянного. И отношение к нему.

Про тяжесть больше не говорю — она очевидна. Отношение к содеянному? В приговоре сказано, что оба прощенных «чистосердечно раскаялись». Даже если и так! Слишком страшно свершенное, чтобы запоздалым раскаянием так просто его «отмолить». Даже если и так… Но ведь это не так!

Не слишком ли вольно порою пользуются словами в ответственных документах? Как назвать чистосердечием восемь признаний и девять отказов от них? Раскаянием — нежелание извиниться? Осознанием вины — насмешку над горем жертв, перебранку и хохот в зале суда?

Кто раскаялся чистосердечно? Мастрюков? Он пришел ко мне в Оренбурге — здоровенный детина с оплывшим лицом. В узких щелочках глаз — настороженная злость. Спросил, развалившись: «Все сначала начнем?» — «Все сначала». — «Пишите: Мастрюков ни при чем. Весь вечер проспал». — «Значит, вы не раскаялись?» — «Почему? — отвечает, остро сверля меня взглядом. — Я раскаялся…» — «Значит, вы участник общего преступления?» — «Нет! — торопится. — Нет!» — «Ну, а если подумать?» — «Да! — еще торопливей. — Участник…» — «Все же да или нет?» Выглянул в окно. Там мать, Алевтина Васильевна, энергично машет рукой. «Нет!» — «В чем же тогда вы раскаялись?» Мучительно соображает, не будет ли хуже. Хрипло басит: «Пишите — во всем!»

Вот такой у нас был разговор. И с Леонтьевым примерно такой же.

Много им «дали»? Или, может быть, мало? Не знаю. Не мое это дело — дело суда. Но одно, мне думается, бесспорно: демонстративное освобождение двух из пяти участников банды было актом кощунственным. И только так воспринято всеми. Не скажи Леонтьев курсантам: «Тут все свои», — Владимир Яковлевич был бы спасен. Не стой на стреме верзила Мастрюков, не вдохновляй он убийц своим видом — кто знает, чем бы все это кончилось?

Если милостив суд к преступникам, отчего не быть снисходительным к предательству «потерпевшего»? К беззаконию лихого майора? Государственный обвинитель просил вынести два частных определения: о патологическом трусе Куриеве, который бросил в беде человека, закрывшего его своим телом, и о нарушителе закона Гранитчикове, чья роль в «расследовании» этого дела требует специальной проверки. Суд отказался. Стало быть, счел поведение первого нравственным, а второго — законным.

Мы, я думаю, не сочтем. Мы спросим: не заслуживает ли трагический подвиг артиста иного к себе отношения? Мы спросим: туда ли направлена судейская «доброта»? Мы спросим: доброта ли это вообще? Или что-то иное?

Все поставлено на голову в этом странном, редкостном деле. Спасенный предал спасителя — и живого, и мертвого, — не заработав даже упрека, не поклонившись, заочно хотя бы, тем, кто осиротел. Законник цинично нарушил закон, но вышел сухим из воды. Соучастники преступления на свободе. Подвиг артиста никем не отмечен, словно то был не подвиг, а «роковая ошибка» неразумного чудака.

Впрочем, что ему нужно теперь — человеку, артисту, герою? Славы? Награды? Нет, только память — у тех, для кого он горел. Честно и ярко.

Память осталась.


На могиле Владимира Яковлевича Бурдакова друзья посадили ель. Сделали надпись: «Деду Морозу — доброму и справедливому».

Так завершилась его последняя роль.

1984

* * *

Самой интересной из пришедшей почты была та ее часть, которая рассказала о жизни артиста. Какая, оказалось, это была интересная, яркая жизнь! Всюду, где бы ни жил он, оставил Владимир Яковлевич памятный след. Откликнулись те, кто играл с ним в спектаклях, кто участвовал с ним в «мероприятиях», приобщавших к искусству тысячи школьников, «пэтэушников» и студентов, кто пользовался в трудные минуты его добротой и защитой.

И еще горше стала при чтении этих писем потеря. И еще чудовищней — то, что случилось тем декабрьским вечером у театрального подъезда. Чудовищней и нестерпимей.

Только вот Куриева нигде не нашли. Да, по правде сказать, и не очень искали. Наказать его невозможно, в душу не достучаться: стучи — не стучи.

Очень точные слова нашел нальчинский артист Николай Трофимович Волошин — ими я и закончу. Вот что он мне написал: «Ваш очерк не о татьяниных и не о куриевых — стоило ли ради них браться за перо? Вы написали о прекрасном человеке, слова которого никогда не расходились с делами. То, к чему он призывал со сцены, полностью соответствовало тому, что он делал в жизни. Своим благороднейшим последним поступком он это доказал… Горько сознавать, что Владимира Яковлевича уже нет. Но и радостно — что он был! Побольше бы нам таких Дедов Морозов…»

Сильная личность

Началось с покаяния: случай, увы, достаточно редкий. По здравому смыслу, по совести, если хотите, человеку, закон преступившему, разумней всего (и, конечно, достойнее) одуматься вовремя и повиниться. Облегчить тем самым свою неизбежную участь, подвергнуться меньшему наказанию, а то и вовсе его избежать.