Синицын сел на своего конька. Они с Твороговым и прежде не раз вели разговоры на подобные темы, начиная, пожалуй, еще со студенческих времен. И оттого, что спор этот так привычно перешел в знакомое русло, Творогов вдруг успокоился: казалось, Синицыну, как и раньше, необходимо лишь выговориться, и ничего больше.
Они так и расстались, почти совсем примирившись, условившись, что оба еще подумают, поразмыслят и вернутся еще к этому разговору.
Мог ли Творогов тогда представить себе, мог ли догадываться, какие события вскоре повлечет за собой упрямая решимость Синицына? Да предположи он тогда, знай, какой след оставят эти события в Женькиной, да и в его, Творогова, жизни, как разом непоправимо перевернут их отношения, догадайся он тогда обо всем, что ожидало их, что должно было в ближайшие дни произойти в институте, разве не нашел бы он в тот день какие-то иные, куда более весомые слова, чтобы переубедить Женьку, разве не нашел бы?..
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Все-таки он позвонил, Женька Синицын, бродяга старый, воображала, пижон несчастный, все-таки позвонил!
Первой на этот звонок откликнулась Зоя. Как она почувствовала, как сумела выделить его среди тех телефонных звонков, которые время от времени раздавались в этот вечер в их квартире, как угадала безошибочно, когда даже сам Творогов, казалось, уже перестал ждать, уже поставил крест, разуверился, сказал себе: «Хватит». Может быть, верно говорят, что порой неприязнь, враждебность обладают большей интуицией, нежели любовь и преданность? Так или иначе, но едва лишь тренькнул этот звонок, Зоя сразу сказала:
— Иди снимай трубку, твой Синицын звонит.
Творогов усмехнулся, пожал плечами и пошел к телефону. Часы показывали без четверти одиннадцать.
— Я слушаю, — сказал он.
— Привет! — голос был чуть хрипловатый, чуть искаженный телефонной мембраной, но Творогов мгновенно узнал его.
— Привет, — сказал он, — привет!
И замолчал. Трубка тоже молчала.
Что означала эта маленькая пауза, это секундное замешательство? Прервавшееся на мгновение дыхание? Смущение? Волнение, лишающее вдруг нас возможности управлять своим голосом? Будь это действительно так, Творогов многое бы простил Синицыну.
— Алло, ты меня слышишь? — сказал Синицын.
— Сейчас слышу, — сказал Творогов. — А то вроде что-то прервалось…
— Я говорю: «Привет!» — сказал Синицын.
— И я говорю: «Привет!» — сказал Творогов.
Они оба засмеялись, и Творогов сразу ощутил, как отпускает его напряженность.
— Слушай, Костя, может, выскочишь на полчасика? — сказал Синицын так, словно они расстались только вчера. — Пройдемся, проветримся, подышим перед сном свежим воздухом, а? Если, конечно, ты еще окончательно не обленился…
Прежде у Синицына это называлось — «высвистывать» приятеля. Такая привычка — привычка решать все важные дела на улице, во дворе, на скамейке в парке — осталась у него еще с отрочества, с юности, с тех времен, когда жил он в одной комнатенке с отчимом и матерью и не мог, не хотел никого приглашать к себе, а в чужих квартирах, наверно, из-за гордости своей чувствовал себя неуютно, неловко, замыкался и впадал в угрюмость.
— Выскочишь?
— А ты где?
Творогов поймал настороженный Зоин взгляд. Она что-то показывала ему знаками.
— Да тут, неподалеку от тебя, на углу, возле газетного киоска…
…Тогда, в последний раз, он тоже ждал Творогова возле газетного киоска. Он внимательно рассматривал обложки вывешенных за стеклом киоска журналов и, казалось, не заметил, как Творогов подошел к нему… Бог ты мой, как давно это было!..
— Хорошо, — сказал Творогов. — Я сейчас выскочу. Через пять минут.
— Ну знаешь ли! — выпалила Зоя, едва он повесил трубку, и такая обида, такое глубокое возмущение звучали в ее голосе, будто он, Творогов, только что нанес ей личное оскорбление. — Ну знаешь ли! Поздравляю! И ты думаешь, после этого тебя кто-нибудь станет уважать, кто-нибудь будет с тобой считаться? Как ты ведешь себя? Доктор наук, солидный, взрослый человек…
Он был уже в коридоре, одевался.
— …Седые волосы вон уже проглядывают, а, как мальчишка, срываешься, мчишься, едва тебя поманили пальцем! И еще радуешься, что поманили! Да где твоя гордость? Где твое достоинство?..
Творогов давно уже усвоил, что спорить на эту тему с Зоей совершенно бесполезно. Если на сцене появлялся Синицын, никакие логические доводы на нее не действовали. Отчего? Почему? Уж если на то пошло, не будь всей этой истории с Синицыным, еще неизвестно, как бы сложилась их судьба. Если бы не его тогдашняя, так внезапно возникшая одинокость, очень возможно, что Зоя так бы и не стала никогда его женой, очень возможно…
— …И потом, ты, что, бездомный, чтобы на ночь глядя бродить по улицам?.. Если е м у так необходимо встретиться с тобой, мог бы он, как любой нормальный человек, зайти к тебе. Что это за дворовые манеры!
— Зоя, перестань, — досадливо морщась, откликнулся Творогов.
Что за удивительное свойство было у его жены: все переиначивать, все видеть словно бы в зеркальном, перевернутом изображении! Как не могла она понять, как не могла почувствовать, что значила для Творогова эта встреча! Это его, Творогова, день, его звездный час наступал сегодня. Может быть, все годы, с тех пор как разошлись, как расстались они с Женькой Синицыным, с тех пор как оборвалась их дружба, он втайне, в глубине души ждал этого дня…
— Беги, беги! Он будет доволен! — уже из-за двери доносилось до Творогова.
А он и правда бежал. Бежал вниз по лестнице, не дождавшись лифта, бежал, держась одной рукой за перила, перемахивая через ступеньки, совсем как некогда, еще в те времена, когда они с Женькой еще не обладали умением ходить медленно…
Сколько воды утекло с тех пор! Сколько воды утекло с того момента, когда Женька последний раз высвистал, вызвал Творогова, чтобы объявить ему: решение принято, послезавтра он, Синицын, выступает на ученом совете. И у Творогова сразу упало, оборвалось сердце, потому что он сразу понял: это конец. До той минуты он все утешал себя тем, что Женька наверняка еще одумается, перегорит, успокоится, что все еще утрясется, уляжется, придет к мирному исходу. А теперь Женькины слова означали, что и ему, Творогову, сейчас нужно сделать окончательный выбор, сказать «да» или «нет», и он уже твердо знал, что произнесет «нет».
— Все, — сказал Женька. — Жребий брошен, пути к отступлению отрезаны. Я вчера дал свои тезисы прочесть Краснопевцеву.
— Я знаю, — сказал Творогов.
Вчера днем Творогов стоял на лестничной площадке в институте, ожидая Лену Куприну, чтобы вместе с ней отправиться в буфет, когда мимо него прошел Краснопевцев. Он что-то говорил, бормотал невнятно, и Творогов, думая, что Федор Тимофеевич обращается к нему, тоже сделал шаг навстречу, но сразу понял, что ошибся, — Краснопевцев разговаривал сам с собой. Федор Тимофеевич начал было спускаться вниз по лестнице, тяжело опираясь на свою знаменитую палку, но вдруг, словно спохватившись, словно вспомнив что-то важное, оглянулся, увидел Творогова и подошел к нему.
— Я давно уже собираюсь спросить вас, да все как-то не было удобного случая… — Его крупное, оплывшее лицо придвинулось вплотную, глаза мигали по-стариковски часто, близоруко всматриваясь в Творогова. И хотя на лестнице было прохладно, маленькие капельки пота рассыпались по подбородку и над верхней губой Краснопевцева. Эти блестящие частые капельки особенно поразили тогда Творогова: позже, когда вставало перед ним лицо Краснопевцева, он видел его именно таким — с блестящей россыпью пота.
— Я давно уже собираюсь спросить вас, не объясните ли вы мне, дорогой Константин Александрович, за что это Евгений Николаевич так невзлюбил вашего покорного слугу? Что я ему сделал дурного? В чем причина? Уж что-что, а общий язык с молодежью я, кажется, всегда умел находить. Может быть, я невзначай обидел его чем-то, а?
— Да нет, Федор Тимофеевич, что вы! — сказал Творогов.
Что мог он еще сказать? Как мог он объяснить Краснопевцеву, что дело здесь вовсе не в личной неприязни и не в каких-то действительных или мнимых обидах, что все куда глубже и серьезнее? Просто Синицын убежден, что Краснопевцев давно уже пережил себя как ученый. Мог ли Творогов сейчас объяснить это Федору Тимофеевичу?..
— Ну что ж… — Краснопевцев хотел сказать еще что-то, но только задышал тяжело, закашлялся, бледность вдруг проступила на обычно багровом его лице. Он вяло махнул рукой и пошел прочь, высоко вскидывая палку, на которой отчетливо поблескивала серебряная монограмма…
— Ну а ты? Ты что мне скажешь? — настойчиво спрашивал Синицын. — Ты что надумал? У тебя ведь было достаточно времени, чтобы подумать. — Насмешливые нотки прозвучали в его голосе, когда он произносил последнюю фразу — мол, он-то заранее, без особого труда мог предсказать, к какому решению пришел Творогов.
Напрасно выбрал тогда Женька Синицын такой тон. Напрасно воображал, будто решение легко далось Творогову, будто существовало оно уже в его голове, готовенькое и единственное, — за чем же дело стало, только достойно обосновать его и облечь в надлежащую форму. Хотя была здесь доля истины, была, не хотел Творогов кривить душой перед самим собой — он с самого начала знал, каким будет его ответ, и мучился, страдал от этого своего знания. Пожалуй, именно в эти дни он с такой горькой ясностью почувствовал, осознал, как много значила для него Женькина дружба, как дорого было ему ощущение их духовной близости, как любил он этого человека. Никогда прежде он даже не представлял, что мысль о том — одна только мысль, — что они потеряют друг друга, может причинять ему такую боль. Но согласись он с Женькой, уступи ему сейчас ценой собственных убеждений, пожертвуй ими, — разве не попадет он тогда в полную зависимость от Женьки, разве не утеряет свое «я»; и будет ли он тогда интересен тому же Синицыну? Сможет ли подобной ценой сохранить их дружбу? Разные одолевали его мысли. Сумбур, лихорадка — точнее, пожалуй, трудно было определить его тогдашнее состояние…