Где наши дети?
Один ребенок был в Читтагонге, и друзья подбивали его снять лунги и пройтись по знаменитой крокодиловой топи; другие два улизнули из дома, чтобы поглазеть на бурю, и брели сквозь ветер, как сквозь высокую воду. На уиллзденской спортплощадке состоялся такой разговор.
– Кошмар!
– Да, с ума сойти!
– Ты уже сошла.
– Что ты имеешь в виду? Я в порядке!
– Ага, рассказывай. Ты глаз с меня не сводишь. Что ты там писала? Вот зануда. Вечно что-то пишет.
– Ничего особенного. Обычная дневниковая чушь.
– Ты спишь и видишь, как бы со мной перепихнуться.
– Я тебя не слышу! Громче!
– ПЕРЕПИХНУТЬСЯ! СО МНОЙ! ТЫ МЕНЯ СЛЫШИШЬ, Я ЗНАЮ.
– Ничего подобного! У тебя мания величия.
– Ты мечтаешь о моем члене.
– Вот дурак!
– Ничего не выйдет. Ты для меня великовата. Я таких больших не люблю. Не буду с тобой спать.
– И я с тобой не буду, мистер Самовлюбленный!
– К тому же представь, как бы выглядели наши дети.
– Да, красавчики вышли бы те еще.
– Они получились бы коричнево-черные. Или черно-коричневые. Афро, с плоскими носами, с веснушками и зубами как у кролика. Вылитые фрики!
– Кто бы говорил. Видала я портрет твоего деда…
– ПРА-ПРА-ДЕДА.
– Огромный шнобель, кошмарные брови…
– Это плод воображения художника, голова ты.
– Наши дети были бы чокнутыми, в вашей семейке и этот пра-пра, и вообще все чокнутые. Это у вас в генах.
– Ага, ага. И все равно я с тобой не стану.
– К твоему сведению, ты мне безразличен. У тебя теперь кривой нос. И с тобой одни проблемы. Кому такой нужен?
– Эй, поосторожней. – Миллат подался вперед и, столкнувшись с торчащими зубами и на миг просунув меж ними язык, выпрямился. – Не то эти проблемы заработаешь.
14 января, 1989
Миллат расставил ноги на манер Элвиса Пресли и швырнул на прилавок кошелек.
– Один до Брэдфорда, ага?
Билетер приблизил усталое лицо к стеклу.
– Это вопрос или просьба, молодой человек?
– Я же сказал. Один до Брэдфорда, ага? Что за проблемы такие? По-аглицки не разумеем? Тут Кинг-Кросс, ага? Один до Брэдфорда, слышишь меня?
За спиной Миллата хихикала и мельтешила его команда (Раджик, Ранил, Дипеш и Хифан) – словно группа поддержки, она хором выкрикивала вместе с ним отдельные слова.
– Не понимаю.
– Чего непонятного? Один до Брэдфорда, ага? Уловил? До Брэдфорда. Голова, однако.
– Туда и обратно? Детский?
– Ага, чувак. Мне пятнадцать, ага? Как и все, я имею право вернуться обратно.
– Тогда с вас семьдесят пять фунтов.
Миллату и его команде это сильно не понравилось.
– Чего? Хамство! Семьдесят – ни фига себе. Кисло. Я не собираюсь отваливать семьдесят пять фунтов!
– Такова стоимость проезда. Может, когда вы в следующий раз ограбите какую-нибудь пожилую даму, – сказал билетер, разглядывая увесистые золотые побрякушки в ушах, на пальцах, шее и запястьях Миллата, – вы по дороге в ювелирный магазин успеете зайти сюда.
– Это хамство! – завопил Хифан.
– Он на тебя наехал, ага, – подтвердил Ранил.
– Надо бы проучить, – посоветовал Раджик.
С минуту Миллат не двигался. Ждал подходящего момента. И вдруг, повернувшись спиной к билетеру, задрал задницу и долго и громко пропердел.
Его команда хором грянула:
– Сомоками!
– Как вы меня обозвали? Что это значит? Маленькие ублюдки. По-английски было нельзя? Обязательно на пакистанском?
Миллат так грохнул кулаком по стеклу, что на дальнем конце задребезжала будка билетера, продающего билеты до Милтон-Кинс.
– Во-первых, я не пакистанец, тупорылая твоя башка. А во-вторых: переводчик тебе не потребуется, ага? Я сам тебе все скажу. Ты пидор гребаный, понял? Гомик, мужеложец, содомит, дерьмовщик.
Мало чем команда Миллата гордилась так, как умением выдумывать эвфемизмы для слова «гомосексуалист».
– Специалист по задницам, вазелинщик, сортирщик.
– Благодари Бога, что между нами стекло, мальчик.
– Ага-ага. Я Аллаха благодарю, ага? Надеюсь, он здорово тебя отымеет, ага. Мы едем в Брэдфорд, чтобы разобраться с такими, как ты, ага? Голова!
На двенадцатой платформе, прямо перед поездом, на котором они собирались ехать «зайцами», Миллата со товарищи остановил вокзальный охранник с вопросом:
– Что это вы замышляете?
Вопрос был закономерный. Миллатова шайка выглядела весьма подозрительно. Более того, эти сомнительные типы принадлежали особому племени и называли себя раггастани.
Среди других уличных групп: пивных фанатов, местной шпаны, индусов, рейверов, похабщиков, кислотников, нацменов, раджастанцев и пакистанцев – они явились недавно как помесь культур трех последних сообществ. Раггастани общались на дикой смеси ямайского наречия, гуджарати, бенгальского и английского языков. Их учение, их, если можно так выразиться, манифест тоже являл собой гибрид: Аллаха почитали, но не как далекое божество, а скорее как всеобщего большого брата, сурового чудака, который в случае необходимости будет на их стороне; также в основе их философии лежали кун-фу и фильмы Брюса Ли; на это накладывалось некое представление о «Власти Черных» (основанное на альбоме группы «Public Enemy» «Угроза черной планеты»); но главным образом он видели свою миссию в том, чтобы сделать из индуса ирландского фения, из пакинстанца фанки-парня, а из бенгальца – бедового ковбоя. Люди общались с Раджиком в те дни, когда он занимался шахматами и носил свитера с треугольным вырезом. Люди общались с Ранилом, когда, сидя на задней парте, он старательно записывал в тетрадь слова учителей. Люди общались с Дипешем и Хифаном, когда те выходили гулять на детскую площадку в национальной одежде. Люди даже с Миллатом общались, несмотря на его узкие джинсы и любовь к белому року. Но больше никто с ними не общался, потому что вид их сулил неприятности. Космические неприятности.
Существовала своего рода униформа. Все обвешивались золотом и носили банданы – либо на голове, либо на локте, запястье или колене. В широченных брюках можно было утонуть, левая штанина зачем-то закатывалась до колена; под стать были кроссовки – с языками выше щиколотки; непременные бейсболки полагалось надвигать на глаза – и все, абсолютно все это великолепие было фирмы «Найк», благодаря чему, куда бы наша пятерка ни шла, всюду от нее оставалась отметка корпоративного одобрения. И ходили они по-особенному: левая часть туловища, расслабленная и неподвижная, тащилась за правой половиной; Йейтс предвкушал такую дивную, пугливую, неспешную, мягколапую хромоту для своего дикого тысячелетнего зверя. Десятью годами ранее, в то «Лето любви», когда рэйверы танцевали до упаду, Миллат и его команда пытались пробраться в Брэдфорд.
– Ничего мы не замышляем, ага? – ответил охраннику Миллат.
– Просто едем… – начал Хифан.
– В Брэдфорд, – сказал Раджик.
– По делу, ага, – пояснил Дипеш.
– Пока! Бидайо! – закричал Хифан охраннику, когда они вскочили в поезд, выдав на прощание серию непристойных жестов.
– Чур, я у окна, ага? Отлично. Жуть как хочется курнуть, ага? Крутит меня всего, ага? Непростое у нас дело, ребята. А все из-за этого шизанутого мудилы – вот бы ему всыпать по первое число, ага?
– А он там правда будет?
Серьезные вопросы всегда адресовались Миллату, и он давал ответы за всю честную компанию сразу.
– Нет, конечно. Его там и не должно быть. Там соберутся одни только братья. Это ж хренов митинг протеста, голова ты, не станет же он протестовать против себя.
Ранил был задет.
– Я просто хочу сказать, что навалял бы ему люлей, будь он там. За его похабную книжонку.
– Оскорбление, мать вашу! – плюнув на стекло, отозвался Миллат. – Нам и так в этой стране приходится много чего терпеть. А тут еще свой добавил. Расклаат! Он ублюдочный бадор, подпевала белокожих.
– Мой дядя говорит, что он даже писать не умеет. – Хифан, наиболее ревностный мусульманин в их компании, был в ярости. – А еще осмеливается говорить об Аллахе!
– Да срать на него Аллах хотел, ага, – выкрикнул Раджик, наименее интеллигентный из всех; в его представлении Бог был чем-то средним между Царем обезьян[61] и Брюсом Уиллисом. – Да он ему яйца оторвет. Грязная книжонка!
– А ты читал ее? – спросил Ранил, когда они проносились мимо Финсбери-парка.
Повисла пауза.
Наконец Миллат ответил:
– На самом деле, я ее, в общем, не до конца прочел, но всем понятно, что это дерьмо, ага?
Точнее, Миллат книгу даже не открывал. Он знать не знал ни об авторе, ни о книге; не смог был отличить ее в стопке других изданий; не опознал бы писателя в ряду его собратьев по перу (ряд скандальных авторов вышел бы неотразимый: Сократ, Протагор, Овидий, Ювенал, Рэдклифф Холл[62], Борис Пастернак, Д. Г. Лоуренс, Солженицын, Набоков – все держат у груди порядковый номер, щурясь от яркой вспышки тюремного фотографа). Зато Миллат знал другое. Что он, Миллат, пакистанец, вне зависимости от места рождения, он пропах карри и не имеет сексуальной принадлежности, он вынужден делать работу за других или быть безработным и сидеть на шее у государства либо работать на родственников; что он может стать дантистом, лавочником и разносчиком карри, но никогда не будет футболистом или кинорежиссером; что ему нужно убираться обратно в свою страну либо оставаться здесь и с трудом зарабатывать на жизнь; что он обожает слонов и носит тюрбаны; тот, кто говорит, как Миллат, чувствует, как Миллат, выглядит, как Миллат, никогда не попадет в сводку новостей, кроме как через свой труп. Одним словом, он знал, что в этой стране у нет ни лица, ни голоса, и вдруг на позапрошлой неделе рассерженные люди его расы заполонили все телеканалы, радио и газеты, Миллат узнал этот гнев, назвал своим и вцепился в него обеими руками.