Белый, белый день... — страница 11 из 64

– А железную дорогу ты мне… пусть когда-нибудь… купишь? А, пап?

– Нет! – решительно ответил отец. – У нас нет таких возможностей…

– Ну когда-нибудь? – почти заревел от обиды Пашка.

– И не пытайся тут слезами… омываться!..

И все остальные детские уловки как-то сами собой погасли в их дальнейшем взрослом мужском разговоре.

– Эта чудо-дорога через несколько лет покажется тебе такой ерундой… Забавой для маменькиных сынков… – Они прошли еще несколько шагов, и отец продолжил: – Ты, Павлик, уже взрослый! – О Господи! Сколько раз к этому же взывала мама. Но отец произнес это первый раз. И совсем другим тоном. – Ты уже способен понять, как нам трудно живется. Особенно маме. Мы-то с тобой на всем готовеньком. Поели, поспали, ты в школу, я на работу. Всё у нас чистое, заштопанное, выстиранное. Завтрак готов, обед готов! Ты когда-нибудь ложился спать на голодный желудок? Вот… А я в твои годы, когда у тетки с дядькой жил… ой, как часто ночью живот от голода подводило!

– Я, когда придем, обязательно чего-нибудь перекушу! – почти весело, по-своему, понял Павлик отца. Он был сейчас рассеянным – в обычном, детском счастье… Жизнь их семьи – с какой-то взаимной нежностью (даже больше, чем любовью!), с надежностью – как-то естественно переливалась в его, Пашкино, совершенно удивительное, доброе будущее. Где будет место и матери, и отцу… Вот только какое? Это было для Паши как-то загадочно-смутно. И даже тревожно…

– Вот когда вырастешь, купишь такую же железную дорогу. Даже лучше!

– А зачем она тогда мне? Взрослому-то? Ты сам говорил…

Отец неожиданно и радостно рассмеялся:

– Да не себе! Своему сыну!

– Сыну? – засомневался Павлик. – А он что?.. Он обязательно будет?

– У меня же есть сын! Значит, и у тебя обязательно будет! Уж как ты его назовешь, этого я не знаю…

– Как тебя – Павлом! – выпалил Пашка.

– Ну что мы, Романовы, что ли? Не эти, а бывшие цари. Это у них были сплошные Александры Александровичи да Николаи Николаевичи.

– А у нас будут сплошные Павлы Павловичи! – уже почти с восторгом, по-детски радуясь чему-то необычному и даже таинственному в обязательном будущем, запрыгал по мостовой смеющийся Пашка.

Отец смотрел на него с тротуара, и лицо его вдруг потемнело. Он закрыл глаза… Смех и почти детский визг счастливого сына вдруг наполнили его сердце такой невозможной – одновременно с восторгом от самой жизни и в то же время – еле выдерживаемой – внезапной физической слабостью… Целую минуту он стоял молча, закрыв глаза, сжав губы… Освободил дыхание, расслабил мышцы… Пока снова не смог говорить… Ровно, спокойно, чтобы не испугать сына.

– Господи! Какой же ты еще младенец!

Павлик что-то почувствовал и прижался к отцу. Именно в это мгновение Павел Илларионович понял, что справился… Справился с настигающим его сердечным приступом.

– Па, тебе плохо?

– Кто тебе сказал? – смог улыбнуться своей обычной улыбкой Павел Илларионович. – Мне отлично! А вот рукав пальто ты где-то разорвал. Так и будешь ходить всю зиму? Небось опять на перилах ездил?

– Мать заштопает! – оптимистично бросил Пашка.

– А почему она должна штопать? Если ты набедокурил.

Павлик не понял.

– Но я же не умею!

– А ты умей!

– А ты научи!

– И научу! – не очень уверенно принял вызов Павел Илларионович. – Вот возьмем мою старую шинель, вырежем кусок понадежнее… И пришьем!

– Чем? Для этого же мамин «Зингер» нужен.

– А мы ее попросим! Для начала эксперимента.

– Она не даст, – засомневался Пашка.

– На колени встанем. Не ходить же тебе всю зиму с драным рукавом.

Павлик так ясно представил, как они с отцом… при вечернем свете, когда Анна Георгиевна обычно садится за свое мелкое рукоделье около старинной бронзовой лампы, надевает очки, и лицо у нее становится строгим и задумчивым… вдруг разом бухаются перед ней на колени!.. Представил растерянное, удивленное лицо матери. И понял, что отец всегда найдет выход. Ради него – Павлика!..

Они увидели, что подходит их трамвай. Как два сверстника, отец с сыном легко заскочили на открытую площадку.

– Не пойдем в вагон? – попросил Павлик.

– Конечно, не пойдем. Для солдат какой это мороз? – почти рявкнул Павел Илларионович. – Градусов десять! Не больше…

Он аккуратно развязал тесемки и опустил уши на Пашкиной шапке. Лицо сына стало пышногубым и круглым. А глаза – огромными и ярко-светлыми…

«Как у жены… У Анны Георгиевны! И даже немножко – как у Оленьки…»


На неделю надо было взять из больницы тетю Клашу.

Не потому, что ей стало лучше. А просто был такой порядок – больше двух месяцев подряд больная не могла находиться в стационаре. Ее отпускали домой. И если ей не становилось лучше, то госпитализировали снова…

Конечно, Павлик уже понимал, что за это надо было заплатить!

Продали мамину каракулевую шубу… Как-то неудачно – не по полной цене. Но деньги нужны были сразу. Тут уж не поторгуешься!..

Тетя Клаша лежала на кушетке, покрытой огромным ковром. Он закрывал часть стены, заделанную дверь к соседям, накрывал кушетку и спускался до самого пола! Такой ковер, конечно, очень пылился. Его выбивали на дворе раза три, в основном зимой, на снегу. Никаких пылесосов тогда и в помине не было. Тетя Клаша кашляла и старалась как можно меньше доставлять хлопот сестре.

– Бедненький ты мой, – обнимала она Павлика слабой, похудевшей и пожелтевшей рукой. Он чувствовал ее шершавые, горячие губы на своей щеке. В губы целоваться запрещалось. Говорили, можно заразиться.

Анна Георгиевна почти каждый день ездила на Тетеринский рынок – маленький, но самый близкий. Покупала курицу, свежие овощи, иногда даже виноград. От проданной шубы еще оставались какие-то деньги.

– Ты виноград-то лучше ребятам отдай! – еле слышно говорила тетя Клаша. – Им-то полезней…

Под словом «ребята» подразумевались не только Павлик и его двоюродный брат Ростик, который с недавних пор поселился у них. Говоря про виноград, больная, конечно, в первую и главную очередь имела в виду своего Сережу.

Ей уже сказали, что он в милиции… (Но не дай бог! Нет! Не в тюрьме! Не осужден на пять лет. Что его, того и гляди, должны были отправить по этапу.)

Анна Георгиевна с молодой крупной женщиной, адвокатом Валентиной, развили бурную деятельность, чтобы Сережку отпустили, пусть под конвоем, хоть на несколько часов попрощаться с матерью… Собрали все справки. В том числе и самые страшные: «… о паре недель, что больной Мартыновой К.Г. осталось жить».

Валентина-адвокат была уверена, что добьется свидания. Но ответ – после пяти горячечных дней, полных надежд, серьезных, почти праздничных обедов с водкой и любимым матерью сладким грузинским вином «Салхино», – все оттягивался…

Павлик уже понимал, что приглашали к столу всех, кто хоть как-то мог повлиять на решение.

Приходили обедать мелкие судейские… Плохо одетые, какие-то стершиеся седоватые дамы… Веселые молодые друзья Валентины – тоже адвокаты… Они были горластые, уверенные. Кричали, что дойдут до самого Волина, но добьются!

Всем, конечно, портил настроение вид самой умирающей…

Кушетка стояла буквально впритык к накрытому белой крахмальной скатертью – с оставшимся фамильным серебром – праздничному столу.

Приходил, конечно, и дядя Кеша. Худой, небритый… Тихий-тихий. Или неестественно веселый, почти как клоун.

Водку Анна Георгиевна строжайше ему запретила. Но тетя Клаша, уже все понимая, сама просила сестру:

– Ну пусть Кеша выпьет. Он ведь так это любит. А потом, что за грех – рюмка-другая? А? Ты бы и мне налила «Салхино». Я всегда у тебя его с таким удовольствием пила!

Под шумные возгласы: «Конечно! Рюмка-другая не повредит!» – наливали и тете Клаше. Она проливала вино на подушку. На белый пододеяльник. И в конце концов с удовольствием выпивала…

Но Иннокентий Михайлович под грозным взглядом Анны Георгиевны не пил ни капли!

Павлик, тоже усаживаемый матерью за стол («Ты ешь! Ешь! – шепотом говорила она. – Не всё же добру пропадать!»), не понимал, почему дядя Кеша такой веселый. И одновременно такой смирный.

Конечно, дядя Кеша всегда был и балагур, и любитель подтрунить над любым. Даже над сестрами жены! Рассказать анекдот и вообще быть душой любой компании… Павлик помнил, что в бирюлевском доме была гитара. Тетя Клаша хорошо играла и пела старинные романсы. И веселые, и трагические – со слезой. Но иногда, когда уже было поздно и гости расходились, а Павлик засыпал в дальней комнате, дядя Кеша пел один. Пел замечательно! Тихо, трогательно. Несильным, прочувствованным тенорком.

Была у него – как П.П. поймет через много-много лет – абсолютная музыкальность, помноженная на скрываемую в обычной жизни нежность души… Ее легкое, так передаваемое музыкальным даром, изящное жизненное дыхание.

Он вообще был изящным, талантливым человеком! Нежным мужем и нечеловечески любящим отцом…

…Почти через тридцать лет уже взрослый, похоронивший отца, тридцатичетырехлетний Павел Павлович стоял у смертного одра дяди Кеши… И тот, слабо обнимая Пашу, любуясь им – в самом расцвете мужской силы и красоты! – ласково, одними губами произнес:

– Сережа!.. Сереженька! Господи, он мог бы быть таким же! Ты не обижайся, Павлушка! Я его каждую ночь вижу! Буквально каждую!.. Одного прошу у Бога – хоть на том свете встретиться!..

Старый дядя Кеша говорил все это тихо и мужественно. Всё слабеющим голосом, почти шепотом. Только для них двоих. И на последних словах закрыл глаза.

И больше не дышал.

Павел бросился за врачом… Умирающему сделали укол. Еще один…

Дальнейшего Кавголов не помнил…


А тогда, конечно, в свидании отказали.

Отец, побывавший у Романова, который оказался замом того знаменитого Волина, до которого грозили добраться пьяненькие адвокаты, принес недобрый, недружеский ответ: «Раньше надо было думать! И потом, что это изменит? Лишние страдания и для умирающей матери, и для ее преступного сына».