Белый Бим Черное ухо — страница 34 из 102

Тот согласился кивком головы.

С этого дня поиски прекратились. Осталась только память, и осталась она у мальчиков на всю жизнь до конца дней.

Может быть, через много-много лет они, наши мальчишки, расскажут своим детям про Бима. Ведь любой отец или дедушка, если у него был друг-собака, не преминет рассказать детям и внучатам о забавных или печальных историях, происшедших с нею. И тогда подростку захочется иметь свою собаку.

Уходя, Хрисан Андреевич положил за пазуху месячного щенка овчарки – подарок Ивана Иваныча. Алеша был в восторге.

…В комнате забавляется со старым ботинком новый щенок, тоже – Бим, породистый, типичного окраса английский сеттер. Этого Иван Иваныч приобрел «на двоих» – себе и Толику.

Но старого друга он уже никогда не забудет. Не забыть ему охотничьих зорь, подаренных Бимом, не забыть его доброты и всепрощающей дружбы. Память о верном друге, о его печальной судьбе тревожила старого человека. Именно поэтому он и оказался на той самой полянке и сел на тот же пенечек. Осмотрелся. Он пришел послушать лес.

Был неимоверно тихий весенний день.

Небо густо забрызгало полянку подснежниками (капельки неба на земле!). Много раз в жизни Ивана Иваныча повторялось такое чудо. И вот оно пришло вновь, тихое, но могучее в своей истинной простоте и каждый раз удивительное в неповторимой новизне рождения жизни – весна.

Лес молчал, только-только пробуждаясь ото сна, окропленный небом и уже тревожимый теплыми солнечными зайчиками на блестящих и таких томительно-нежных язычках еще не развернувшихся листочков.

Ивану Иванычу показалось, что сидит он в величественном храме с голубым полом, голубым куполом, с колоннами из живых дубов. Это было похоже на сон.

Но вдруг… Что бы это значило? По лесу прокатился короткий шум – глубокий вздох. Было очень похоже на вздох облегчения от того, что после длительного ожидания жизнь деревьев началась с распустившихся почек. Иначе почему же ветви шевельнулись, и вслед за этим засвиркала синица, а дятел бодро застрочил барабанной музыкальной дробью, призывая подругу, оповещая лес о начале любви? Он ведь одним из первых, как и вальдшнеп, подает сигнал к торжественной симфонии весны: но только вальдшнеп зовет тихо, в сумерках, осторожно, зовет сверху: «Хор-хор! Хор-хор!» – то есть «хорошо-хорошо!». А дятел, найдя свое сухое дуплецо на заветном суку, неистово, смело, решительно возвещает на первозданном инструменте радости: «Кр-р-р-р-р-р-р-р-р-расота!»

Ясно: потому и вздохнул лес облегченно, что чудо началось и наступило время исполнения надежды.

И птицы откликнулись ему, могучему богатырю и спасителю. Иван Иваныч слышал это отчетливо. Ведь он и пришел сюда затем, чтобы послушать лес и его обитателей.

И он был бы счастлив, как и каждый год в такие часы, если бы на краю полянки не выделялось пятно – пустое, не заполненное голубым, обозначенное лишь свежей землей, смешанной с палыми прошлогодними листьями.

Грустно смотреть на такое пятно весной, да еще в самом начале всеобщего ликования в природе.

Но зато снизу вверх добрыми, наивными, ласковыми и невинными глазенками смотрел на Ивана Иваныча новый Бим. Он уже успел покорить Толика, он так и начал жить – с доброты, маленький Бимка.

«Какова-то будет его судьба? – подумал Иван Иваныч. – Не надо, нет, не надо, чтобы у нового Бима, начинающего жизнь, повторилась судьба моего друга. Не хочу я этого. Не надо».

Иван Иваныч встал, выпрямился и почти вскрикнул:

– Не надо!

Лес коротким эхом повторил несколько раз: «Не надо… не надо… не надо…» И замолк.

А была весна.

И капли неба на земле.

И было тихо-тихо.

Так тихо, будто и нет нигде никакого зла.

Но… все-таки в лесу кто-то… выстрелил! Трижды выстрелил.

Кто? Зачем? В кого?

Может быть, злой человек ранил того красавца дятла и добивал его двумя зарядами…

А может быть, кто-то из охотников зарыл собаку и ей было три года…

«Нет, не спокойно и в этом голубом храме с колоннами из живых дубов» – так подумал Иван Иваныч, стоя с обнаженной белой головой и подняв взор к небу. И это было похоже на весеннюю молитву.

Лес молчал.

В камышахПовести и рассказыОчерки

МитричРассказ

На стене висит охотничье ружье.

Бывает так: посмотришь на ружье и что-то вспомнишь. И потекут мысли в прошлое. Всплывают в памяти мягкие вечера в августовском лесу, окружающем осоковое озеро, утренние зори весны, ласковая осень с золотисто-желтым ковром листьев или бодрый, как юность, беззаботно-веселый солнечный зимний день первой пороши. Многое вспоминается. И везде ты проходишь не один. Кто-то встает в памяти среди этого прекрасного, родного и любимого.

А отлетающие журавли! Они напоминают почему-то о прожитых днях. И как хочется лететь с ними! Но когда услышишь первую трель скворца или жаворонка, не хочется никуда улетать – ты стоишь и с замиранием сердца слушаешь. Слушаешь дыхание родных просторов, слушаешь и биение своего сердца и тот же крик журавлей, вернувшихся снова. Они вернулись! И журавлиная песнь уже не кажется такой печальной, как осенью. Нет, она радует и веселит в опьяняющем весеннем смешении перезвона трелей, далекого урчания тракторов, запаха набухающих почек деревьев и ласковых «барашков» молодого тальника, примостившегося на островке половодья. Нежные эти барашки! Нежные, как мочка уха ребенка.

И все это жизнь.

И все это вспоминается. И среди всего этого – люди. Много людей, разных. Много потому, что много лет прожито, много раз повторялись веселые весны, и красивые, по-своему печальные осени, и бодрые, а иногда суровые зимы. Но среди множества разных людей всегда кто-то неотступно живет в памяти.

…Тот весенний вечер во время половодья помню хорошо.

Уже почти стемнело, когда, покинув лодку и подкормив кряковую утку, я раскладывал костер на берегу половодья. Сумерки весной наступают, кажется, как-то сразу: то видишь далеко-далеко, а повозись чуть, забывшись, – через двадцать минут и соседний дубок еле рассмотришь. И вот уже остаются одни силуэты: опушки леса, кусты орешника, одинокий сухой татарник на меже – все черно, все кажется крупнее, чем днем. В такие вечера природа в каком-то тихом, торжественном ожидании счастливого и большого – все ждет настоящей зеленой весны.

Совсем недавно в могучем раздолье половодья утонула зима, а вербы уже обозначились почками-сережками, и запах этих бархатных, нежных шариков струился в воздухе для каждого, кто любит родное. А и всего-то – обыкновенная верба: скромная, простая, российская. Весенний тихий, безветренный вечер был наполнен звуками, но тоже тихими: пискнула где-то вблизи мышь; над опушкой прокричал запоздавший любовник-вальдшнеп свое «хор-хор-хор»; кто-то невидимый шуркнул в кустах: ласка ли, хорь ли – неизвестно; просвистели утиные крылья, а издали, с острова, донесся переговор гусей, обсуждающих весенние дела. Но все эти звуки до того были осторожны, до того мягки, что тишина не нарушалась и оставалась такой же ласковой. Но вот разгорелся костер, и окружающее совсем ушло в темноту, покрылось черной завесой. Лишь ближайшие кусты казались живыми – они шевелились и вздрагивали в играющих отсветах огня. Потрескивание костра уже не позволяло различать тонких звуков, зато как уютно на этом светлом пятачке среди всеобщей темени.

Вот тогда-то я и услышал, как кто-то медленно, не спеша подходит к костру. Из темноты вырезалась фигура крупного человека.

– Огонек, – как-то задумчиво произнес он. И потом уже поздоровался: – Добрый вечер!

– Добрый вечер! – ответил и я.

Незнакомец снял с плеча ружье, сетку с селезнями и присел перед огоньком на колени; потом по-хозяйски поправил костер палкой. Все это он делал молча, смотря в огонь и будто не обращая внимания на мое присутствие. Казалось, он хозяин, а я гость, но ничуть не наоборот.

– Значит, охотиться в наши места заехали? – спросил он ровным баритоном.

Теперь он смотрел на меня. Было понятно: он с первого взгляда определил, что дело имеет с человеком не из здешних мест.

– Заехал, – говорю. – Назначили агрономом в Лисоватое. Послезавтра приступлю к работе.

– А-а. – протянул незнакомец неопределенно. – К нам, значит. Я-то из Лисоватого.

Затем он расстегнул ватный пиджак, вынул из-за пазухи сверток, развязал его, достал оттуда краюшку хлеба, посолил и стал есть. Во время еды спросил:

– А вы откуда прибыли?

– Из Шустовалова.

– У вас-то там как? …

– Насчет чего?

– Насчет колхоза. Всех – того?

– Все вступили.

– А у нас не все: двое отказались – уехали из села, в город. Он замолчал снова. Перестал есть. Задумался. Потом вздохнул и, как бы застеснявшись своего вздоха, взглянул на меня. Что-то тяготило моего собеседника. И я решил продолжить прерванный разговор.

– А вы, – спрашиваю, – вступили?

– Вчера отвел лошадь… – Он вздохнул уже без стеснения. – Отвел… – А помолчав, добавил – Жеребая…

– Жалко, значит?

– А как же… Думки разные. – Он положил на колено хлеб, почесал за ухом, чуть сдвинув треух на висок, и продолжал: – Привычка. Жеребеночком купил ее. Воспитал. Работал на ней… Отвел теперь. Совсем отвел. Нету лошади.

Он безнадежно махнул рукой, взял краюшку и снова принялся жевать. На левой ладони он держал разостланную тряпицу, в правой руке – краюшку хлеба; откусывая хлеб, он чуть наклонялся к тряпице, собирая крошки. Делал он все это так, как делают дети, когда едят халву. Ел и молчал.

Я тоже ел и посматривал на собеседника. С виду он был спокойным, неторопливым. В меру широкий нос, небольшая, но плотная борода как нельзя лучше подходили к могучим плечам. Глаз его не было видно под густыми сдвинутыми бровями; он казался суровым. Ему можно было дать лет пятьдесят пять.

– А давно купил лошадь-то? – спросил, я.

– В двадцать шестом году. Жеребеночком, говорю, купил. Четыре года ей теперь.