Через некоторое время Макар Петрович, вытирая пот со лба, произнес:
– Духота!
– Духота, – ответил, как эхо, Павел Ефимыч. А это все равно что промолчал, и даже хуже.
Макар Петрович слушал, следил за всякими предложениями и высказываниями, но оттого, что сосед не пожелал разговаривать с ним, он внутренне начинал горячиться. «Молчит, – думал он, – и разговаривать не хочет, чертов Помидор». А Павел Ефимыч тоже думал: «Лезет с разговорами, Горчица».
Уже после того как проголосовали за Телегина и он поблагодарил за доверие, Макар Петрович вышел прямо на сцену. Он стал перед столом президиума, но обратился к новому председателю:
– Петр Иванович! Управляй нами правильно. – Он с секунду помолчал, подыскивая слова. Знал Макар Петрович, что слова эти должны быть важные, что они должны быть сильнее самой длинной речи, поэтому и приостановился чуточку, обдумывая. – Будешь управлять, как диктует партия, – мы тебя на руках будем носить. Не будешь так – прогоним. Прямо говорю: прогоним. Ты требуй от нас, требуй, пожалуйста, но… имей к нам уважение. Плохо у нас было. Ведь до чего дошло: пута – несчастного пута! – не могли добыть. Понимаешь, пута! На одной-единственной корове рекорды делали. Учти, Петр Иванович, скотина рогатая у нас гиблая, а такие колхознички, как Пал Ефимыч Птахин, собираются разводить ее не в колхозе, а у себя во дворе. – Как и всегда, Макар не выдержал долгой речи, смешался и совсем тихо сказал. – Должен ты понимать: были «сорокакопеешные», не сразу будем «семирублевые». Трудно будет тебе. – Тут он прижал шапку к груди и отчетливо, громко, на весь клуб, спросил: – Вера в тебе есть, что сделаешь?
– Есть, – ответил Петр Иванович не задумываясь.
– Тогда все! – И Макар Петрович под бурные аплодисменты сошел со сцены.
С собрания соседи вышли каждый сам по себе. Макар Петрович пошел вдоль одной стены, а Павел Ефимыч пересек зал и пошел вдоль другой. Но опять же – вот ведь штука! – в дверях они столкнулись вместе. Тут уж назад не пойдешь – надо вперед. Пошуршали они кожухами друг о друга и вышли на улицу. Волей-неволей некоторое время шли рядом. Идут и молчат.
– Луна-то, – наконец сказал первым Макар Петрович.
– Луна, – отозвался Пал Ефимыч.
– На мороз, надо быть.
– На мороз.
Идут и молчат снова.
– Снегу-то нынче – ого-го! К урожаю, – произнес Макар Петрович.
– К урожаю, – все так же угрюмо откликнулся Павел Ефимыч.
Нет настоящего разговора, да и только. Далеко зашла ссора.
Трудно жить молча, когда прожил рядом с человеком всю жизнь. Очень трудно. Оба чувствовали это. Но куда денешься от неприязни, если она есть!
«Значит, далеко разошлись», – подумал Макар Петрович.
«Как и не соседи», – подумал Павел Ефимыч и вдруг решительно направился на другую сторону улицы.
Макар Петрович постоял, постоял, посмотрел соседу в спину, дождался того, как он пересек улицу, и пошел своей тропой.
Так они и шли домой: на одной стороне улицы хрустят по снегу сапоги Макара Петровича, а на другой – валенки Павла Ефимыча. Сапоги хрустят гулко, со звонким скрипом, и звук ударяет о стены хат хлестко, по-хозяйски. Валенки – эти похрустывают с шепотком, намного тише сапог.
Хр-р-руст, хр-р-руст! – слышится с одной стороны.
Хр-р-ристь, хр-ристь! – доносится с другой.
По этому звуку в зимнюю ночь соседи узнали бы друг друга за полкилометра и в былое время заскрипели бы навстречу. А теперь. Кто ж знает, как оно будет у них теперь!
А ведь все началось с коровы…
Прохор XVII и другиеИз записок агронома
Никишка Болтушок
Мне много приходится разъезжать по колхозам. Прежде, до того как подружились мы с Евсеичем, я ездил один. Теперь Евсеич нередко сопровождает меня.
А старик он такой: работает ночным сторожем, но успевает и выспаться, и сбегать на охоту или на рыбалку. Иной раз он скажет:
– Давай с тобой, Владимир Акимыч, поеду. Посмотрю, что у людей добрых делается.
И тогда едем вдвоем, разговариваем в пути по душам…
Вот и сейчас мы возвращаемся домой – в колхоз «Новая жизнь». Линейка поскрипывает рессорами, рыжий меринок Ерш бежит рысцой, а Евсеич перекинул ноги на мою сторону, видимо намереваясь вступить в длительный разговор.
Евсеич всегда весел, а рассказчик такой, что поискать. Лет ему за шестьдесят, но здоровью можно позавидовать. Бородка у него седая, остренькая – клинышком; лицо подвижное: то оно шутливо-ехидное, то вдруг серьезное, тогда голубые глаза – внимательные и умные – смотрят на собеседника открыто и прямо; брови, будто не желая мешать глазам, выросли маленькими, но четкими, резко очерченными. На голове у Евсеича кепочка из клинышков, с пуговкой наверху.
Он любит рассказывать сказки, сочиняет шутливые небылицы, не прочь поглумиться над лодырем, а уж если про охоту начнет, то с таким упоением плетет свою складную, забавную небывальщину, что без смеха слушать невозможно. Он, впрочем, и сам на это рассчитывает. Кепку на один глаз сдвинет и почешет пальцем у виска – вот, дескать, дела-то какие смехотворные!
– Многие думают, – говорю я Евсеичу, – что быть агрономом – простое дело: ходи себе по полю, загорай, дыши свежим воздухом да смотри на волны пшеничного моря. Слов нет, и загораем, и на волны смотрим. Хорошо, конечно. Но мало кто знает, сколько сводок, сведений, планов, отчетов, ответов на запросы и просто ненужных бумажек приходится писать агроному. Иную неделю света белого не взвидишь, а не то чтобы – поле. Сводки, сводки, сводки!..
– Бумаги-то небось сколько, батюшки мои! – восклицает Евсеич.
– Иная сводка в двести вопросов, на двенадцати листах.
– Одни вопросы читать – два самовара выпить можно.
– Раз такую сводку сложили в длину, лист за листом, три метра с чем-то вышло!
– Три метра! – качает головой Евсеич. – Ай-яй-яй! Холсты, прямо холсты!
– А сочинители этих холстов, – продолжаю я свои жалобы, – ссылаются то на запросы Министерства сельского хозяйства, то института, то от себя еще добавляют. Иначе откуда бы взяться такому вопросу: «Среднее число блох на десяти смежных растениях капусты, взятых подряд и без выбора?» Хорошо хоть, что в примечании говорится: «В целях упрощения на каждом отдельном растении блох считать не следует». Хоть за это спасибо!.. Только блохи-то – они прыгают: сосчитай-ка! Так графа и остается незаполненной.
– Ясно дело, блоха того не понимает. Прыг – и нет ее! Известно – тварь.
– Что тут поделать! Иной раз так в ответе и напишешь: «Прыгают интенсивно. Подсчет не проводился ввиду активности вредителя».
– Во! Так их! «Активность вредителя» – это правильно! – помолчав, Евсеич сочувственно спрашивает – А вам какую-нибудь добавку платят за эти вот самые… холсты бумажные? Или – за так?
Мой ответ, что это входит в обязанности агронома, его не удовлетворяет.
– Шутильником бы их! (Шутильником он называет свой кнут.)
– Кого?
– Да этих… как их, бюрократов… Ведь есть еще кое-где, а? Как ты думаешь?
– Наверно, есть, – подтверждаю я. Ерш набирает рысь, помахивая головой и озираясь на «шутильник». Полевая сумка у меня на коленях – пухлая, толстая, как размокшая буханка, – полна сводок и сведений.
Едем мы за последними данными: число скирд сена, данные обмера каждой скирды, качество сена в каждой скирде, процент осоки, дикорастущих – естественных, сеяных, однолетних, то же – многолетних, из них люцерны, эспарцета, травосмесей. В общем, последний вопрос: сколько сена?
Но кто же даст в колхозе «Новая жизнь» такие сведения? О счетоводе нечего и думать, он просто скажет: кормов столько-то, сена столько-то, яровой соломы столько-то.
– Евсеич! Кто обмерял стога сена в «Новой жизни?» – спрашиваю я.
– А что?
– Сводка.
– А! Сводка!.. Сколько вопросов?
– Восемнадцать.
– Никишка Болтушок обмерял. К нему надо… Он хоть на тыщу вопросов даст ответ.
– А как его фамилия?
– Кого?
– Да Болтушка, который обмерял сено?
– По книгам Пяткин, а по-уличному Болтушок… Яйцо такое бывает бесполезное – болтушок. Только по книгам он в правлении пишется, а зовется Болтушок. Все так зовут. И ребята его Болтушковы, а жена Болтушиха.
– За что ему такое нехорошее прозвище прилепили?
– Вона! За что? Кому следует, сразу прилепят. Все как надо быть… Лучше не придумаешь, хоть век думай! Народ как дал прозвище, так и умри – не скинешь. Это ему еще с начала колхоза дали: речи сильно любит и непонятные слова.
– Ну, а как он: мужик с головой?
– Дым густой, а борщ пустой.
После этих слов он задумался и замолчал.
…Подъехали к правлению. Там, кроме сторожа, никого не оказалось – все были в поле, и мы направились к Пяткину. Он сидел на завалинке, закинув ногу на ногу, и сосредоточенно курил. Евсеич перегнулся через линейку и прошипел мне на ухо по-гусиному:
– Все в поле, людей не хватает, а он сидит, как лыцарь. И так всегда… шутильником бы вдоль хребтины!
Болтушок, не вставая, подал мне руку и произнес:
– Агрономическому персоналу, борцам за семь-восемь миллиардов, пламенный привет!
Без обиняков я изложил суть дела, по которому он мне потребовался, и объяснил, что не все материалы можно получить у счетовода. Пяткин слушал, многозначительно хмыкая и чмокая цигаркой. Лицо его очень похоже на перепелиное яичко: маленькое, конопатое. На лбу несколько подвижных морщинок: удивляется – морщинки вверх; напустит на себя важность – морщинки вниз; засмеется – морщинки дрожат гармошкой. Глаза малюсенькие, слегка прищуренные, с белыми ресницами; брови бесцветные: их не заметно на лице. На вид ему больше сорока, этак сорок два, сорок три.
– Значит, дебатировать будем вопрос насчет сена. Та-ак! – Болтушок вздохнул, взялся двумя пальцами за подбородок, потупил взгляд в землю и продолжал: – Та-ак. Все эти вопросы мы с вами обследовать имеем полный цикл возможности, тем более, я, как член комиссии, имел присутствие при обмере и освещение вопроса могу произвести.