Белый Бим Черное ухо — страница 76 из 102

– Может, и ясно, – приостановился Гришка, поняв, что не выдержал своей линии.

– А ты не бойся, – продолжал Петр Кузьмич. – Если купил, то все законно и никакой статьи не потребуется. Купил, говоришь?

– Купил.

– Почем же люцерновое сено?

– Двести рублей воз, – не моргнув глазом, ответил хозяин.

– Прошлогоднее?

– Должно быть.

– У кого?

– У чужого мужика. Базар велик.

Я вспомнил, что прошлым летом на семенниках люцерны во время цветения появлялись в середине массива выкошенные пятна, и подумал: «Вот они и пятна».

На крыльцо вышла жена хозяина и поздоровалась так, что слово «здравствуйте» прозвучало как «уходите». Одета она по-городскому. Ни широкой, просторной, с каймой юбки, ни яркой кофточки с пухленькими и такими симпатичными «фонариками» на рукавах, ни плотно уложенных на макушке волос – ничего этого не было. Короткая, до колен, юбка обтягивала зад, похожий на огромный футбольный мяч; толстые, как гигантские кегли, икры – в тонких чулках; тесная кофточка, в которой с трудом умещалась грудь; громадная брошь в виде плюшки с начинкой посредине: вот какая, дескать, культурная! А лицо! Какое лицо! Жирный подбородок, пухлые щеки с двумя круглыми пятнами румян, маленький нос с полуоткрытыми ноздрями приподнят кверху, белобрысая, а брови намалеваны черные, как осенняя ночь. И рыжий «бокс» на голове мужа, и его клетчатая ковбойка с торчащей из-под нее грязной нижней рубахой – все это как нельзя более подходило к облику его супруги.

– Чего ж в хату не зовешь начальников?

Оттого ли, что она заметила мой пристальный взгляд, оттого ли, что Петр Кузьмич на ее «здравствуйте-уходите» ответил вежливым приветствием, или, подслушав наш разговор, она поняла, что обострять дело не следует и надо нас отвлечь от люцерны, – не знаю почему, но голос ее стал немного приветливее.

– Чего ж не зовешь? – повторила она. – Небось в хате и поговорить лучше. Заходите!

Мы обменялись с Петром Кузьмичом взглядами и взошли на крыльцо.

Я совсем не ожидал, что жена Хватова будет знакомиться с нами, так сказать, официально, но она подала прямо вытянутую ладонь, как толстую длинную вчерашнюю оладью, и произнесла мужским тенором:

– Матильда Сидоровна.

Настоящее ее человеческое имя – Матрена, но сказано ясно – «Матильда». Петр Кузьмич сначала не удержался от улыбки, а потом все-таки прыснул и зажал рот платком, как бы утирая губы. «Ошибочный жест, Кузьмич! Ой, ошибочный!» – подумал я. И правильно подумал: Матильда поняла так, что, утирая губы, председатель просит выпить. Молча, одними взглядами, которые, впрочем, не так уж трудно заметить со стороны, они с мужем согласовали этот вопрос, и Хватов распорядился:

– Собери закусить! Матильда вышла в сени, а муж «на минутку» выскочил за ней.

– Ну? – спросил я тихонько, когда мы остались вдвоем.

– Подождем, что дальше будет, – шепнул председатель. – Не бойся! По стопам Прохора Палыча в бутылку не загляну. У меня – план.

Возвратился Гришка совсем другой, щеки его вздулись двумя просвирками: он улыбался. Но глаза так и остались мутными и равнодушными, глаза не улыбались. Матильда внесла колечко колбасы и тарелку огурцов и… тоже улыбалась. Ах, как она улыбалась! Накрашенные половинки губ узкими полосами окаймляли рот, и ненакрашенные вылупились из середины. Тяжело ступая и сотрясая телеса, она засуетилась:

– Заведи пока патефон, Григорий Егорович. Выбери какую покультурней!

Хозяин завозился с патефоном, меняя иголку, а мы осмотрели комнату. Тут и громадный плакат-реклама с гигантским куском мыла «Тэжэ» и надписью: «Это мыло высоко ценится, это мыло прекрасно пенится»; и еще противопожарный плакат «Не позволяйте детям играть с огнем»; большие портреты обоих супругов, увеличенные с пятиминуток и разретушированные проходящим фотографом до полной неузнаваемости; ленты из цветной бумаги на стенах, на окнах – и широкие и узкие – ленты, ленты, ленты, как на карусели.

Захрипел патефон, будто на плите убежало молоко, затем мы услышали пластинку двадцатилетней давности – романс в исполнении Леонида Утесова:

Лу-уч луны-лы упал на ваш портре-е-ет,

Ми-илый друг-уг давно забытых ле-е-ет,

И во-о мгле… гле, гле, где, гле, гле, гле, гле…

Игла запала в одной строке пластинки, и патефон хрипел: гле, гле, гле, гле, гле… Это была самая высокая нота в романсе, казалось, что исполнителю очень трудно повторять ее.

Матильда стукнула по мембране деревянной ложкой, и игла проскочила дальше. Оттого, что пластинка была очень старой, голос Утесова стал совсем хриплым, натужным, как при ангине. Гришка Хват упер руку в бок, закинул, стоя, ногу за ногу и серьезно, как в церкви, смотрел в потолок, как бы вслушиваясь в звуки патефона.

Патефон отхрипел. На столе – колбаса, огурцы и крупные ломти пшеничного хлеба, такие крупные, что надо открыть рот во всю ширину, чтобы ухитриться откусить. Хозяин нагнулся, достал из-под кровати литровую посудину, заткнутую кукурузным початком, поставил на стол и сел сам с нами, пододвинув к себе стакан. По всем неписаным правилам таких хватов процедура выпивки с начальством совершается медленно, не спеша.

Петр Кузьмич взял бутылку и, понюхав горлышко, сказал:

– Самогон. Купил?

– Ну, да эти дела, как бы сказать, не покупаются, – ответил хозяин почти радушно.

– Своего, значит, изделия?

Гришка кивнул головой в знак согласия.

– Крепкий? – спросил председатель.

– Хорош! – улыбнулся деревянной улыбкой Хватов.

– С выпивкой – потом. Сейчас давай, Григорий Егорович, договорим о деле и… поставим точку. – Петр Кузьмич поставил точку ручкой вилки на столе.

– Дак мы ж еще ни о каком деле не говорили, – возразил хозяин.

– И стоит вам о пустяках разговаривать! – вмешалась Матильда. – Мы вечные труженики, а на него всякую мараль наводят. Пустяк какой-нибудь – в бутылку рассыпанной пшеницы подберешь на дороге, а шуму на весь район. Да что это такое за мараль на нас такая! И всем колхозом, всем колхозом донимают! При старом председателе, при Прохор Палыче, еще туда-сюда, а вас обвели всякие подхалимы, наклеветали на нас, и получается один гольный прынцып друг на дружку. – Она входила в азарт и зачастила совсем без передыху: – Мы только одни тут и культурные, а то все темнота. Машка, кладовщица, со старым председателем путалась. Федорка за второго мужа вышла, Аниська сама сумасшедшая и дочь сумасшедшая, Акулька Культяпкина молоко с фермы таскает, а на нас – мараль да прынцып, мараль да прынцып.

И пошла, и пошла!

– Я ему сколько раз говорила, – указала она на мужа, – сколько раз говорила: законы знаешь? Чего ты пугаешь статьями зря, без толку? Напиши в суд! В милиции у тебя знакомые есть: чего терпишь? Чего ты терпишь?

Наконец Петр Кузьмич не выдержал и перебил ее:

– Послушайте, хозяйка! Дайте нам о деле поговорить!

Она в недоумении посмотрела на него и обидчиво продолжала, поправив плюшку-брошь и не сбавляя прыти:

– Вот вы все такие, все так: «Женщине – свободу, женщине – свободу», а как женщина в дело, так вы слова не даете сказать. Извиняюсь! Женщина может сказать что захочет и где захочет. Что? Только одной Федорке и говорить везде можно? Скажи, пожалуйста! – развела она руками. – Член правления, актив!

– Нельзя же только одной вам и говорить, – не стерпел я. – Вот вы высказались, а теперь наша очередь: так и будем по порядку – по-культурному.

Последнее слово, кажется, ее убедило. Скрестив руки, она прислонилась к припечку и замолчала.

– Итак, о деле, Григорий Егорович, – заторопился Петр Кузьмич, – о деле…

– О каком таком деле? – недоверчиво спросил Гришка.

И тут председатель словно из ушата холодной водой окатил:

– Вот о каком: первое – люцерну привези в колхозный двор! Гришка встал.

– Ай! – взвизгнула Матильда.

– Цыц! – обернулся к ней муж и задал вопрос Петру Кузьмичу:

– Еще что?

– Колеса с плужков и грядушки с тележки принеси и мастерскую, – спокойно продолжал тот.

– Еще что? – с озлоблением прохрипел Хватов. Петр Кузьмич взял обеими руками литровку:

– А вот это возьмем с собой. Придется ответить!

Прошло несколько минут в молчании. Гришка вышел из-за стола, давая понять, что выпивки не будет. Лицо его приняло прежнее, внешне спокойное выражение – он удивительно умел влезать в личину, как улитка, – и только чуть-чуть вздрагивала бровь.

– Ну так как же? – спросил с усмешкой Петр Кузьмич.

– Ничего такого не будет: не повезу. А бутылку возьмете – грабеж. Вас угощают, а вы. Эх, вы! – Он махнул рукой и прислонился спиной к рекламе «Тэжэ». – Люцерну – не докажете, тележку – не докажете, не пойманный – не вор. Купил – и все! Докажите!

– Хорошо, – вмешался я. – Люцерну докажем очень просто. Только в одном нашем колхозе желтая люцерна «Степная», а в районе вокруг нас нет ни одного гектара этого нового сорта. Как агроном могу составить акт.

Гришка вздрогнул. Да, вздрогнул, я не ошибся! Будто невидимой стрелой пронзило его лицо, оно передернулось, и тень страха пробежала во взгляде.

– Понятно? – спросил Петр Кузьмич и, не дожидаясь ответа, добавил: – А колесико с плуга, одно колесико, номерок имеет, а номерок тот сходится с корпусом. Видишь, оно какое дело, Григорий Егорович!

Я понимал, что никаких номерков на колесах плуга нет, а Петр Кузьмич знал, что такой же сорт люцерны есть и в райсемхозе, и в совхозе, и в ряде других колхозов, но, разгадав план председателя, я помогал ему – он прощупывал Гришку, исследовал по косточкам, изучал. Тот стоял у стены, опустив голову, не пытаясь возражать, и смотрел на носки своих сапог, будто они очень и очень для него интересны. Матильда в удивлении и испуге прислонилась задом к рогачам.

А Петр Кузьмич уже добавил:

– Да ты пойми, Хватов! За самогонку – не меньше года, хоть и без цели сбыта, за люцерну – тоже. А? Жалко мне тебя, Григорий Егорович! Ей-право, жалко, а то не пришел бы.