Белый бушлат — страница 85 из 96

Еще более, чем слепящая кровавая пелена перед глазами, меня удивлял странный шум в голове, словно там поселился шершень, и тут я подумал: «Господи, да ведь это же смерть!». Но мысли эти не были пронизаны тревогой. Как морозный узор, беглыми красками сверкающий и переливающийся на солнце, все мои сплетенные, смешанные чувства были холодны как лед и спокойны.

Падение мое было столь продолжительным, что, помню, я еще гадал, сколько же оно продлится, пока я не ударюсь и всему не наступит конец. Время, казалось, остановилось, и все миры замерли на своих полюсах, в то время как с заштилевшей душой я низвергался сквозь вихри и водовороты воздушного мальстрёма.

Сначала, как уже сказано, я, верно, летел головой вниз; но под конец я понял, что руки и ноги мои швыряет туда и сюда, так что напоследок они непроизвольно раскрылись, и я упал в какой-то нелепой позе. Это самое вероятное, так как, когда я ударился о море, мне показалось, что кто-то хватил меня косым ударом по плечу и по правому боку.

Когда я со страшным всплеском рухнул в воду, в ушах у меня разразился громовой удар; из меня как бы выбило дух. Ощущение смерти охватило меня вместе с водой. Удар о поверхность, видимо, повернул меня, так что я опускался почти что стоя, ногами вперед, через мягкое, пузырчатое, пенистое затишье. Казалось, что меня уносит какое-то течение, в каком-то волшебном оцепенении я не пытался сопротивляться и скользил все глубже и глубже. Темно-багровым бездорожьем была глубокая окружавшая меня тишина, озаряемая по временам зарницами из далекой голубизны. Отвратительная тошнота прошла, кровавая слепящая пелена приняла бледно-зеленый оттенок. Я не мог понять, умер ли я уже или все еще умираю. Но внезапно какое-то бесформенное существо задело меня за бок — какая-то лениво извивающаяся рыба; восторг от ощущения, что я еще жив, током пронизал мои нервы, и меня охватило безумное желание во что бы то ни стало спастись.

Еще мгновение — и все во мне перевернулось от сознания, что я опускаюсь все глубже и глубже. Но через мгновение сила падения уже израсходовалась, и я повис, трепеща, посреди водной стихии. Что за дикие звуки раздавались в моих ушах! Была там и тихая жалоба, какую издают волны, набегая на плоский берег; слышалось там и жестокое, бессердечное ликование валов во время бури. О душа! Тогда внятны тебе стали и жизнь и смерть, как человеку, стоящему на Коринфском перешейке [507], слышен шум как ионийских, так и эгейских волн. Скоро это равновесие между жизнью и смертью нарушилось, я почувствовал, что медленно поднимаюсь, и глаз уловил какой-то слабый свет.

Все быстрей и быстрей выносило меня из глубины, наконец меня выбросило наружу, и голова моя оказалась вся на благословенном воздухе.

Упал я на уровне грот-мачты, теперь я оказался почти на траверзе бизань-мачты, фрегат медленно скользил мимо меня, словно некий черный мир. Его корпус выступал из темноты неясной громадой; сотни матросов сгрудились на коечных сетках — кто бросал за борт концы, кто в каком-то безумии — койки; но я был слишком далеко от них, чтобы ухватиться за какой-либо из брошенных мне предметов. Я пробовал плыть по направлению к кораблю, но немедленно почувствовал, что я как бы плотно закутан в перину, и, ощупав себя, обнаружил, что бушлат мой разбух от воды над моим туго затянутым поясом. Я попытался сорвать его, но был так надежно в него умотан, что его было не снять, да и завязки в такой момент развязать было невозможно. Я выхватил нож, засунутый за пояс, и разрезал его сверху донизу, как будто собирался выпустить из себя кишки, резким рывком высвободился из него и почувствовал себя свободным. Насквозь промокший, он стал медленно погружаться. «Тони, тони, саван, — подумал я, — исчезни навеки, проклятущий!».

— Видишь белую акулу? — закричал сдавленный от ужаса голос с гакаборта. — Она сейчас его заглотает! Живо! Гарпуны! Гарпуны!

В то же мгновение связка зазубренных гарпунов пронзила насквозь злополучный бушлат и быстро исчезла с ним в глубине. Оказавшись теперь позади фрегата, я смело направился к длинному штоку на одном из спасательных буйков, которые были срезаны и сброшены на воду. Вскоре меня подобрала одна из шлюпок. Когда меня вытащили из воды на воздух, от внезапного перехода из одной стихии в другую руки мои и ноги словно налились свинцом, и я беспомощно опустился на дно шлюпки.

Через десять минут я оказался уже в безопасности на фрегате и получил приказание заново заложить лисель-фал, который, когда я выпустил его из рук, выскользнул из блоков и упал на палубу.

Парус был вскоре поставлен; как будто для того, чтобы приветствовать его, поднялся легкий бриз, и «Неверсинк» снова заскользил по воде, оставляя мягкую рябь у носа и спокойную кильватерную струю позади.

XCIIIЯкорь и якорная цепь чисты

А теперь, когда белый бушлат опустился на дно морское и благословенные виргинские мысы, все еще невидимые, лежат у нас, как полагают, прямо по носу, между тем как все мы, пятьсот душ, погружены в мысли о доме, и железные жерла пушек вокруг камбуза эхом отражают наши песни и крики ура! — что остается мне делать?

Говорить ли о противоречиях и почти безумных догадках, высказываемых командой относительно порта, куда мы идем? Ибо, по слухам, коммодор наш получил на сей счет секретное предписание в запечатанном конверте, который он должен вскрыть тогда, когда фрегат достигнет определенной широты. Рассказать ли о том, что под конец все сомнения рассеялись, немало глупых предсказаний оказалось ни на чем не основанными, и благородный наш фрегат, подняв на грот-мачте свой самый длинный вымпел, важно вошел в самую глубь гавани Норфолк, подобно увенчанному плюмажем испанскому гранду, шествующему к тронному залу по коридорам Эскуриала [508]? Рассказать ли, как все мы преклонили колени перед священной землей? Как я попросил древнего Ашанта благословить меня и подарить мне на память один драгоценный волосок из его бороды? Как Лемсфорд, поэт с батарейной палубы, сочинил благодарственную оду вместо соответственной молитвы; как мрачный Норд, сей переодетый гранд, отказавшись от какого-либо общества, величаво прошествовал в леса, подобно призраку древнего калифа багдадского? Как тряс и жал я честную руку Джека Чейса, и присезневил ее к своей плоским штыком, и даже поцеловал напоследок эту благородную руку своего сюзерена и старшины моего марса, учителя моего в морских делах и отца родного?

Рассказать ли, как величественный коммодор и командир корабля уехали с пирса? Как лейтенанты в повседневной форме сели за свой последний обед в кают-компании и, шампанское, замороженное в ведре, било струей и искрилось, подобно горячим ключам, выбивающимся из снежных сугробов Исландии? Как судовой священник ушел с корабля в своей сутане, даже не попрощавшись с командой? Как сморщенный Кьютикл, наш врач, торжественно отбыл с корабля в сопровождении вестового юнги, несшего за ним его сокровище — скелет на проволочках? Как лейтенант морской пехоты вложил на юте свою саблю в ножны и, потребовав сургуч и свечу, запечатал эти ножны своей фамильной печатью с гербом и девизом Denique coelum[509]? Как ревизор в должное время выстроил свои мешки с деньгами на шканцах и рассчитался с нами, и жалованье свое получили все — и добрые и злые, и здоровые и больные, хотя, по правде сказать, у иных беззаботных и расточительных матросов, живших во время плаванья слишком уж широко, оказалось весьма мало или почти ничего на кредитной стороне их счета?

Рассказать ли об отступлении пятисот в глубь страны, но увы! не в боевом порядке, как во время построений, а врассыпную?

Рассказать ли, как «Неверсинк» был напоследок разоружен, рангоут с него снят, ванты и паруса убраны, пушки выгружены, крюйт-камеры, снарядные ящики и оружейные склады опорожнены, пока на нем не осталось ни следа боевого снаряжения, от передней кромки форштевня до крайней оконечности кормы?

Нет, оставим все это в стороне, ибо якорь наш все еще висит на носу, хотя рога его уже нетерпеливо окунают лапы в набегающие волны. Оставим фрегат наш в море, все еще не завидевшим берег, все еще погруженным в темноту, нависшую над ликом земли. Мне люб неопределенный, бесконечный фон — огромный, дышащий, катящий гряды валов своих, таинственный фон океана!

Сейчас ночь. Тощий месяц в последней четверти — символ конца нашего плавания. Но звезды взирают с небес с непреходящим блеском, а это — вечное, великолепное будущее, неизменно открытое перед нами.

Грот-марсовые все собраны на своем марсе, и вокруг нашей мачты мы, братья-товарищи, все рука в руку сплесненные вместе, ведем коло [510]. В последний раз взяли мы рифы на марселе; в последний раз нацелили пушку; зажгли последний фитиль, склонили головы под последним шквалом; замерли в последнем штиле. Мы в последний раз построились вкруг шпиля; в последний раз барабан созвал нас к ендове; в последний раз вешали наши койки; в последний раз были вызваны на вахту чаичьим криком боцманматов. В последний раз на наших глазах выпороли матроса; последний больной испустил дух в душном воздухе лазарета; последнего покойника спихнули за борт на съедение акулам. Последний раз прочли нам грозящие смертью статьи Свода законов военного времени; а глубоко на суше, в том благословенном краю, куда скользит сейчас наш фрегат, позабудутся и все обиды и несправедливости корабельной службы, когда вниз с нашей грот-мачты поползет брейд-вымпел нашего коммодора и за горизонтом скроются его падучие звезды.

— Девять саженей на лотлине! — нараспев восклицает седовласый лотовой, стоя на руслене. И так вот, перейдя секущий надвое землю экватор, фрегат наш добрался наконец до измеряемой лотом глубины.

Рука об руку стоим мы, марсовые, покачиваясь на нашем марсе, с которого, как с некой горы Фасги