Белый ферзь — страница 41 из 95

Столь же пикантно смотрелась в президиумах Ревмира уже Аркадьевна (деловой костюм — не военный мундирчик, но тоже своеобразная СТРОГАЯ форма).

Потому-то все чаще она и пребывала в президиумах — смотрелась пикантно. Опровергала собой злобные наветы, мол, среди партай-товарищей преобладают старперы и зануды.

Это как роль равноправного партнера в американском кино, на которую (на роль) приглашают непременно симпатичного негра, чтоб зритель убедился: нет никакой дискриминации. Но американцы, известное дело, специально так поступают, чтобы перепропагандировать нестойких. В действительности же негры там стенают под гнетом, приговариваются к электрическому стулу, бедствуют. И только мировая общественность, в авангарде которой понятно кто (личная скромность не позволяет назвать…), еще как-то облегчает печальную участь чернокожего меньшинства.

Странно, однако Алабышева верила и верила: загнивают — они, передовой отряд — мы, большевики, свергли Кровавого и бьемся за всеобщее счастье.

Но при том, что была она — Ревмира, Революция Мира, весьма гордясь именем, еще была она — Алабышева. И ни с чем не ассоциируется фамилия для непосвященных, разве что с оладышком. Однако носительница фамилии при любом удобном и неудобном случае посвящала непосвященных: Алабышевы — древнейший княжеский род на Руси, ведущий происхождение от Рюриковичей! Так-то вот! Двадцать поколений!

Кто сомневается — полистайте в словаре. У Брокгауза и Ефрона нету, и в Гранате нету, но где-то есть, точно есть! (И точно — есть! Но сказано: род Алабышевых прервался в XVII веке на воеводе то ли Серафиме, то ли Тимофее.) Тем не менее Ревмира Аркадьевна настаивала на принадлежности к Рюриковичам с тем же рвением, с коим отстаивала историческое право большевиков стрелять царей на том веском основании, что цари есть цари, и какой большевик не любит уконтропупить царей по причине их существования!

Аккурат та самая путаница со старым и новым стилем! Я — княжеского роду-племени! Я — проводник самых прогрессивных идей самого справедливого отряда людей будущего… и настоящего… да что там! и прошлого!

(Типичный случай типичной шизофрении!

Идите в Москве к бывшему музею Вождя и слушайте: «Большевики продали Россию! (но:) Мы никому не отдадим наших завоеваний!»

Идите в Питере по Невскому и читайте афишку: «В ДК Дзержинского (!) — Вечер белогвардейского романса. 19.30».)

Категоричным был отказ Ревмиры Алабышевой менять княжескую фамилию на какую-то «дробязгу». Хотя Валя всячески настаивал — мягко, но… твердо.

Сошлись на компромиссе — двойная через дефис. Что-то в этом есть. Голенищев-Кутузов, Муравьев-Апостол, Кощеев-Бессмертных… Алабышева-Дробязго.

Ладно, уговорил, речистый. Валя.

(Забавно, однако и для Колчина тесть был Валей — разница в десять лет между мужиками не разница, — и для Алабышевой муж был Валей, даже на людях, даже в коридорах власти, что никак не нравилось Дробязго, — разница в десять лет между молодым мужем и нестареющей женой — это разница.)

В отличие от тридцатилетней высокопоставленной особы, двадцатилетний Валя только-только начинал восхождение. Просто она была и очаровательна, и неприступна одновременно.

Когда сгущались сумерки и зверели комары, наступало время костра. Но никто не рассаживался вокруг огня по своему хотению. А рассаживался каждый по негласному, но ощутимому велению. Особы, приближенные к Ревмире Аркадьевне, и особы в отдалении. Хотя общее настроение на редкость демократично и непринужденно — для того и устраиваются турпоходы, смотры на природе, дабы слиться воедино: несть ни элли… тьфу!., несть ни секретаря, ни рядового члена — все равны!


Надо ли ворошить подсознание, поминать комплексы (а-а, эдипов не эдипов! лишь бы мамочку любил!), бередить юношеские затянувшиеся сердечные раны: она старше! она прекрасна! а я… я бы ей доказал!

А кругом — лесная темень с намеком на хищные страсти-мордасти, зыбкая граница между светом костра и мраком ночи, жар в лицо и зябкий холодок по спине.

За миллион лет до нашей эры.

Вот-вот! Там, в тогдашне самом-самом новом фильме, тоже кругом дикая природа, и героиня в некоем полуголом-шкурном.

А глава и душа компании комсомольцев-добровольцев — похожа, похожа, черт побери! И мысленное приукрашивание — нет его. Только вот переодеть бы главу-душу из гарусного тренировочного костюма в полуголое-шкурное…

Мысленно, только мысленно! Иначе озверелые комары съедят, это вам не стегозавры с тиранозаврами…

Мудрено ли, что карьерные соображения Вали Дробязго затаились, будто и вовсе отсутствуют, зато иные соображения одолели?

Немудрено…

Была оттепель. Были шестидесятые. Были шестидесятники. Ревмира Аркадьевна — шестидесятник. Валя — помладше. Потому и суров. Не тогда, не в двадцать. Но уже в сорок. Когда дочери исполнилось двадцать, а полувековой юбилей мамаши Алабышевой-Дробязго вылился в пьяное слезливое безобразие (но дома, дома — не на людях!).

Валентин Палыч, к тому времени окончательно переехавший с дочерью в Москву и уже похаживающий пока не кремлевскими, но ковровыми дорожками, выдал Инне, пожалуй, единственное эссе за все годы совместного с дочерью и раздельного с женой существования:


Шестидесятники — не романтики, они — захребетники.

Бездельное поколение, ждущее обещанной манны, когда ее, манну, самим надо было взращивать, в грязи копаться.

Но им же сказали сверху: через двадцать лет все мы придем к обществу духовного и материального изобилия. ТАК РЕШЕНО ТАМ. Нужно только перетерпеть. Чем бы заняться? Дайте нам что-нибудь поделать! Настоящее! Подлинное!..

Отойдите, не встревайте! Без вас обойдемся. Молоды еще! Ишь, государством управлять! Тут опыт нужен и стаж. Займитесь чем-нибудь. Ну, там… стишки вслух почитайте на площади. Или вот… в поход сходите.

О! О! И верно! Массовый туризм! Массовый альпинизм!.. С массовым альпинизмом накладочка вышла. Как-никак это тяжелый и опасный труд.

Но — мода диктует. И все поколение ходило в штормовках, говорило «альпеншток, связка, отрицательная стенка, Миша Хергиани, Абалаков».

До Джомолунгмы добирались единицы, до Тянь-Шаня — десятки. Но альпинистами были все.

Да, это мы, покорители вершин. И в герои — раздолбая, раздолбившегося по пьяни или по неумелости (возжелал повыше намалевать «СТЕПА. ЛГУ. 1963» — и брякнулся с курортной горки).

Разве не так?

Да, но… как можно?! Кощунственно! Память дорогого Степы, студента ЛГУ, геройски пролетевшего семь вертикальных метров.

Подлинные альпинисты остались на недосягаемых высотах — и в прямом, и в переносном смысле. А массы предпочли о горах рассказывать — поди проверь, ведь штормовка вот она, небритость вот она, а горы далеко, отсюда не видать.

Но кроме «рассказывать» надо иногда и показывать хоть нечто, хоть приблизительное. Вот и массовый туризм… Мы, поколение настоящих мужчин! Мы по непролазным джунглям Средней Полосы продираемся. На нас нападают из чащоб дикие зайцы и ежи! Мы не знаем отдыха! То есть мы так отдыхаем, но это героический отдых. У нас в рюкзаках неподъемная тяжесть, но мы поднимем. Там тушенка в банках. И мы сейчас разогреем ее на костре с таким видом, будто неделю выслеживали эту тушенку в засаде по пояс в болоте, а потом по буеракам гнались за ней вторую неделю. А костер мы можем зажечь одной спичкой. Внимание!.. Хм. Они отсырели. Щас бензинчику плеснем — и тогда увидите.

Настоящие бородатые мужчины сурово пели про джунгли-пыли-жарыни (Киплинг!) — эрзац-лирика, эр-регируемая трением пальцев по грифу гитары.

Они с угрюмым, знающим видом ставили магазинные палатки, вбивая алюминиевые колышки.

Они укладывали головы на колени товарок по Походу.

А товарки играли настоящих-верных подруг, гладили-теребили немытые космы, отрешенно пялясь в звездное небо, — где там мигает очередной геройский космический экипаж?

Даже до совокупления не доходило. КАК ПРАВИЛО. Как так можно! Грубо, животно! Киплинга, что ли, не читали?!

И расставались с печалью в членах — сдержанно-грустно. До следующего пикничка. В следующий раз мы снова станем первопроходцами!

Игра в Киплинга (обожаемый шестидесятниками автор!).

Киплинг был первопроходцем в своей колонизаторской деятельности (но деятельности, деятельности, деятельности!). И был то тяжкий труд — отвлекшись от того, насколько он, труд, был благороден и благодарен. Киплингу вольно было романтизировать этот труд ПОСЛЕ ТОГО, как он сам потрудился определенным образом. Человеку вообще свойственно романтизировать любые неприятные-грязные деяния, тогда деяния преображаются в приятные-чистые.

Масстуристы-шестидесятники романтизировали романтизированный труд — и не только колонизатора Киплинга, но и бандитов в пыльных шлемах, но и рыцарей-шпионофагов Семеновского многотомного полка, и даже верховную власть (да, был тиран у власти, но власть сама публично заявила, что он — тиран, признала ошибки, вот она какая молодец, власть-то!).

Отцы презираемы за безропотное житье-бытье под тираном, а дети оттепели смело ропщут на тирана, не то что отцы! Даже из Мавзолея выволокут и рядышком прикопают. А нечего, понимаешь, омрачать многообещающее настоящее неблаговидным прошлым, к которому дети непричастны, не было их тогда. Они живут в настоящем!

Еще немного поживут в настоящем, а там и светлое будущее. Ведь твердо сказано: всего через двадцать лет.

Кем было сказано?

Верховной властью! Она врать не станет, вот ошибки признаёт и вообще спрямляет искривленную линию, ура!

…Вина их не в легковерии. Вина их в том, что, поверив, сложили лапки в ожидании: ну, сколько там осталось?

То есть как раз сложить лапки не удавалось — всегда отыщется ударное-бессмысленное типа Братской ГЭС или БАМа, чтоб молодежь вкалывала не покладая лапок, лишь бы не слишком задумывалась над сарказмом воодушевляющих смеляковских стишат: «И где на брегах диковатых, на склонах нетронутых гор вас всех ожидают, ребята, взрывчатка, кайло и лопата, бульдозер, пила и топор. Там все вы построите сами