по пути до Меца. Он ответил, щегольнув редкой песней язвительного Маркабрюна — о месте омовения. О том, что Господь обещал Своим рыцарям корону императора, если только они отомстят за него врагам, последователям Каина, а красота тех, кто таки дойдет до места омовенья, до Купели Христа, станет превыше красоты утренней звезды. Правда, эта песня была, кажется, про Испанию, а не про Палестину, но главное — крестовая… Завершалась она суровым порицанием трусам, обжорам и прочим грешникам, остающимся дома; под конец песни почти все бароны восторженно стучали по столу кулаками в такт, а когда Ален кончил, ему придвинули кубок — промочить горло. Кажется, я спел удачно, подумал мальчик, одним глотком втягивая в себя жидкость — и закашлялся: это было весьма слабо разбавленное вино.
Готье, не переставая улыбаться Алену, ответил Маркабрюновской же песней о несчастной девушке, которую оставил одну друг-крестоносец:
«Пролились слезы, как родник,
И бедный вымолвил язык:
— О Иисус, сколь ты велик!
Тобой уязвлена душа.
Ты оскорблен был, но привык
Столь к поклонению, что вмиг
Находишь для отмщенья слуг…»
Песня была, признаться, не самая верноподданническая, пожалуй, не стоило ее петь. Поговаривали, что этой песней язвительный поэт разродился после того, как король Луи погнал его прочь от своего двора, где тот слишком увлекался, скажем так, рыцарским служением юной королеве. Святая Земля вместе с королем здесь выступали не более чем разлучниками влюбленных; многие бароны начали хмуриться, а вот Алену песня понравилась. За одну строчку понравилась — «Ах, знать, король Луи неправ». Давно забытая тревога снова царапнула душу, но быстро отошла, ибо настал Аленовский черед отвечать.
Он спел свою любимую, про кроткого Господа, который взывает к истинно любящим Его. Он, терпевший боль на кресте, обещает день мира тем, кто примет крест и претерпит боль за Него. Как всегда при пении этой песни, мальчик растрогался чуть не до слез, чему немало способствовало возбуждение от внимания и выпитое вино. Однако дрогнувший в конце песни голос не только не испортил впечатления, но, напротив, прибавил трогательности, и закончил он под явное сочувствие слушателей. После каждой песни ему подливали вновь, и вскоре скованность прошла, на смену ей явилось вдохновение. Глаза Алена ярко блестели, голос стал звонче и свободнее. Арфа Готье была незнакома его пальцам, но вскоре он приноровился. Хотя слух у Готье был несомненно лучше, да и играл трувор увереннее, сама молодость Алена работала на него: он несравненно больше нравился публике. Почувствовав это, он разошелся вконец и уже принялся за свои собственные песни — незамысловатые, но трогательные, про рыцаря и даму, которая его провожает, про самые камни Эдессы, которые источают слезы печали, про прекрасные лены в райских полях, которые пожалует небесный Сюзерен рыцарям, убитым в Его походе… Готье тоже не отставал; кроме того, противники явственно сочувствовали друг другу. Мессир Анри раскраснелся не хуже самого Алена, навалившись грудью на стол, он прямо-таки пожирал поединщиков глазами. Он действительно очень переживал.
И вот арфа снова перешла к Готье, он мягко, как всегда, улыбнулся, тряхнул головой, отбрасывая прилипшие ко лбу пепельные прядки.
— Кто за Луи сейчас пойдет,
Тот душу сбережет свою:
Ведь ад ее не заберет,
Средь ангелов ей дом в раю…
…И мир чуть покачнулся в глазах Алена.
Да, он был уже порядком пьян; быть может, дело было именно в этом — но увы, увы, самые несвоевременные звери на свете неожиданно выскочили из своих клеток и набросились на него с разных сторон.
Витри, горящая церковь. Он стоял и смотрел. И те, кто пришел за ним, тоже стояли и смотрели. Кто за Луи…сейчас…
Матушка, ее слезы перед Походом, ее слезы в их старом доме в Труа. Псалмы. Языки пламени. «Король, проклятый убийца… наместник дьявола…»
Непонятно, что там рисовалось на лице Алена, но внутри он изо всех сил сдерживал себя. Чтобы не сделать ничего неподобающего — например, не вскочить с воплем и не выбежать вон. Или не треснуть замечательного Готье по голове его же собственной арфой. Или, на худой конец, просто не расплакаться.
И у него это даже получилось — не сделать ничего. Потому к концу песни он сидел, весь сжавшись и уставясь в пол, и не заметил инструмента, который ему дружелюбно протягивал трувор.
— Все! Наша взяла! Фландрия! — вскричал, вскакивая с неожиданной для своей комплекции резвостью, сияющий граф Тьерри. Анри с досады стукнул кулаком по столу, так, что кубок подскочил, но чудом не разлился. На выразительном его лице, которое от хмеля стало еще выразительнее, прямо-таки написались слова «Тьфу ты, пропасть!»
— Нет, простите, мессиры, — внезапно приходя в себя, подал голос Ален, подымая голову. — Я не сдался, просто задумался. Мне есть чем ответить.
И правда было — вспомнилась самая давняя из его крестоносных песенок, совсем детская, которую он сочинил лет в двенадцать, когда ему было очень-очень грустно. Как раз тогда он учился читать, и вовсю тренировался на фолианте «Gesta Dei per Francos»[7], откопанном где-то у капеллана… Из-за Аленской задумчивой манеры стишок получился не очень-то веселый.
«Я возвращусь домой.
Тихо хрустит песок.
Путь бесконечный мой
Через пустыню лег.
Крепости из песка,
Горечь и сушь в груди.
Снова душа легка,
Тела же не спасти.
Тело, пустой бокал,
Слабость горячих рук —
Что ж ты меня предал,
Мой ненадежный друг?
В белых руках звезда,
Ангел с белейших стен
И не глядит сюда,
Где возвращаюсь в тлен.
Встречу я свой восток
В нежных цепях тоски,
Поцеловав песок
Вместо Твоей руки.
Боже сладчайший мой,
Путь мне кратчайший есть —
Я возвращусь домой,
Тело же брошу здесь.»
Эта песня оказалась решающей. Готье иссяк. Черный лев потонул, пуская прощальные пузыри.
Потом было много шума, но Ален чувствовал одно — что он жутко устал. Делавшие ставку на него радостно торжествовали, Анри просто ликовал. В порыве чувств он хлопнул Алена по плечам, едва его не свалив со скамьи, и проревел радостную поздравительную речь, весь смысл которой сводился к двум словам — «Наша взяла!»
— Ну, спасибо! Не подвел! Что б такое тебе подарить?.. А, вот, возьми! — Анри стремительно содрал с пальца огромное золотое кольцо с гербом Шампани, сделанным в технике изумительно красивой перегородчатой эмали, какой славится Лимож, и сунул драгоценность в руки Алену.
— Это тебе, бери. За победу.
— Но мессир… — огромная вещь свалилась бы с любого пальца мальчишки, даже с большого, тем более что руки у него были на редкость тонкопалы и изящны, в отличие от граблеподобных рыцарских дланей его господина. Кроме того, слишком уж роскошен подарок! — Я не… я не заслужил, нет, мессир…
— Молчи! Ты что, сомневаешься в моей щедрости? — искренне возмутился Анри, и его широкие брови совсем сошлись на переносице. — Хочу — и дарю, кому хочу, и никто мне не указ!
— Да, мессир… благодарю вас, спасибо, — поспешно отвечал победитель, опасаясь сеньорова гнева. Кроме того, он заметил, что сероволосый Готье тем временем куда-то подевался, и его арфа тоже. Наверное, потихоньку ушел, чтоб никому не мешать. Как же это жаль, что я у него выиграл! Кроме того, это было нечестно. Он же пел первым… Хоть бы Тьерри с обиды ему никак не наказал!
— Вы не позволите мне… пойти, мессир? — осторожно спросил Ален, мечтая выбраться на свежий воздух и там в одиночестве осознать происшедшее. Да Готье попробовать найти. Да… рассмотреть как следует подарок сеньора — кажется, он очень красив. А уж дорогой-то!..
— Ну, ступай, конечно, отдыхай, — мгновенно забывая свой гнев, кивнул мессир Анри. — Всех перепел, больше я тебя не держу, — и, обернувшись к рыжеватой стройной даме, пояснил на ее негромкий вопрос: — Да, простой мальчик… сын простолюдинки… Я же говорил вам, госпожа — вот что значит Шампанская кровь!..
В глубоком раздумье Ален пробирался к себе, не без труда покинув исполненный графами замок. Никакого Готье видно в округе не было, и мальчик слегка ушел в себя. Казалось, он выпотрошен, как птица для готовки, выеден, как пустая тыква. Он хотел сколько-то побыть один, просто полежать, глядя в ясное дневное небо или закрыв глаза. Это и в самом деле нелегко — петь около двух часов в компании очень знатных слушателей. Поэтому Ален направлялся к себе в палатку, которую он делил с поварами и еще парочкой молодых слуг.
Тут-то он и столкнулся с Жераром.
Оруженосец мессира Анри к этому времени давно помыл свою голову и что он там еще хотел помыть, но жажда мщения в нем уже достигла высшего накала. Наглый слуга, который ушел за водой и не вернулся, превратился в воспаленном самолюбием разуме юноши в живое оскорбление ему лично и его роду, а так же и всему христианскому рыцарству. И ровно в тот неудачный час, когда его обида достигла своего апогея и уже должна была бы помаленьку сходить на нет, он и увидел Алена, меланхолично бредущего между шатрами.
Жерар поднялся, как кот из засады, и мягко двинулся ему навстречу. Ощущая легкий зуд в правой ладони, он преградил наглому простолюдину дорогу, и Ален очнулся от своих раздумий (…Ki ore irat od Loovis… Но я все-таки победил…), когда на него упала Жерарова тень.
Глаза его все еще были слегка туманными и непонимающими, когда оруженосец, коротко размахнувшись, без лишних слов влепил ему сильную пощечину. Голова победителя мотнулась от удара, черные волосы на миг крылом закрыли глаза. Когда же он откинул волосы в сторону, взгляд его успел сменить три быстрых, как бегущая тень облаков, выражения: удивленье — обида — гнев. Ален, как ни смешно, и впрямь был уязвлен до глубины души. Впервые в жизни его ударили по лицу, и вот именно этого-то, как внезапно выяснилось, с ним было делать нельзя.