— Животные снимают напряжение, — говорила мама. — Не случайно врачи рекомендуют ежедневно хотя бы полчаса гладить собаку или кошку.
В два года Дым внезапно заболел чумкой. Целый месяц мы с мамой возили его к ветеринару, давали таблетки, делали уколы; потом ещё один месяц пичкали витаминами. Когда Дым поправился, он вдруг стал приводить к нашему дому других больных собак. У одной была перебита лапа, у другой порвано ухо, у третьей во рту застряла рыбья кость. Мы с мамой лечили бедолаг, никому не отказывали. Соседи шутили:
— Пора открывать бесплатную лечебницу.
У Дыма вообще было обострённое чувство долга: он всегда первым спешил на помощь другим. В три года, став отличным пловцом, он спас по меньшей мере пятерых тонущих ребят, и был вправе иметь медаль «За спасение утопающих». А однажды Дым спас жизнь и мне.
Во время зимних каникул я поехал к приятелю на дачу и, конечно, взял с собой Дыма, ведь мы были неразлучными друзьями. Стояли крепкие морозы, на даче было холодно, и мы с приятелем беспрерывно топили печь. Мы катались на лыжах, кидали снежки, строили снежную крепость, но не забывали подкладывать в печь поленья. И, укладываясь спать, набили полную топку дров. А проснулись от яростного лая Дыма. Он впрыгивал на кровать, стаскивал с нас одеяло…
Открыв глаза, я увидел, что вся комната полна белого едкого дыма. Он клубился волнами, ел глаза, перехватывал дыхание. Я растолкал приятеля, мы на ощупь нашли дверь и, выскочив наружу, долго не могли отдышаться на морозном воздухе. И пока стояли около дома, из двери, точно белая река, валил дым; он растекался по участку и медленно поднимался в тёмное звёздное небо. После этого случая Дым вполне заслужил вторую медаль — «За спасение при пожаре».
Иногда, когда я видел собак-орденоносцев, которые сгибались под тяжестью медалей, то думал: «Эти собаки получили награды только благодаря своему происхождению и экстерьеру, а вот мой беспородный, никому не известный Дым — настоящий герой. Впрочем, — думал я, — так бывает не только среди собак».
Дым прожил целых пятнадцать лет. Для собак это большая редкость. В переводе на человеческий возраст это девяносто лет, то есть Дыма бесспорно можно считать долгожителем.
Все дни рождения Дыма я отмечал. Вначале — в семье, за чаепитием; позднее, когда Дым стал взрослым, а я закончил школу, — с приятелями в кафе. Кстати, его пятнадцатилетний юбилей мы праздновали так пышно, что за соседними столами подумали — у нас свадьба, не иначе.
Теперь у меня другой Дым. Дым-второй. Его я назвал в честь первого.
— В каждом доме должно быть живое существо, — говорила мама. Общаясь с ними, человек становится добрее, отзывчивее…
Эти слова я вспомнил недавно, когда шёл мимо одного двора. В том дворе мальчишки-негодяи привязали к дереву собаку и расстреливали её из луков. Я бросился во двор, но меня опередила худая, светловолосая девочка.
— Не смейте! — закричала она и вдруг подбежала к мальчишкам, выхватила у них стрелы, стала отчаянно ломать. Она так яростно накинулась на мальчишек, что те побросали своё оружие и пустились наутёк. С этой девочкой мы отвязали перепуганную насмерть собаку, и пёс в благодарность начал лизать нам руки. Он был совсем молодой и явно бездомный. На его лапах висели засохшие комья глины, из шерсти торчали колючки. Пока девочка выбирала колючки, я сбегал в аптеку и купил йод. Потом мы прижгли ранки лохматому пленнику.
— Когда я вырасту, обязательно буду лечить животных, — сказала девочка, а я подумал: «Если б начинал жизнь сначала, тоже стал бы ветеринаром и наверняка на том поприще добился бы больших успехов, чем сейчас. Ведь знаю собак намного лучше, чем людей».
— А у вас есть собака? — спросила девочка.
— Есть.
— Как её зовут? Расскажите о ней.
Я присел на скамейку, закурил, стал рассказывать. Девочка внимательно слушала, но ещё более внимательно слушал спасённый нами пёс. Его взгляд потеплел. Он представил себя на месте Дыма: он уже не шастал по помойкам, не мок под дождями, его уже не гнали из подъездов и никто не смел в него стрелять. У него был хозяин.
ТРАВА У НАШЕГО ДОМА
Он был моим самым близким другом в детстве. Мы с ним проводили все дни напролёт. С утра обегали наши владения: поляну с небольшим болотцем и пружинящим деревянным настилом через низину, берёзовый перелесок, овраг, в котором струится ручей, и, наконец, бугор. Мы влетали на бугор и останавливались передохнуть.
С бугра открывался прекрасный вид на зелёный луг, по которому проходила железная дорога, и до самого горизонта поднимались и опускались телеграфные провода. Каждое утро по железной дороге проносился скорый; он никогда не останавливался на нашем полустанке, мы и пассажиров не успевали рассмотреть — так, два-три лица, прильнувшие к стеклу. Но мы всё равно их провожали: я махал рукой, а Яшка кивал бородой.
Я сильно завидовал тем, кто мчал в поезде, мне тоже хотелось попутешествовать, побывать в разных городах. А Яшка им совсем не завидовал: поезд скроется, и он спокойно пасётся на бугре, щиплет сочную траву, время от времени наполняя утреннюю тишину громким блеяньем. Я ложился рядом с Яшкой, обнимал его за шею, делился с ним своими мечтами, и он всегда внимательно смотрел на меня зелёными глазами и слушал, правда, при этом не переставал жевать. Выслушает, качнёт головой, как бы говорит: «И куда тебя тянет? Здесь отлично, всего полно. Смотри, сколько ромашек! И чего их не лопаешь?»
В то послевоенное время мы жили в Заволжье, в небольшом посёлке, при эвакуированном из Москвы заводе, на котором работал отец. Семья у нас была большая, и сколько я помню, мы постоянно нуждались. Чтобы расплачиваться с долгами, отец с матерью каждую весну покупали месячного поросёнка, полгода его откармливали, а к зиме продавали. Но однажды родители вернулись домой с пустыми руками — на поросят поднялись цены, — а через несколько дней отец принёс домой белого козлёнка. «На худой конец, и он сойдёт», сказал.
Козлёнку было три недели, его тонкие ножки ещё разъезжались на полу, он жалобно блеял и мягкими губами теребил занавески — искал мать. Первое время козлёнок сосал молоко из бутылки с соской и спал с нами, с детьми, под тулупом на полу. Бывало, утром вскочит, наступит на руку острыми копытцами и заблеет — просит молока. Потом козлёнок стал есть всё подряд, всё, что мы ели, а как только на пригорках зазеленела молодая трава, мне, как старшему, отец поручил выводить его на прогулки.
С этого всё и началось. Мы с Яшкой (козлёнка назвали Яшкой) привязались друг к другу; он ходил за мной, как собачонка, а я доверял ему все свои тайны. Там, на бугре, мы устраивали игры: кувыркались, бегали наперегонки, перескакивая через лужи и коряги, причём вначале Яшка вырывался вперёд, но скоро я настигал его, и некоторое время мы неслись рядом, а потом Яшка начинал сдавать. Тогда он резко останавливался и подпрыгивал на одном месте, как бы предлагая новый вариант игры. Здесь уж, естественно, первенство было за ним. Видя, как я неуклюже отрываюсь от земли, Яшка только ухмылялся и взлетал всё выше, временами даже зависал в воздухе и искоса посматривал на себя, любуясь своей ловкостью. Под конец этот бахвалец на радостях брыкался задними ногами и трубил на всю окрестность о своей победе.
Ближе к лету Яшку переселили в пристройку, в которой обычно держали поросёнка. К этому времени Яшкина пушистая шёрстка превратилась в блестящие завитки, его взгляд стал более осмысленным, а на лбу появились бугорки. Пробивающиеся рожки чесались, и Яшка всё время лез ко мне бодаться. Припадал на передние ноги, качал головой — явно вызывал помериться силами. Я становился перед ним на корточки, и мы упирались лбами друг в друга. Побеждали попеременно, и надо отдать Яшке должное: когда он наседал и я кубарем скатывался под уклон бугра, он никогда не подскакивал и не бил сбоку — ждал, пока я поднимусь и приму оборонительную позу. В нём было какое-то врождённое благородство.
Позднее, когда у Яшки появились рожки, случалось, он не рассчитывал свою силу, и тогда мы ссорились. Например, издаст предупредительный клич, разбежится, скакнёт и летит на меня, наклонив башку. Я, конечно, отпрыгивал в сторону, и Яшка врезался в кусты, но, бывало, я не успевал увернуться, и Яшка больно бил меня в живот. Тут уж я не выдерживал и тоже поддавал ему как следует. Долго мы не дулись, Яшка первым подходил, клал голову на мои колени, виновато подёргивал хвостом и теребил ботинок копытцем: брось, мол, стоит ли ссориться из-за мелочей, ведь мы друзья! Такой ласковый был козлёнок.
В полдень я ненадолго оставлял Яшку одного: привязывал его верёвку к вбитому в землю колышку и шёл домой обедать. С обеда я притаскивал ломоть хлеба, картошку, морковь — Яшка всё уминал, и мы спускались в посёлок.
Прежде всего мы подходили к сапожнику дяде Коле, он работал в своём доме у открытого окна и брал обувь прямо с улицы. Зажмёт между колен железную лапку, сидит себе на табуретке и вколачивает в башмак гвозди один за другим. Воткнёт гвоздь наискосок, чтобы лучше входил, и вколачивает, а другой держит во рту наготове, губами за шляпку. Прибьёт подмётку, поставит башмак на деревянную плашку и отрежет лишнюю кожу. Нож у него был широкий, из пилки; резал кожу мягко, как масло. Потом обточит ботинок на наждаке, промажет краской — и всё это мастерски, легко, играючи. Дядя Коля слыл виртуозом, потому что вкладывал в работу всю свою любовь к кожевенному ремеслу. Мы с Яшкой всегда подолгу простаивали около дяди Колиного окна: я наблюдал за его работой, а Яшка дожидался капустной кочерыжки, которую дядя Коля всегда припасал для моего козлёнка.
Что меня больше всего поражало, так это умение дяди Коли по обуви угадывать наклонности хозяина. Подаст ему какая-нибудь старушка сбитый ботинок, а он посмотрит и скажет:
— Что он у вас — футболист?
И старушка сразу закивает:
— Житья от него нету. Отец только на обувь и работает. Вторые за месяц сбил… да ещё штраф за разбитые окна заплатила…