Однажды вечером, когда старику стало немного лучше, Бенжамен простодушно рассказал ему о том, что занялся восстановлением папирусов, «для разнообразия», как он выразился. Старый монах, казалось, был восхищен его усердием. Наверное, он помнил, в каком состоянии находились манускрипты. Но когда Бенжамен признался, что ему не удается прочесть восстановленные им документы, брат Рене дал ему знак наклониться.
— Мука! — едва слышно прошептал он. — Посыпьте их тонким слоем муки и потрите тряпочкой. Но только осторожно! Вы увидите, это просто чудо! Если можно так выразиться, — добавил он с гримасой, которая, по-видимому, должна была изображать улыбку.
Бенжамен сразу все понял.
Назавтра он взял один из самых сохранных манускриптов и в точности исполнил все, о чем говорил старый библиотекарь. Тщательно припудрив лист мукой, осторожно стряхнул ее и понял механизм свершившегося на его глазах чуда. Грифель, которым был написан исчезнувший текст, оставил на листе следы, не видимые невооруженным глазом. Папирус — материал довольно грубый, гораздо грубее бумаги, поэтому вмятины на нем прекрасно сохранялись на протяжении веков.
Мука, заполнив оставленные грифелем борозды, тотчас «проявила» текст. На темном фоне четко проступили белые слова.
Перевести восстановленный текст было уже просто детской забавой.
Все утро Бенжамен проявлял нечитабельные документы, с такой тщательностью им восстановленные. Но одно разочарование следовало за другим. Большинство оказались списками с давно известных текстов, остальные не имели никакого отношения к тому, что он искал.
Только ближе к полудню он обнаружил нечто, что заставило его улыбнуться.
Сначала Бенжамен просто не поверил собственным глазам, но почерк и подпись не оставляли места для сомнений.
Он держал в руках завещание отца Амори.
Бенжамен начал переводить его, не торопясь, чтобы быть уверенным в том, что не допустит досадных ошибок. Текст, датированный 1264 годом, был невелик, но автор говорил в нем о самом главном. Прежде всего он указывал на то, что это его последнее завещание, которое аннулирует и заменяет собой предыдущее. Но о каком завещании шла речь? О том, что он написал в момент своего вступления в должность? Ничто не давало повода это утверждать.
Как и предполагалось, он назначал своим преемником отца Димитриуса, не дав себе труда объяснить выбор. Затем следовали некоторые разъяснения хозяйственного свойства, распоряжения относительно личных вещей. Ни о какой тайне или важном признании не было и речи.
Заканчивалось все коротенькой молитвой о благополучии ордена и спасении души автора завещания.
Бенжамен был немного разочарован. Откинувшись на спинку стула, он пристально вглядывался в последние строчки лежавшего перед ним документа. Вдруг он резко выпрямился и прочел вслух последние слова молитвы: «Господи, Боже мой, Пресвятая Дева Мария и все святые, простите мне мои прегрешения, простите меня, проведшего всю жизнь в невидимой брани во имя добра, упорствуя в молчании ради того, чтобы быть уверенным в том, что не послужу врагам Вашим. И вот Вы видите, что в час моей кончины я несу свое молчание с собой в могилу, как воин Господень свой трофей.
Domine Deus, virgo Maria, omnes sancti, indulgete peccatis meis».[3]
Словно для того, чтобы убедиться, что это ему не привиделось, и проверить качество перевода, молодой человек несколько раз повторил вслух слова, с каждым разом понижая голос, а потом на мгновение замер.
Он был потрясен. Неужели речь шла именно о том, о чем он подумал?
Бой колокола, призывавшего монахов к обеду, заставил его вздрогнуть.
Бенжамен встал, двинулся было к двери, но вернулся к столу, чтобы еще раз прочесть загадочные слова молитвы. Потом, словно стремясь остудить обжигающую тайну, подул на папирус, и слова улетели.
Маленькое белое облачко, пропитанное глубоким смыслом, с минуту повисело в воздухе и растаяло.
Это не чудо, а волшебство, думал он, быстрым шагом направляясь в трапезную. Заняв место за большим столом, Бенжамен стал наблюдать за большим монахом, но тот, казалось, не желал даже смотреть в его сторону. Как и было условлено, сообщники старались не замечать друг друга, обмениваясь украдкой взглядами и улыбками, но ни один из них на протяжении целого месяца даже не попытался нарушить обет осторожности.
Молитва и последовавшая за ней сутолока при рассаживании за стол не позволили Бенжамену поймать взгляд брата Бенедикта.
Это было весьма досадно, потому что в ожидании еды большой монах имел обыкновение тщательно изучать свой столовый прибор. Регулярные «проверки» объяснялись скорее простой причудой, нежели придирчивостью, потому что брат Бенедикт ни разу не высказал своего неодобрения. Вот и теперь, не подозревая, что его сообщник просто пожирает его глазами, здоровяк скреб ногтем по краю тарелки. Затем он переключил свое внимание на вилку, зубцы которой были недостаточно параллельны друг другу, и наконец, искоса взглянув на котелок, водруженный на краю стола, занялся деревянной ложкой, точнее, изгибом ее ручки, привлекшим к себе его внимание.
К счастью для Бенжамена, лопавшегося от нетерпения, сообщники договорились об условном знаке, который должен был подать тот, кому посчастливится узнать что-то новое. Придумал его брат Бенедикт, что делало ему честь, поскольку ради этого ему пришлось отказаться от спиртного: чтобы назначить ночную встречу, достаточно было просто налить себе вина.
Обрекая себя таким образом на длительное воздержание, большой монах демонстрировал замечательную силу воли и, кроме того, показывал, что доверяет своему юному коллеге, потому что и речи быть не могло о том, чтобы бросить пить ad vitam aeternam.[4]
Именно поэтому, как только представилась возможность, послушник взял кувшин и постарался как можно громче звякнуть им о край своего стакана.
Брат Бенедикт был предупрежден, но казался совершенно бесстрастным. Он подождал, пока молодой человек поставит кувшин на место, и тоже налил себе вина. Полный стакан: окончание поста следовало отпраздновать.
19
Удобно устроившись на кровати, брат Бенедикт бесстрастно созерцал потолок своей кельи. Все произошло слишком быстро. После полудня Бенжамен скопировал завещание и, не в силах сдержать нетерпения, явился к большому монаху задолго до полуночи. Тот несколько раз прочел неизвестный документ, чтобы убедиться, что все понял правильно.
— Кому предназначена молитва? — выдохнул наконец брат Бенедикт. — Преемнику или самому Амори?
Он задумался, а потом, обернувшись к юноше, отеческим тоном произнес:
— Хорошая работа. Просто великолепная! На такое я не мог и надеяться.
У Бенжамена словно камень с души упал. Странно, но он внезапно испугался, что в очередной раз разочарует своего старшего компаньона.
Брат Бенедикт тем временем продолжал:
— Помните, мы пытались выяснить, что отец де Карлюс мог сказать этому человеку, когда тот только-только появился в обители? Я хочу сказать… чтобы объяснить происхождение странной пустоты, царившей в монастыре.
Молодой монах ничего не забыл.
— Насколько я помню, вы говорили, что он мог сослаться на несчастный случай, на эпидемию или даже на происки дьявола…
— Совершенно верно. Ознакомившись с этим текстом, я склоняюсь к третьей версии. Я полагаю, что наш отец де Карлюс был еще менее словоохотлив, чем я думал раньше. В этом и состоит достоинство версии о дьяволе, особенно в ту эпоху! Для того чтобы положить конец всем неудобным вопросам, достаточно было предположить, что все происшедшее — козни лукавого. Спорю на остатки своего коньяка, что наш храбрый брат Амори и сам не пожелал знать больше.
Упоминание о драгоценной бутылке пробудило все его чувства. Здоровяк поднялся со своего ложа так легко и быстро, что у Бенжамена не осталось никаких сомнений относительно его намерений.
Он и рта не успел открыть, чтобы отказаться, как услышал у себя за спиной звон двух бокалов, в которые налили весьма приличную порцию спиртного.
— Послушайте, что говорит наш бравый Амори, — продолжал монах, протягивая юноше свой щедрый дар. — Даже спустя сорок лет у него от страха дрожат поджилки: «…упорствуя в молчании ради того, чтобы быть уверенным в том, что не послужу врагам Вашим». Помимо глагола «упорствовать», который свидетельствует о личной воле, а не о соблюдении уставного обета молчания, он употребляет выражение «чтобы быть уверенным», что, с моей точки зрения, свидетельствует о глубоком ужасе, а не о сомнении. Говорю вам, этот человек давно и точно знал, что своим молчанием помогает скрыть немую трагедию. Проблема в том, что он ни разу не решился об этом заговорить, ни разу не рискнул назвать истинного виновника. Не рискнул поддаться искушению и обвинить… Потому что, черт побери, нельзя безнаказанно обвинять дьявола!
В другое время Бенжамен, может быть, и выдвинул бы иную версию, но сейчас ему очень хотелось верить в то, что говорил большой монах.
— Друг мой, что вы об этом думаете? — спросил брат Бенедикт, почувствовав, что с ним готовы согласиться.
Бенжамен смутился.
— Признаюсь, я не заходил так далеко, делая перевод, но ваши выводы кажутся мне весьма соблазнительными. Мне нечего возразить. Хотя… не буду скрывать, мое внимание привлекло скорее то, что за этим следует.
Бенжамен говорил совсем тихо, потому что не был уверен в обоснованности гипотезы, которую намеревался выдвинуть.
Однако брат Бенедикт ободряюще ему улыбнулся:
— «И вот Вы видите, что в час моей кончины я несу свое молчание с собой в могилу, как воин Господень свой трофей». Понимаете, это «я несу свое молчание с собой в могилу» вместо гораздо более уместного «я уношу» звучит настолько нелепо и странно, что… я спрашиваю себя, не нарочно ли он употребил именно это выражение? Прибавьте к этому зачин «и вот вы видите», словно речь идет о чем-то, что можно было увидеть, и сравнение молчания с трофеем, то есть с чем-то материальным. В общем, у меня сложилось впечатление, что речь идет не только о молчании, но и о предмете, который можно переносить с места на место. Вы согласны?