Белый клинок — страница 18 из 73

Поезд подкатил к станции, дернулся и стал. Шматко поднялся, кинул на плечо котомку, поклонился попутчикам.

— Ну, прощевайте, бабоньки. Ауфвидерзеен. Счастливо вам.

Он пробирался в тесном проходе между суетящимися людьми, спиной чувствуя взгляд молодой женщины. Уже с перрона махнул ей рукой — Дуня прилипла к окну, улыбалась ему. Хорошо было на душе, радостно как-то…


На голой степной дороге в Журавку его нагнала подвода. Шматко услышал позади себя грохот колес, фырканье лошади; повернув голову, смотрел на приближающегося возницу — плюгавенького мужичонку, в облике которого было что-то знакомое.

— Никак Иван?! — крикнул издали мужичонка и обрадованно затпрукал на лошадь, натянул вожжи.

— Яков? Ты?! — удивленно сказал Шматко, подавая односельчанину руку. — А я сразу и не признал.

— Да я, кто ж еще! — смеялся тот щербатым ртом, и желтые его, острые на концах усы смешно топорщились. — Садись, подвезу… Откуда путь держишь?

Шматко сел поудобнее, не спешил с ответом. Якова Скибу знал он с мальства, парубками на улицах Журавки сходились, бывало, в кулачных потасовках. Яшка открытого боя избегал, норовил ударить исподтишка, сбоку. Сторону в драках принимал сильных, тех, кто побеждал, слыл трусливым и ненадежным. Его потом били и те и другие. Щербатый рот — это с молодости, с памятных тех молодецких утех.

— Как там дом наш, стоит? — спросил Шматко.

— Стоит, куды денется! — Яков стегнул кобылу концами вожжей, но та лишь шевельнула куцым, в репьях хвостом, а ходу не прибавила. — Я слыхал, ты у красных был, — снова завел разговор Яков.

— И у красных, и у зеленых, у кого только не был! — Шматко досадливо махнул рукой. — С Махно вот как с тобой говорил…

— Так ты что же… у него… Или как?

— Гуляли, гуляли по Украине. — Шматко притворно зевнул. — Надоело все до чертиков!.. Ты-то, Яков, как живешь?

— Ды как! По-разному. Днем, стал быть, — так, ночью — эдак.

— Непонятно.

— А чего ж тут понимать, Иван? — хитро щурил маленькие бесцветные глазки Скиба. — Днем светло, а ночью — темно…

— Ну-ну, философ. Большевики тут сильно жмут?

— Да не так, чтобы очень… А ты из каковских будешь, Иван?

— Я-то?.. Я теперь сам по себе. Свободу люблю. Батько Махно научил. И вообще. Жизнь — она штука короткая.

— Да эт так, конешно. А что ж до дому бегишь? Разбили или как?

— Может, и разбили. Тебе-то что? — Шматко подозрительно глянул на Скибу.

— Так я… — Яков увел глаза. — Интересно, поди мы с тобой из одной слободы. Сколько годов не встречались.

— Вот и встретились, — неопределенно сказал Шматко.

С заснеженного бугра открылась им Журавка: припорошенные снегом соломенные крыши слободы, черные, как паутина, ограды огородов и дворов, белые дымы из труб. Тихо было и хорошо.

— Три года прошло, — вздохнул Шматко. — А вроде вчера уехал. Слобода по ночам снилась. Хоть и нет никого, а душа все не на месте.

— Родная землица, как жа, — согласился Яков. — Тянет до дому, это уж известно… Чем займаться думаешь, Иван? Голодное время-то.

— Чем!.. Хм. Подумать надо. На первый случай припас маленько, хватит, а там поглядим. А ты что это, Яков, выспрашиваешь? А? Не свистун у большевиков? А то гляди, у Ворона разговор короткий, — Шматко выразительно сунул руку за пазуху.

Скиба ненатурально как-то, испуганно захихикал.

— Токо мне и свистеть, Иван. Со щербатым-то жевалом. Чего мелешь?! Да и шкура — одна у каждого. Жалко.

— Шкуру береги, пригодится, — посоветовал Шматко. Он помолчал, зябко повел плечами: холодно, однако, в шинели, продувает. Как можно безразличнее спросил Якова: — А что в Журавке — тихо? Никто не шалит? Большевики вроде далеко.

Тот пожал плечами, шмыгнул простуженным носом.

— Ды как тебе сообчить, Иван. Время, конешно, неспокойное. Всякое бывает. Говорят, Колесников какой-то объявился.

— Колесников?.. Не слыхал. Кто это?

— А кто его знает! Говорят, из Калитвы, мужиков против Советов поднял.

— Гм. Смелый. Ну и что дальше-то?

— Дык… — Яков поперхнулся. — Власть свою установили, войско у них.

— А ты? В стороне? Или как?

Маленькое, сморщенное годами личико Скибы расползлось в загадочной усмешке.

— Мы люди темные, Иван. Живем тихо.

— Ну-ну. Сиди. А я что… Я сидеть, видно, не буду. Своя дорога. К Колесникову этому не пойду. Видал уже разных атаманов. Свободу люблю. И чтоб над душой не стояли. Вон батько Махно. Живет в свое удовольствие. То он большевиков гонял, то они его. То с белыми сватится, то против них… Ха-ха! Весело! Это я понимаю. Ты, говорит, Ворон, о себе думай. Чего, говорит, душа твоя просит, то ты ей и позволяй.

— Ворон… Это кто ж такой? — кашлянул Яков в кулак, вытер ладонью губы.

— Много знать будешь, скоро помрешь, — хмыкнул Шматко и знаком велел остановить подводу. Сошел с брички, отряхнул от соломы шинель.

— Да вам человека пришибить, што собаке муху проглотить, — покорно и боязливо сказал Скиба, с явным облегчением прощаясь со своим попутчиком.

— Ты вот что, Яков, — строго проговорил Шматко, — чтоб о нашем разговоре — никому. Понял? В одно ухо влетело, в другое вылетело. Мало ли о чем я тут болтал. Не видал, не слыхал, не подвозил. Ну? Кумекаешь?

— Да чего уж тут не понять! Можешь считать, в землю зарыл.

— Агафья-то жива?

— Жива. Вон, дым из трубы видишь?

— Вижу. Ты езжай, Яков. Спасибо, что подвез. А я тут, проулком. Короче, да и лишних глаз нету.

Скиба уехал, бричка долго еще громыхала колесами по пустынной улице Журавки. Шматко пошел, как наметил — проулком. Думал о том, что ему повезло с Яковом: он ни за что не утерпит, не удержит «секрета», с кем-нибудь да поделится. Уж Якова он знает! Скажет, поди, бабе своей, та — соседке…

Агафья — сухая телом, высокая старуха, закутанная драным теплым платком, — рубила во дворе сухую акацию. Она не слышала, как Шматко вошел во двор, стоял у нее за спиной, с улыбкой наблюдая за спорыми руками тетки. Потом взял у нее топор, и Агафья ойкнула, испугалась; подняла на племянника глаза:

— Ой, Ива-ан! Та видкиля ж ты взявся?! Матэ ридна!

— Да вот приехал, — Шматко показал на сучковатую и крепкую акацию, — помочь дровишек тебе нарубить…

…Вечером они сидели у теплой печи, и Шматко, напрягая голос, говорил тетке, что был на Украине, воевал там, а сейчас вернулся насовсем до дому — списали по контузии. Собирается ремонтировать свою хату, жинку бы надо завести, тридцать уже годов по земле все один да один мается, погулял, будет.

— Так, Иван, так, — согласно кивала тетка. — Что ж, хату бросили, батько с матерью сколько годов ее, проклятую, строили. Мать вон глины сотню возов на себе перетаскала, не меньше, живот сорвала, оттого и померла раньше сроку. И жинку треба заводить, это ты, Иван, гарно придумав, не молодый уже…

«Надо, конечно, в свою хату перебираться, — думал о своем Шматко. — Нельзя Агафью под удар ставить. Ведь, в случае чего, не простят ей племянника. И отца припомнят, и его службу в Красной Армии…»

Он забрался на пахнущую овчиной печь, блаженствовал в тишине и покое; в горнице ворочалась и вздыхала на кровати Агафья. Выл в печной трубе ветер: разыгралась, видно, на дворе метель. Хорошо, что успел он вовремя добраться до жилья, шел бы сейчас со станции…

Вспрыгнула с пола кошка, осторожно шла по ногам Шматко, отыскивая, вероятно, свое, привычное здесь место. Он взял ее на руки, положил рядом с собой, гладил. Любил кошек с детства, так же вот клал с собой на ночь, а мать, уже у сонного, забирала кошку, журила ее тихонько: «Ишь, барыня, разлеглась. Мышек иди лови…»

Шматко улыбнулся, ощутив себя босоногим худеньким пацаном, почувствовал вдруг руки матери, бережно накрывающие его стеганым лоскутным одеялом, даже голову поднял — показалось, что мать стоит возле печи, смотрит на него… Вздохнул, разочарованный, теснее прижал к себе кошку и заснул.

* * *

Дня через два явились в Журавку двое неизвестных. Спросили Ивана Шматко, пошли к дому Агафьи — оба молодые, с шустрыми смелыми глазами, в солдатских папахах и добротных сапогах. В хате вели себя шумно, выставили на стол склянку самогонки, но пили мало. Тетку Шматко величали Агафьей Спиридоновной, и она, непривычная и к такому обращению, и к поведению пришлых этих хлопцев, терялась: что за люди? чего им надо от Ивана?

Шматко объяснил тетке, что это товарищи по фронту, воевали вместе, люди мастеровые, печи умеют класть. Будут заниматься там, в хате, он вроде как нанял их.

Все трое уходили спозаранку в Иванов дом, ремонтировали его; скоро задымила печь, и запахло жилым.

Хлопцы прижились у Ивана, не спешили отчего-то возвращаться по своим домам. Скоро появились у них кони, кто-то из журавцев видел у приезжих то ли наганы, то ли обрезы. Ночами в доме Шматко подолгу не спали — горела лампа, шла вроде как гульба: о чем-то громко спорили, пели песни… Потом явились еще пятеро. Эти приехали на санях о двух лошадях, двое стали на постой у деда Линькова, а трое — у Шматко. Те, что были помоложе, ходили по Журавке, цеплялись до девок, несли всякую ахинею — дескать, они ни за какую власть, плевать им на Советы и на Колесникова, у них свой батько, Ворон…

На несколько дней Шматко уводил куда-то своих людей, потом они снова появлялись, но уже в большем количестве. Снова слонялись по слободе, зазывали журавских мужиков к себе, в «свободный от политики отряд», хвалили Ворона — жить с ним можно припеваючи, свободно, никого не неволит, делай что хошь…

В Журавке окончательно теперь утвердилось: Иван Шматко привел в родную слободу банду.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

ПРИКАЗ
Штаба объединенных войск южного района Воронежской губернии

Всем уездным исполкомам, ревкомам и укомпартам:

(ОСТРОГОЖСК, ПАВЛОВСК, БОГУЧАР)


В целях ликвидации бандитизма и кулацких восстаний в южной части Воронежской губернии сего числа на станцию Россошь прибыл штаб объединенных войск южного района во главе с командующим войсками тов. МОРДОВЦЕВЫМ и чрезвычайным комиссаром, уполномоченным губкомпарта, губисполкома и губчека тов. АЛЕКСЕЕВСКИМ.