Белый клинок — страница 57 из 73

Марко смотрел при этом на деда Сетрякова, и тот похолодел от вида мертвого, ледяного какого-то взгляда Марка; в глазах его стыл смертный, животный страх.

— А мы… як же нам, Марко? — У Стругова сама собою отвалилась челюсть, он медленно, но верно соображал, что и под Криничной Колесников разбит, что гонят его взашей где-то поблизости, и теперь каждый должен подумать о себе. — Сам-то… Иван Колесников… живой ай нет? — спросил он Гончарова, который уже запахивал полы добротного полушубка, собирался уходить.

— Сам-то… Может, и живой, — усмехнулся Гончаров. — Лидку наказывал беречь пуще глаза… Го-го-го… Зря ты, Филимон, отказался. Ох и сладкая, стерва!

Стругов вышел вслед за Марком; дед слышал, как они тихо переговаривались возле сарая, где стоял оседланный уже конь, спорили о чем-то. Потом Гончаров уехал в ночь…

Под самое утро Сетряков осторожно, на цыпочках, прокрался в дом. Филька спал, храпел беззаботно, пьяно — в передней все было разбросано, по полу разлита то ли вода, то ли еще что; у кровати Стругова валялся обрез, и дед поднял его, сунул за печь, в тряпье — пускай этот дурак поищет.

Лида, бедняга, видно, и не ложилась: несчастным белым комочком сидела у себя на кровати в боковухе, плакала.

Сетряков тронул ее за плечо.

— Беги, девка, сейчас же, пока Филька не проснулся. Иди в Старую Калитву, там красные.

Она испуганно и недоверчиво подняла голову, несколько мгновений смотрела непонимающими, затравленными глазами. Сетряков с содроганием увидел в слабом свете керосиновой лампы, стоящей на столе, что шея и грудь Лиды в синяках, что рубаха на ней вся изодрана, и жаль стало дивчину до холода в сердце.

— Тикай, Лидка, ну! — еще раз повторил дед. — Одягайся живее, скоро утро. Пока спит он.

Она поняла наконец, соскочила на пол босыми ногами, стала хватать и натягивать на себя одежду, а дед ушел в пристрой. Сердце его билось с надеждой — ну хоть Лидка убежит, хоть ей он поможет. А завтра, глядишь, он и сам отправится в Старую Калитву к своей Матрене, падет перед ней на колени — прости, мол, старуха. Хочешь милуй, а хочешь — казни.

Сетряков видел, как Лида, в пальто и наспех замотанном вокруг шеи белом платке, тихонько вышла на крыльцо, скользнула за предусмотрительно отпертые им ворота; видел, как побежала она улицей хутора вниз, к мостку через Черную Калитву. Он заволновался: забыл оказать ей, что не надо идти по дороге, лучше напрямую, через снежный луг, но Лида и сама догадалась, сразу с мостка свернула на снежную белую целину…

Несколько минут спустя появилась во дворе бабка Авдотья — и откуда она взялась, ведьма старая! Он уже и ворота запер. Не иначе, огородами пришла, задами!.. Бабка глянула на теплившийся в окошке пристроя огонек, погрозила кулаком, и Сетряков отпрянул к грубке: неужели она видела, что он выпустил Лиду?

Выскочил во двор Филька — расхристанный со сна, взлохмаченный; на ходу всовывал руки в рукава полушубка, матерился. Бегом кинулся к сараю, вывел коня и без седла, бешеным наметом вылетел за ворота, выхватив из ножен шашку.

— Господи, пощади девку! — шевелил блеклыми губами Сетряков. — Невинная душа, жить ей да жить.

Стругов догнал Лиду на середине пути; маленькая, беззащитная фигурка хорошо была видна на белом снежном лугу — полная луна щедро заливала мертвенным светом всю округу. Филимон с угрожающим криком понесся к этой фигурке, прибавившей ходу, стремившейся к близким уже домам Старой Калитвы. Под копытами коня податливо хрустел снег, алчно взвизгивала в мороз-пом воздухе острая, любовно отточенная шашка.

— Дядько Филимо-о-он! Миленьки-и-ий! Пощади-п-и!.. Не надо-о… Беременная я-а-а-а… — страшно, смертно кричала Лида, подняв ему навстречу руки, защищая ими лицо, пятясь в снегу, падая и поднимаясь вновь, а Стругов мордовал плохо слушающегося, отскакивающего от женщины коня, все выбирал момент для точного, разящего удара, и наконец выбрал, хакнул с потягом, с наслаждением…

Спрыгнул потом с коня, повздыхал — может, и не следовало девку рубить, брать грех на душу?.. Да что теперь!.. Вытер клинок о пальто Лиды, помочился, загораживаясь от ветра, и ускакал восвояси.

ГЛАВА ТРИДЦАТАЯ

Телеграмма из Воронежа была категоричной: губкомпарт вызывал Мордовцева и Алексеевского на пленум, двенадцатого декабря им надлежало отчитаться о разгроме полков Колесникова.

— Какие, к черту, отчеты?! — вспылил Мордовцев, — Чего спешить? Главное, конечно, сделали. Но Колесников жив, с ним немало бандитов, завтра они соберут тех, кто разбежался, снова создадут полки… Разгромить их надо окончательно, а потом уж и отчитываться — хоть на пленуме, хоть где. Живы Варавва, Стрешнев, Курочкин какой-то объявился… Многие из них притихли сейчас, попрятались, но стоит им узнать, что мы уехали… Месяц-другой надо побыть здесь еще; а потом и рапортовать. И чего Сулковский, или кто там сочинял эту телеграмму, спешат?

Алексеевский, соглашаясь, кивнул:

— Ты прав, Федор Михайлович, Колесникова не добили. Рапортовать о его разгроме — значит заниматься показухой. Но что делать, мы с тобой коммунисты, обязаны подчиниться партийной дисциплине.

— Ладно, поедем, — согласился Мордовцев. — Но об этом я там, на пленуме, буду говорить. Какой-то бюрократ сочинил телеграмму, а Сулковский, судя по всему, не вник, подмахнул и с плеч долой. А нам тут — начать да кончить.

— И все же с отдельными бандами теперь воевать проще будет, — подумал вслух Алексеевский.

— Как сказать! — запальчиво, все еще не остыв, возразил Мордовцев. — Они еще много бед нам принесут. Мелкие банды более подвижны, маневренны, ищи их!.. И главное — Колесников живой, черт бы его подрал! Это как флаг. Жаль, не уничтожил его Карандеев. На смерть парень пошел, а дело не сделал. У повстанцев, думаю, нет больше такого опытного в военном отношении командира… А что, Карандееву приказано было теракт осуществить, или как, Николай Евгеньевич?

— Нет, это его личная инициатива. Пошел с разведывательным заданием. Связника, оказывается, бандиты казнили, вот Карандеев и решил, видно, уничтожить Колесникова. Да, если б это получилось… Жаль парня, жаль!

Мордовцев, слушая комиссара, хмурился, расхаживал по просторной сельсоветской комнате (после боя в Лофицкой штаб красных частей вернулся в Твердохлебовку), думал, что чекисты должны были более тщательно продумать эту операцию, предусмотреть все возможные варианты. Он закрыл дверь в смежную комнату, где шумел на плите чайник — бойцы охраны собирались обедать, оживленно переговаривались.

— Ладно, теперь немного осталось. Возьмем под свой контроль… — Мордовцев не договорил, сильно закашлялся, хватаясь за грудь, согнувшись пополам, и Алексеевский твердо решил, что по приезду в Воронеж сразу скажет Сулковскому о болезни губвоенкома, о необходимости срочно положить его в больницу. — Что же касается остатков банд… Ну, за это дело чекисты возьмутся самостоятельно, тут, видимо, потребуется иная тактика.

Алексеевский встал, приоткрыл дверь в комнату охраны, сказал поднявшемуся от «буржуйки» бойцу:

— Дай-ка и нам по кружечке, Махонин. А то что-то мы с Федором Михайловичем озябли.

Через минуту-другую появился красноармеец с двумя кружками, с виноватой улыбкой нес их военкому.

— Токо у нас сахару нету, Федор Михайлович, — сказал он. — Уж который день один кипяток глушим.

Мордовцев молча махнул рукой, взял кружку, грел об нее пальцы.

— Тебе, думаю, попадет от Сулковского. — Он улыбнулся Алексеевскому. — Хотя и меня по головке не погладят, упустили все-таки Колесникова…

— Да брось ты, Федор Михайлович, — бодрее, чем, наверное, следовало, откликнулся тот. — Целую бандитскую дивизию расколошматили. Доберемся и до главаря.

— Хорошо бы, — рассеянно проговорил Мордовцев, плотнее запахивая шинель; подошел к печке, прислонился к ней спиной.

— Между прочим, Федор Михайлович, — Алексеевский думал о своем, — в политическом отношении банда прелюбопытнейшая! Мне, к слову сказать, жаль многих: ведь одурачили крестьян, горы золотые посулили, а это ведь надо суметь!.. Ну, иных, разумеется, запугали дезертиры — те не в счет, у нас с ними особый разговор будет… И Колесников… странно все-таки. Сколько лет в Красной Армии был, эскадроном командовал. Я уточнил по своим каналам: его и полковым командиром намеревались ставить… А подвернулся случай — врагом стал.

— Врагом он и был, Николай Евгеньевич, — убежденно проговорил Мордовцев. — Не строй ты на его счет иллюзий. Просто выжидал момент… Калитвянские кулаки не просто так в командиры его произвели, их ведь поля ягода! Пусть и не совсем Колесниковы кулаками были, но — из зажиточных, а значит, сочувствовали им, помогали. Другое дело рядовые, тут, конечно, посложнее, тут разбираться надо.

— Написать бы обо всем этом, — задумчиво сказал Алексеевский. Добавил смущенно: — Я, честно говоря, собрал кое-какие материалы, с редактором нашей губернской газеты хочу посоветоваться.

Мордовцев ласково глянул на него, улыбнулся:

— А я это, между прочим, по твоим воззваниям еще понял; носишь что-то в себе, размышляешь, к перу тянешься… А правда, Николай Евгеньевич, кто лучше нас с тобой рассказать про все это сможет? Мы и видели, и чувствовали, а главное — воевали. Пробуй!..

* * *

За Талами, километрах в двадцати от Кантемировки, за дальним бугром показались два всадника. Они, не приближаясь, явно рассматривали отряд — две брички и сопровождающий их эскадрон. Всадники некоторое время двигались параллельным курсом, то пропадая в ложбинах, то снова появляясь.

— Не иначе, как недобитые колесниковцы, — кивнул в сторону всадников Мордовцев. — Видишь: едут и боятся.

— Может быть, — рассеянно кивнул Алексеевский, думая о своем. — Ничего, посмотрят и сгинут. Что им еще остается?

— Федор Михайлович, разрешите пугнуть? — Командир эскадрона, черноволосый, в белой кубанке казачок, вплотную подъехал к бричке, рукоятью плетки показывал в сторону всадников. — Что-то они мне не нравятся. Прилипли, как банные листы…