Белый круг — страница 27 из 48

бархатных штанах, споют что-нибудь. Но никто не выбегал.

Когда-то вокруг, впритык к стенам Желтого медресе, жили люди в своих глинобитных хибарках. По ходу времени люди ушли Бог знает куда или умерли, хибарки просели и развалились, ветер и дождь сгладили следы крушения, и окрестность стала похожа на заброшенное кладбище с безымянными холмами могил. Центр города с его базаром, а потом и с партийным обкомом самовольно сдвинулся в сторону, а Желтое медресе устояло, осталось на месте и очутилось на выселках, в пригороде. Место пользовалось почему-то нехорошей славой, никто там не жил и не разводил огня, даже бродяги.

Матвей Кац был первым, въехавшим в худжру Желтого медресе после необозримого перерыва. Когда-то, невесть когда, в худжре проживал студент, корпевший над Кораном. По ночам ему снился мусульманский рай с добротным приварком и нежными гуриями, руки студента приходили в греховное движение, он скрипел молодыми крепкими зубами и почти рычал от страсти... Матвею Кацу здесь очень понравилось: тихо, нигде никого нет, куда ни кинь взгляд. Народная власть, борясь с религиозным дурманом, всех отсюда разогнала, даже шакалов. Это уже потом, в середине пятидесятых, заведутся в Желтом медресе отважные соседи со своими печками-буржуйками: квартирный вопрос - он и в Кзылграде квартирный вопрос, и мусульманская худжра в этом насущном деле ничем не отличается от христианской кельи или же дворницкого полуподвала в ведомственном доме.

Три десятка комнатушек выходили ветхими стрельчатыми дверями во двор, к фонтану, а тылом жилью служили внешние глухие стены старинного здания. Худжра Каца состояла из двух частей: передней, повыше и поемче, и второй суженной, тупиковой. В тупике помещалась, боком ко входу, раскладная железная кровать такого спартанского вида, что знаменитый полководец Александр Двурогий или Наполеон Бонапарт - счел бы за честь на ней переночевать под пение боевых дудок.

А в передней части была мастерская. Работы Каца рядами стояли на полу, лицом к стене. Над ними, нацепленные на гвозди, висели две картинки без рам. На одной из них Шагал нарисовал плечистого еврея, прижимающего к груди красного петуха. За широкими плечами еврея, вверху, горело местечко: на вершине темного холма прыгало дикое пламя. Вторая картинка, Кандинский, была сплошь покрыта нежно-яркими мазками, похожими на скользящих в небе птиц. Посреди помещения стоял дощатый верстак на тяжелых козлах, на нем были разбросаны листы бумаги и чернел валик для прокатки гравюр на картоне.

Хозяин сидел в дверях, на низком сапожном табурете, и глядел на дочиста выметенные ветром камни двора. Никто ему не мешал глядеть, и это было приятно - как будто его гладил кто-то по голове: отец или мать. Коричневатые камни казались Кацу вавилонской мозаичной мостовой, по которой скачут запряженные в колесницы на высоких колесах кони, прогуливается праздная публика - бородатые мужчины, гибкие барышни в расшитых серебряными звездами прозрачных накидках, тащат к месту казни преступника с угрюмым лицом. Петербург не вспоминался Матвею Кацу, Москва не вспоминалась - а Вавилон присутствовал в его памяти, как большая подводная лодка в морской бездне. Вавилон представлялся ему далекой теплой родиной: раскачивающаяся на двух деревянных столбиках колыбель, сладкое молоко матери на требовательных губах. За окном - гортанный говор, шелест реки и контур нацеленной в небо башни, по-муравьиному облепленной снизу доверху тысячами людей.

Никто и никогда - за исключением одного-единственного раза - не приходил к Матвею Кацу в Желтое медресе: ни вор, ни милиционер в портупее. И женщины не приходили: на покупных не хватало денег, а для развернутой любви в душе Каца не находилось места. Тот случай остался единственным - вплоть до внесения медресе в жилищный городской фонд и появления соседей с жировками, наведывавшихся за солью.

Стук в дверь раздался в выходной день, часов в десять утра. На пороге стоял поджарый старичок в соломенной желтой шляпе, с бельмом на глазу.

- Ну вы и забрались! - скорее с изумлением, чем с порицанием сказал кривой старичок. - Сюда ж ничего не ходит... Леднев Николай Васильевич. - И протянул руку для знакомства.

Молча пожав руку, Кац вопросительно глядел на пришельца.

- У меня, конечно, глаз поврежден, а не нога, - продолжал Леднев, - но я, пока сюда добрался, семь потов спустил. Пешим ходом, пешим ходом!

- Ну проходите, - отступая от двери, сказал Кац. - Садитесь вот...

- Тут хорошо, - сев на единственный табурет и озираясь, сказал Леднев. - Шагал? - Он уставил свой живой глаз на еврейского мужика с петухом и пристально глядел. - У меня тоже есть, три. Все ранние. А вот Кандинского нет.

- Вы из Союза художников? - сухо справился Кац.

- Что вы, что вы! - отмахнулся Леднев. - Я смотритель музея.

- Могу предложить воды, - сказал Кац. - Стакан. Хотите? Я слышал о вашем музее.

- Да-а... - вежливо протянул смотритель. - Я к вам на улице подходил, вы писали абстрактную композицию, треугольную. Очень красивая композиция.

- Иногда подходят, - согласился Кац, зачерпывая воду из ведра. - Какая композиция, не помните?

- В желтых и зеленых тонах, - уверенно сказал смотритель. - Коричневые вкрапления, но совсем немного. И, главное, есть ощущение перспективы.

- Супрематисты меня бы разорвали на собачью закуску за эту перспективу, - подавая стакан, презрительно хохотнул Кац. - Но глаз, извините, все же так устроен, что воспринимает объекты в перспективе. Рептилии, говорят, все видят в плоскостном изображении, и это тоже чрезвычайно интересно. А Малевич все же Казимир Северинович был не рептилия.

- У меня есть две его плоскостные вещи, ну и жница, - согласно кивнул Леднев. - Хотите, покажу?

- Вы хотите сказать, что у вас висит Малевич? - снова сухо, с подозрением спросил Кац. - Да что вы мне рассказываете!

- Не висит, - допив воду, сказал смотритель. - Стоит. Малевич у меня в запаснике, и не он один. Филонов, Родченко. Волков. Есть проун Лисицкого. Музей в музее. Или, верней сказать, подвал в музее.

- Как? - коротко спросил Кац.

- Я вам расскажу, - сказал Леднев. - Это одно из всесоюзных секретных кладбищ авангарда, а я - кладбищенский сторож. Сторож - но не могильщик! Так вышло. Вы довольны своей жизнью?

- Да, - сказал Кац. - Вполне.

- А я доволен своей, - сказал Леднев. - Дайте мне вашу работу, тот треугольник.

- Повесите? - с интересом спросил Кац. - Тогда меня даже справка, что я сумасшедший, не спасет.

- В запасник поставлю, - сказал Леднев. - Поверьте, у вас будут хорошие соседи. Хотите познакомиться?

- Да, хочу, - кивнул Кац. - Не познакомиться, а повидаться: кое с кем из них я уже когда-то встречался.

- И с ним? - Леднев кивнул на еврея с петухом.

- С ним тоже, - сказал Кац.

- Тогда пошли потихоньку, - подымаясь с табурета, сказал Леднев. - Пока не так печет.

Краеведческий музей - двухэтажное кирпичное здание с зарешеченными на всякий случай окнами - стоял в городском парке, у самого входа. Вдоль тихого арыка росли чинары, посреди цветочной клумбы выкрашенная серебряной краской гипсовая фигура - девушка в трусах и в лифчике - бросала дерзкий вызов среднеазиатским понятиям о приличии и одновременно призывала прохожих к спортивным достижениям.

Милиционер, сонный, как зимняя муха, сидел у входа в музей на стуле и надзирал за порядком из-под полуопущенных век. На порядок тут никто и не посягал - прохаживающаяся по парку публика любовалась на дерзкую гипсовую девушку и распивала спиртные напитки в тени чинар. Музейные залы, как правило, были совершенно пусты: ветераны отечественной войны, освобожденные от платы за вход, сюда не заворачивали, а рядовые горожане предпочитали посещению музея поход на базар или на футбол. Лишь юных пионеров под надзором учителей и вожатых организованно сюда приводили раз в месяц глядеть на глиняные черепки, каменные наконечники ископаемых стрел и пестрополосатое, в проплешинах, чучело амударьинского тигра, встречавшее гостей в притемненном безлюдном фойе.

Ледневское царство располагалось пролетом ниже, в подвале. Обширное, освещенное цепочкой сильных электрических ламп помещение занимало весь цокольный этаж здания. В деревянных стойках, укрепленных вдоль серых стен подвала, помещались сотни картин, многие сотни. Дверь, ведущая сюда с воли, была забрана толстой тюремной решеткой в железной раме и запиралась на висячий замок. Посреди подвала стоял сбитый из некрашеных длинных досок прямоугольный стол, а при нем тройка устойчивых табуреток. Была тут и тумбочка с расписанным красными розами круглым чайником и стопкой вложенных одна в другую пиалушек.

На столе лежала квадратная картина на подрамнике: кизиловый фон, наполовину затененный полями цилиндра строгий прозрачный профиль, игральные карты - туз треф и бубновый валет.

- Пуни, - останавливаясь у стола, задумчиво сказал Кац. - Иван Пуни, здесь... Как?

- Садитесь, - сказал Леднев, придвигая табуретку. - А я буду рассказывать и показывать.

Началось это еще до войны, лет десять тому назад. Подступала сталинская "великая чистка", прореживающая буря, скручивающая в смерч и лес, и щепки, и дровосеков с их пилами и топорами. Повзрослевшим авангардистам Серебряного века не отведено было стойло в новом мире - авангард жизни теперь без пробелов состоял из партийных функционеров и тупых рабочих с девственной биографией и бандитской челочкой на лбу. Революционнейший супрематизм, начавшийся с Черного квадрата в галерее Добычиной, на петербургском Марсовом поле, закончился двадцать лет спустя, в тридцать пятом, супрематическим гробом Малевича, застрявшим в дверях квартиры, откуда Мастер плыл в вечность вперед ногами, вызывающе обутыми в красные тапочки.

Работы авангардистов исчезали со стен центральных музеев, пылились на чердаках, гнили в сундуках. Коллекционировать их и показывать знакомым стало опасным делом: у ворот стоял на страже социалистический реализм, сомнения в правильности этого нанятого партией метода прямиком вели к увольнению со службы, а то и в лагерную зону, за вахту. Картины футуристов, абстракционистов, супрематистов если и не жгли на кострах, то предавали анафеме, ссылаясь на отрицательное мнение рабочих и крестьян. Большевики вообще ничего и никого публично не жгли, предпочитая вт