Белый морок. Голубой берег — страница 2 из 112

I

Неистовствовала в злобной ярости грозовая июльская ночь. Точно плененный зверь, буйствовала в невидимой клетке, с разгона билась головой о гулкие чугунные прутья, осатанело грызла их своими выщербленными зубами. Потом вдруг эта слепая и яростная ночь вздыбливалась с неистовым ревом над землей, рвала на себе темные косы и взрывалась таким отчаяньем, такой тоской, что оголялись ее извилистые, слепяще-огненные нервы и раскалывалось с оглушительным треском на куски черное низкое небо. Оглушительное эхо носилось могучими бурунами над присмиревшим, притихшим Киевом, а досыта набесновавшись, катилось за Днепр и стихало в изнеможении за маячившими вдали борами. И тогда особенно четко было слышно, как незримые плети нещадно секут по звонким жестяным крышам, деревьям, тротуарам… И еще более зловещей казалась густая тьма, сплошь пронизанная тугими струями дождя и безмолвным отчаяньем.

Это отчаянье неведомо сквозь какие щели проникало Ивану в грудь, наполняло ее мелкой, холодной дрожью, от которой мертвело тело, исчезало дыхание, угасало сознание. Никогда еще ночной грозовой ливень не будил в нем таких непостижимых, трепетно-тревожных чувств, как ныне. Ивану казалось, что это по его темени, а не по приплюснутому горизонту шугают одна за другой молнии, ухают гигантские молоты, и с каждым их ударом от его сердца отламывается что-то значительное и бесследно исчезает в кипящей бездне. Поэтому каждую новую вспышку за окном он воспринимал с невыразимым ужасом, словно очередной раскат грома мог стать последним в его жизни… Покрытый холодным потом, он в жутком оцепенении лежал в доме Якимчука под глинистым обрывом и ждал чего-то, ждал. И страшнее всего было то, что ожидание это с каждой минутой разбухало, оттесняло другие чувства, становилось все напряженнее и невыносимее.

Внезапно Ивану представилось, что он вообще превратился в сплошное ожидание — тоненькую, натянутую до последнего предела струну, готовую перерваться с острым визгом от малейшего постороннего прикосновения. И настолько реально и отчетливо все это ему представилось, что он словно бы увидел себя со стороны чужими глазами, такого несчастного и обреченного под тяжелым и грозным молотом, который занесли над ним маленькие, изнеженные, но цепкие руки. И сразу же ощутил, как всхлипнуло и замерло сердце, насквозь пронзенное острым копьем отчаянья. Конец!..

Иван очень хорошо знал беспощадность этих маленьких выхоленных рук, чтобы надеяться на спасение. Без посторонней помощи ему не выскользнуть из-под того неумолимого молота, не выскользнуть! Но кто отведет от него смертельный удар? Кто? Ведь, кроме Олины, рядом никого нет. Да и она, съежившись в комочек, спит крепко и сладко. И не видит ни осатаневшего ночного неба, ни многопудового молотища, занесенного над ее единственным, ненаглядным. А он так нуждается в помощи. Особенно когда увидел, как в цепких руках Рехера дрогнул смертоносный молот и стал неумолимо опускаться. Сначала медленно, как будто нехотя, а потом все стремительнее и стремительнее. Все силы собрал Иван, чтобы увернуться из-под удара, но даже и пошевельнуться не смог — тело оказалось совсем неподвластным воле, точно было заковано в крепкий гипсовый панцирь. А Олина по-прежнему спокойно и размеренно дышала ему в плечо влажным теплом, изредка причмокивая во сне губами. Перед самым своим лицом увидел Иван рехеровский молот, не помня себя закричал и… проснулся.

Проснулся как раз в тот момент, когда могучий удар грома вогнал огненный молот в землю с такой силой, что вокруг все задрожало, заколыхалось, пошло ходуном. Спросонок Ивану показалось, что под ним разверзлась земная твердь и он полетел вниз головой в ослепительно-белую пропасть. Однако через минуту видение прошло — он облегченно вздохнул, дрожащими руками вытер простыней вспотевшие, как после тяжелой работы, лицо, шею, грудь. Иван наконец осознал, где находится, что с ним, но для пущей уверенности принялся ощупывать все вокруг себя. Подушка, щекочущая прядь шелковистых волос, маленькое теплое ухо, голое плечо… Олина! Она все так же лежала на правом боку с подложенной по-детски под щеку ладонью.

«И везет же людям! — шевельнулось в сердце Ивана нечто похожее на зависть. — Над головой будто сто пушек палят, а ей хоть бы что… Вот это нервы!» Он сомкнул веки, чтобы не ослепляли молнии, но сразу же раскрыл их, сорвался с подушки: на него опять опускался многопудовый молот…

Сколько помнил себя Иван, никогда не признавал он ни бога, ни черта и был таким воинствующим безбожником, что не упускал даже малейшего повода поиздеваться (особенно на людях!) над «родимыми пятнами проклятого прошлого», как называл он суеверия своих земляков, искренне придерживавшихся прадедовских традиций и наивно веривших во всевозможные приметы, знамения, сглазы… А вот с недавних пор со страхом стал замечать, что становится мелочно суеверным. Достаточно бывало Олине невзначай спросить, куда он идет, когда собирался в дорогу, как у него сразу же портилось настроение, пропадало всякое желание осуществлять задуманное, и он, пользуясь первым подвернувшимся предлогом, откладывал дело на потом. Случалось, что по улице пробегала кошка или (что всего хуже) переходила дорогу с пустыми ведрами женщина, — он немедленно, мрачный и раздраженный, возвращался домой. А если — не приведи господь! — видел дурной сон, то весь день потом ходил точно побитый. Иван злился, мысленно бранил себя последними словами, проклинал за малодушие, однако восстановить былую свою уверенность не мог.

Правда, иногда принуждал себя махнуть рукой на все эти приметы, но действия его были словно бы из-под палки и без какой-либо надежды на успех. И успехи последнее время действительно обходили его десятой дорогой, одни неудачи, горькие неудачи неотступно шли за ним табуном. Постепенно он свыкся с ними и не ждал ничего лучшего. Поэтому и последний свой сон под неистовый аккомпанемент грозы расценил как таинственный знак, грозное предостережение. Ивану казалось, да что казалось — он был абсолютно уверен, что удав с седыми висками и маленькими выхоленными руками решил окончательно расквитаться с ним.

«Конец! Теперь уже определенно конец! Такой сон… Молот просто так не привидится. Хотя при чем тут молот? И так ясно: Рехеру больше незачем со мной цацкаться. Сделал свое дело — и прочь со сцены!»

Дурно, тошно Ивану от таких мыслей. Но не смерть пугала его — бывали минуты, когда он молил судьбу ниспослать ему смерть, — угнетало, опустошало его душу чувство собственного бессилия. Убежать тайком из города, затеряться где-нибудь в глуши после двух неудавшихся попыток он уже и не мечтал, ибо знал: за ним тенью потянется хоть на край земли Омельян. Обратиться за помощью? Но к кому?.. Все, кто мог помочь хоть чем-нибудь, давно гниют в Бабьем Яру. Единственно, что оставалось, — это наложить на себя руки. И он уже не раз вынимал из тайника пистолет, прикладывал к виску холодное дуло, но в последний миг не хватало мужества нажать на спусковой крючок. Да, да, именно мужества. Раньше Иван и не думал, что для такого дела нужно быть либо исключительно храбрым, либо… безумным.

Скрип кровати отвлек от гнетущих мыслей. Рядом зашевелилась Олина, зевнула, пробормотала что-то неразборчивое и, перевернувшись на спину, опять утихла. Со щемящей жалостью смотрел он на ее открытую шею, грудь, проступавшие из темноты при вспышках молнии, и вдруг ни с того ни с сего спросил себя: «Любопытно, что сейчас делает Рехер? Спит, убаюканный грозой? Пьянствует со своими кровавыми приспешниками? Или, измученный бессонницей, плетет новые тенета, в которые рассчитывает заманить подпольщиков, оставшихся на свободе?..»

Вдруг перед мысленным взором Ивана проплыл мрачный, насыщенный тревожной тишиной и багряными сумерками коридор гестаповской тюрьмы на Владимирской улице, длинная шеренга поникших, измученных людей с поднятыми руками, повернутых лицом к стене. И такое острое чувство вины перед ними пронзило его, что он готов был выколоть себе глаза, лишь бы хоть чуточку искупить свой невольный грех. Но какое может быть искупление перед тенями замученных! И от этого каждая клетка его тела заныла, наполнилась невыносимой болью, словно он действительно побывал под многопудовым рехеровским молотом. Ни улежать, ни усидеть! Не сознавая, что делает, Иван вскочил с кровати, шагнул босиком к окну, припал к стеклу горячим лбом.

На дворе по-прежнему бесновались молнии, ошалело гарцевал молодой гром, словно в одночасье прорвались все небесные запруды. Сквозь просвечиваемую муть Иван различал, как густо пузырится, вскипает залитый водою двор, как склонили до земли свои взлохмаченные зеленые головы тополя. И всплыло новое воспоминание: просторный выгон на окраине родного местечка, шумливые ровесники, с которыми любил бегать под грозовыми ливнями, разбрызгивая босыми ногами лужи… И нестерпимо захотелось выбежать во двор, подставить под небесные потоки разгоряченное лицо и, зажмурив глаза, побежать по темным лужам. «А в самом деле, почему бы и не пойти?.. Пойти — и никогда уже не возвратиться. Если бежать из этого ада, то только сейчас. Именно сейчас! Погода такая, что собака на улице не выдержит, не то что Омельян. Лучший случай отвязаться от него вряд ли выпадет!»

Точно в горячке, бросился к кровати, на спинке которой висели брюки и рубашка. С трудом сдерживая волнение, начал одеваться. Быстрее, быстрее, пока не унялась гроза. Влез ногами в ботинки и, даже не зашнуровав их, шагнул к двери.

«А Олина? — словно кто-то схватил его за руку. — Неужели ты оставишь ее здесь одну, беззащитную?..»

В нерешительности остановился, обхватил голову руками: действительно, что же делать с Олиной? Бросить, даже не попрощавшись? Но и брать с собой… Куда брать? Он оглянулся на кровать, где, разметав руки, безмятежно спала Олина, и почувствовал, что не может вот так просто переступить навсегда порог этого дома. Ведь с определенного времени Олина была единственным человеком на свете, которого он не остерегался и с которым чувствовал себя легко и непринужденно. Она никогда не заикалась о своих чувствах, хотя любила его самозабвенно, не надоедала со своим наболевшим, ни единым словом не напоминала о тех ничем не окупаемых жертвах, что принесла ему в дар. И — что более всего устраивало Ивана — ни разу, даже между прочим, не спросила, куда он исчезает на целые недели, с кем встречается да что делает, хотя и видела, не могла не видеть, как переменился он с весны. Это бесконечное доверие, абсолютная преданность, готовность пойти вместо него даже на виселицу были для Ивана той соломинкой, за которую он еще держался в жизни. И сейчас, стоя у двери, он ужаснулся мысли, что окажется без Олины. Но какая-то непостижимая, жестокая сила толкала его в спину через порог. И он подчинился этой силе. Тихонько приоткрыл дверь и выскользнул на улицу.

Рев, шум воды, всплески…

С минуту Иван стоял, привыкая к резким сменам темноты и света, озирался вокруг, выискивая глазами притаившуюся знакомую фигуру. Нет, кажется, ливень смыл и Омельяна. В промежутке между молниями, когда тьма была особенно густой и непроглядной, он бросился к воротам. Возле них опять постоял, прислушался. Никого! И тогда, выставив вперед руки, что было силы помчался по улице. Падал, вскакивал, снова падал, набивая синяки, и опять поднимался и бежал, бежал, как бегут только из неволи.

«Но куда это я?» — спросил он себя вдруг. И остановился. Конечно, лучше всего податься в леса — до рассвета мог бы уже быть далеко от города, — но в какие леса? И что он там станет делать? Пойти бы к знакомым и несколько дней пересидеть у них, обдумать положение, а там уже… Но знакомых в Киеве у Ивана не было. В университетские годы он дружил с профессором Шнипенко да с одним ответственным работником, который рекомендовал его в аппарат горкома комсомола, а с рядовым людом как-то не знался. Времени не хватало, руки не доходили. В дни же оккупации умышленно избегал знакомств, чтобы не напороться на скрытого фашистского наемника. Вот и получается: в огромном городе негде голову приклонить.

Неожиданно вспомнилось, как недавно, вернувшись с рынка, Олина сказала, что видела Володю Синицу. Иван еще тогда решил встретиться с Володей, но до поры до времени не осуществлял своего намерения, побаиваясь, как бы Омельян не выследил их. И вот сейчас он решил пойти к Синице.

Гроза начала утихать, когда Иван, вымокший до последней нитки, притащился на Борщаговку. Помотавшись по узеньким немощеным улочкам, остановился возле одноэтажного дома под раскидистым могучим дубом. Он был здесь один раз, осенью прошлого года, однако не сомневался, что попал точно по адресу. Проворно открыл калитку, поднялся на крыльцо. И тут его словно подменили — решительность растаяла, как утренний туман под солнцем, в голове пронеслось: «А что, если Володи нет дома? Перебрался на другую квартиру или выехал из города? Слышал же он о многочисленных провалах…»

Неуверенно, с недобрым предчувствием постучал в дверь. Тихо. Постучал еще. И снова никто не отозвался.

«Значит, его нет, — решил Иван. — А родня?.. Должен же хоть кто-то из его родных остаться!»

Забарабанил в дверь посильнее.

— Кто там? — послышалось из сеней.

— Откройте!

— Что надо?

Иван узнал голос Володиной матери, и на душе отлегло. Прошептал:

— Мне надо Володю видеть. Немедленно!

— Его нет.

— Да это же я, Иван Кушниренко, товарищ его. Не бойтесь! — горячо зашептал, прислонившись щекой к мокрой двери, хотя и понимал: не проймут Синичиху его заклинания. Пожалуй, придется применить хитрость: — Мне нужно предупредить Володю об опасности.

Это подействовало. Дверь отворилась — Иван очутился лицом к лицу с женщиной в белом.

— Простите, что беспокою среди ночи…

— Но зачем же стучать так громко? Весь околоток, верно, поднял.

— Виноват. Но мне бы побыстрей увидеть Володю… — и, не ожидая приглашения, шагнул в сени.

— Говори мне, что нужно, Володи нет.

Иван не верил. Если бы Володи не было дома, зачем бы ей волноваться?

— Простите, но вам не могу. Только ему лично должен передать приказ подпольного горкома, — соврал Иван.

Гнетущая пауза. Но вот скрипнула дверца на чердак и кто-то стал спускаться по лестнице. Через минуту рядом с Иваном оказался Володя.

— Это ты? — наклонившись к гостю, воскликнул он с удивлением и даже со страхом. — Заходи…

Синичиха зажгла и поставила на пол под столом крохотный каганчик, а сама отошла к кровати и застыла.

— Я слушаю, — холодно сказал Володя.

— У меня очень важный разговор, — кивнул Иван многозначительно на Володину мать.

— Мама нам не помешает. Можешь говорить при ней.

Иван понимал — Володя явно не хочет оставаться с ним с глазу на глаз. Но это его не обеспокоило. После такого разгула гестапо в Киеве родного отца станешь остерегаться, не то что знакомого. А у них с Синицей знакомство, можно сказать, соломенное.

— Ты знаешь, что творится в городе?

— Сообщи.

— Подполье почти все арестовано. Большинство райкомов разгромлено, основные наши кадры схвачены гестапо, и многие уже расстреляны. Горком партии решил: всем, кто еще уцелел, немедленно выходить в леса… Скольким товарищам из твоей группы удалось избежать провала? Со всеми ли ты поддерживаешь связь?

Володя вместо ответа спросил:

— А кому, позволь узнать, поручено выводить остатки уцелевших ячеек в леса? Не тебе ли?

— Да, именно мне.

— Чем ты можешь засвидетельствовать свои полномочия?

Это была уже не просто настороженность, а открытое недоверие. «Наверное, он прослышал что-то о моем аресте… Мог же кто-нибудь вырваться из гестапо и наболтать!» Иван почувствовал, как гулко застучало в висках. Чтобы не выдать волнения, он повысил голос:

— Ты что? Разве не знаешь, кто я? Или, может, потребуешь предъявить тебе мандат подпольного горкома?

— Позволь узнать, когда принято такое решение? — Синица не обратил никакого внимания на возмущение Ивана. Насупленный, худой, с наголо остриженной головой, он стоял посреди комнаты на широко расставленных ногах, заложив руки за спину.

— На последнем заседании, — уклонился Иван от конкретного ответа.

— Значит, с тех пор прошло по меньшей мере с месяц?.. — Володя проявлял немалую осведомленность в горкомовских делах. — Почему же ты только сегодня пришел ко мне? Где ты все это время находился?

Было ясно: Синица не подчинится никаким приказам, пока не убедится, что он, Кушниренко, не провокатор (а наверное, так окрестили его неведомые шептуны!), а все тот же пламенный, щедрый на звонкую фразу студенческий трибун, каким его знали до войны. Но попробуй убедить словами того, кто уже не раз чувствовал на себе студеное дыхание смерти! Тут нужны особо веские аргументы. И Иван попытался их привести.

— Где я был? Могу показать! — И, рванув на себе сорочку, резко повернулся к Володе голой спиной, на которой темнело множество темно-синих рубцов после памятного допроса в нижнем ярусе гестаповской морильни. — Вот где я был!

Синичиха невольно вскрикнула, а настороженный до этого Володя подбежал к ночному гостю, схватил за плечи:

— Прости, Вань… Дурень я — вот кто! Как мог подумать… Мама, вы бы чаю согрели, он ведь промок весь… — а сам бросился к шкафу.

Вынул оттуда костюм, подаренный отцом незадолго до гибели на голосеевских рубежах, праздничную свою рубашку цвета утреннего неба и протянул с сердечной улыбкой Ивану:

— На, переоденься, простудишься ведь.

Володя не скрывал, что раскаивается в чрезмерной подозрительности, жаждет загладить свою вину. Но Иван был слишком опытным в таких делах, чтобы довольствоваться достигнутым. Он понимал, что из Володькиного сердца исчезло недоверие, но сомнения остались. Пусть они сейчас и пригасли под впечатлением рубцов на спине, но настанет момент, когда они проклюнутся жгучими вопросами: как случилось, что Иван попал в гестапо? Как он там себя вел? Почему именно ему удалось оттуда вырваться? Тем более что Володе, наверное, придется еще не раз услышать зловещие слушки. И, чтобы он всегда оставался глухим ко всяким недвусмысленным намекам, надо любой ценой возбудить в нем ненависть к возможным шептунам.

— Спасибо за заботу, но мне ничего не нужно. Я все равно отправлюсь под дождь… — повел Иван речь с дальним прицелом.

— Идти? Зачем? Мы же еще ни о чем не договорились.

— Извини, но вряд ли мы сможем договориться, если ты не доверяешь…

— Вань, да брось ты, ради бога! Ну, так вышло…

— Я все понимаю, Володя, — и шагнул к двери.

— Да пойми же ты: я не о собственной шкуре пекусь! — крикнул надрывно Синица. — Своей жизнью я рисковать могу, а организацией — ни за что! Вокруг такое творится… И сам ты не так давно поучал нас: из гестапо честному человеку возврата нет.

Иван опустил голову: вот так дураки и плетут себе петли!

— Что ж, я ни в чем тебя не обвиняю! И не обижаюсь. На твоем месте я поступил бы, пожалуй, так же. Ничего удивительного! Гестаповцы теперь начали через своих агентов распускать отвратительнейшие слухи о самых стойких наших товарищах из руководящего ядра, чтобы посеять недоверие, разброд в наших рядах.

— Слухи слухами, но ведь погромы на нас не с неба валятся. Я уверен, что тут не обошлось без предательства.

— В этом не может быть сомнений. Меня тоже выдали.

— Кто?

Почему-то в этот момент Иван вспомнил слова профессора Шнипенко: чем больше ложь, тем охотнее в нее верит толпа. И решил воспользоваться этим инструментом, выверенным политиканами.

— Видишь, на горячем, как говорится, я никого не застукал, потому конкретного имени назвать не могу. Просто не имею на это морального права. Но рассказать, как я очутился в гестапо, могу. Даже обязан. А ты уж сам делай выводы. Однажды в мае ночью ко мне на конспиративную квартиру прибежала связная Петровича Тамара. И сказала, что Петрович приказал мне в девять утра быть в сквере у завода «Большевик». Сам понимаешь, приказ есть приказ, надо идти. Но случилось так, что я не успел к девяти добраться до условленного места. А когда добежал до скверика… На мое счастье, какая-то старушка сообщила, что в сквере немцы устроили засаду. Издали я увидел на аллеях подозрительных субъектов в серых плащах, а за углом — тюремную гестаповскую машину.

— Неужели Петрович? Убей, но не поверю!

— Я не стану тебя ни в чем убеждать, хотя твердо знаю: пока мы действовали на собственный страх и риск, без связи с Петровичем, беда обходила нас стороной. Сколько операций провели — да еще каких операций! — и ни единого провала. А только подпали под высокое покровительство… Кстати, гестаповцы схватили меня как раз на явочной квартире горкома. После всего увиденного в сквере я побежал туда, чтобы предупредить Петровича об опасности. И оказался в западне… Не успел переступить порог, как на меня навалилось несколько человек, сбили с ног, надели наручники — и давай топтать ногами. Били сколько хотели, а потом бросили в тюрьму…

Краем глаза Иван наблюдал за Володей. Тот стоял, прижав ладони к пылающим щекам и с низко опущенной головой, как над пропастью. Значит, услышанное оказало надлежащее впечатление! Это подзадорило Ивана еще больше. О пребывании в тюрьме, о подземной камере пыток, о ночных допросах он стал рассказывать так, что у самого на глазах выступили слезы. Только о встрече с Рехером он, конечно, промолчал.

И вдруг Володю будто подменили: ледяной взгляд, окаменевшее лицо, невероятное напряжение во всем теле. Эта разительная перемена насторожила Ивана. «Не переборщил ли я? Может, не стоило так наговаривать на Петровича?.. Может быть, Володьке известно, что Петрович покончил с собой возле «Большевика», чтобы не даться в руки гестапо?»

— Да, в гестапо я понял многое, — поспешил он отвести разговор чуть-чуть в сторону, — когда узнал, что следователям обо мне сообщили все, все до мелочей. Единственное, чего они не знали, — где находится наш склад со взрывчаткой. Тот склад, который я собственными руками оборудовал еще до вступления оккупантов в Киев и о котором ни словом не обмолвился ни единому человеку. Ну и выматывали же они из меня душу! Знали бы, что того склада давно уже нет и в помине, поступили бы по-другому. Я об этом, конечно, молчок, потому как твердо решил вырваться на свободу любой ценой. Бессонными ночами продумал план и на очередном допросе сказал, что согласен показать, где находится склад. В сопровождении четырех переодетых гестаповцев меня повезли в закрытой машине к Сенному базару. Там я знал одно место — под руинами разбомбленного дома просторный погреб с двумя ходами, которым моя группа осенью воспользовалась как перевалочным пунктом для беглецов из Бабьего Яра… — Войдя в роль, Иван врал уже без разбора. — Так вот, приехали мы к этим руинам, стали разбрасывать кирпич у одного из входов. А когда появилось отверстие, я вызвался проникнуть в погреб и попросил у охранника коробку спичек. Я был так избит и измучен, что гестаповцы и подумать не могли, что я смогу отважиться на побег. О другом, свободном от завала выходе они не знали. А я им и воспользовался. Выбрался из подвала и задворками — на улицу Чкалова, а оттуда на Рейтерскую к Платону Березанскому. Пока гестаповцы опомнились, меня и след уже простыл. Две недели отлеживался у Платона, а когда он внезапно пропал, перебрался к Олине. А сегодня вот, пользуясь грозой, решил наведаться к тебе. Олина мне сказала, что ты в городе…

Володя стоял подавленный и разбитый. Только когда в комнату из кухни вошла мать и налила в чашки заваренный на вишневых ветках кипяток, приблизился к столу.

— Так когда же выходим в леса? — спросил он после длительного молчания.

— Лучше бы сегодня. Ты сумеешь предупредить своих?

— Мама поможет.

— Помогу, помогу… — отозвалась Синичиха. — Побыстрее выбирайтесь только из этого пекла.

— Где назначать сбор? Может, здесь? — спросил Володя глухо.

— Смотри сам. Можно и тут.

— Да, конечно, тут, — согласилась мать. — Места хватит, да отсюда и удобнее уходить. Железную дорогу перешли — и уже на загородных пустырях…

— Ну, вот и столковались. — Володя поднялся из-за стола. — Ты полезай на чердак, отдыхай, а я примусь за дело.

Сопровождаемый Синичихой, Иван пошел к лестнице, ведущей на чердак. Он испытывал радостное чувство: наконец-то кончатся его невзгоды, наступит новая жизнь. Только бы скорее, скорее выбраться!.. У самой лестницы ему словно кто-то на ухо шепнул: «А Олина? Так и бросишь ее на произвол судьбы?» Он остановился и взволнованно сказал Синичихе:

— Просьба у меня к вам. Предупредите Олину Якимчукову, чтобы и она пришла. Нельзя ей оставаться в Киеве…

— Хорошо, сынок, предупрежу…

II

Сонную тишину раннего утра разорвал резкий телефонный звонок.

Спросонок Рехеру показалось, что где-то совсем рядом стрекочет пулемет. Он инстинктивно съежился, прилип всем телом к нагретой, теплой постели. И хоть не размыкал век, причудливое видение — бесконечное поле, под высоким небом сплошь пламенеющее расцветшими маками, — мгновенно исчезло, растаяло… Остались только легонькие перистые облачка на небе, тянувшиеся стайкой в неведомые края. Рехер изо всех сил сдерживался, чтобы не полететь за теми небесными странниками, так как надеялся, что, когда облака исчезнут, снова появится необозримое поле с алыми маками, среди которых ему было так легко и радостно…

Телефон зазвонил снова. Резко, настырно.

Рехер медленно перевернулся, с усилием раскрыл веки: за окном отполированное молниями, выполосканное ливнями, помолодевшее за ночь голубело небо.

— Слушаю! — схватил черную трубку.

— Герр Рехер? — донесся издалека возбужденный голос полицайфюрера Гальтерманна. — Поздравляю с благополучным возвращением в Киев!

— Это вы специально разбудили меня, чтобы поздравить с прибытием в Киев?

— Очень сожалею, но вынужден беспокоить вас по служебным делам.

— Что случилось?

— В двух словах рассказать трудно. Я просил бы вас немедленно прибыть в мою резиденцию.

— Но ведь я только с дороги…

— Знаю. И все-таки прошу приехать.

— Вы можете все же сказать, что там стряслось?

— Вас ждет человек из зондеркоманды «Кобра». Уже третий день.

— Ну и что из того? Подождет и четвертый.

— На вашем месте я не стал бы медлить, герр рейхсамтслейтер. Дело слишком серьезное.

Рехеру показалось, что в скрипучем голосе Гальтерманна скрыто злорадство, даже торжество.

— Пришлите этого человека ко мне в штаб восточного министерства.

— Не имею права: он под арестом.

— Под арестом?.. — землистое лицо Рехера покрыла бледность.

«Что это значит? Надо мной установлен контроль?» Едва сдерживая гнев, бросил в трубку:

— С каких пор, разрешите спросить вас, представители СС стали вмешиваться в дела восточного министерства? Насколько я помню, с рейхсфюрером Гиммлером подписано соглашение о координации…

— Абсолютно точно! Но это — случай исключительный. Поверьте, лишь в ваших интересах я приказал изолировать гонца из «Кобры».

Рехер не поверил. Слишком хорошо он знал этого подлеца и чинодрала, чтобы поверить. «Тут явно пахнет провокацией. По собственной инициативе Гальтерманн никогда бы не решился на такой рискованный шаг. Здесь что-то не так. Но что?.. Не может же быть, чтобы такой матерый волк, как Иннокентий Одарчук, провалился. Разве что комиссия по расследованию исчезновения гауптштурмфюрера Шанца обнаружила что-нибудь подозрительное?» — терялся в догадках Рехер, но расспрашивать Гальтерманна не стал.

— Хорошо, еду, — и положил трубку.

Какое-то время еще продолжал лежать, тупо глядя на телефон, затем проворно вскочил с постели, разбудил верного своего Петера, который вот уже столько лет был ему одновременно за прислугу, шофера, охранника, и пошел умываться. Холодный душ, который после бессонных ночей обычно снимал с него вялость и дремоту, сегодня не принес бодрости. Сколько ни вертелся под тугими струями, как ни растирал тело, вялость, лень и усталость не проходили.

На ходу проглотил приготовленный Петером крепкий, чуть присоленный кофе и вышел. Пахнуло на дворе свежестью и прохладой, приправленными терпкими ароматами опавшей зелени. Солнце должно было вот-вот взойти, но улица, усыпанная сорванными ночной бурей листьями, еще пустынна. Вокруг стояла такая густая тишина, что даже в ушах звенело. Издавна любивший в одиночестве встречать восход солнца, Рехер на этот раз оставался равнодушным к утренней благодати. Все его помыслы, все внимание заняла окаянная «Кобра».

О, сколько хлопот, сколько неприятностей она причинила уже Рехеру! И главное — не на кого было роптать: сам породил ее на свет божий! Никто его не принуждал. Было это неполных три года назад. Как только началась польская кампания, он сразу понял: это пролог будущей войны с Совдепией. Ведь без экономических ресурсов красной империи Гитлеру нечего и думать об осуществлении своей основной программы — создании всемирного третьего рейха; рано или поздно он должен начать штурм большевистского колосса… Рехер представлял себе дело так, что после разгрома этого колосса — а никаких сомнений на сей счет у него не было! — Украина станет ареной ожесточенной борьбы между партийными лидерами и группировками за власть над этим благодатным краем. И выиграет битву тот, кто прибудет туда вслед за войсками хорошо подготовленным. И он считал, что нужно немедленно, не теряя ни дня, приступить к закладке фундамента победы в будущей борьбе за Украину.

До тонкости знакомый с закулисными баталиями партийной верхушки, Розенберг надлежащим образом оценил далеко идущие и многообещающие планы своего ближайшего и преданнейшего советника, которому во многом был обязан славой первого идеолога рейха, и поручил Рехеру действовать от его имени по собственному разумению во всех вопросах, касающихся Украины. Вот так для Рехера настала пора, о которой он столько мечтал и которой так страстно ждал, — пора претворения в жизнь самых сокровенных чаяний.

Он начал с того, что создал под Берлином специальную школу для подготовки кадров, которые в будущем могли бы прибрать к рукам всю полноту власти на оккупированных территориях. Сам подбирал для нее слушателей из бывших эмигрантов, сам разработал программу их обучения. И когда настало 22 июня 1941 года, первая партия его выучеников была готова к выезду на родную землю.

Как и предвидел Рехер, в близких к фюреру кругах поднялась жестокая грызня за Украину. Хотя основным ее хозяином формально считался рейхсминистр оккупированных восточных областей Розенберг, но Герингу, Борману, Гиммлеру, Канарису, Риббентропу и даже Геббельсу до рези в животе хотелось получить свои прибыли в Приднепровье. Одного влекла криворожская руда и уголь Донбасса, другого — украинская пшеница и крымские виноградники, кое у кого руки чесались на припятские леса, а были и такие, что буквально во сне видели себя владельцами мощных харьковских или днепропетровских заводов. И всякий старался оттереть соперника, пуская в ход испытанное оружие нашептываний, подкупа, провокаций. Поэтому не было ничего странного в том, что на учредительных конференциях у фюрера одна за другой проваливались выработанные еще до начала войны аппаратом Розенберга и в общих чертах одобренные фюрером программы политико-экономических мероприятий на завоеванных территориях, а если кое-какие и проскальзывали сквозь сито, то они все равно не выполнялись месяцами из-за соперничества представителей различных ведомств.

Не получилось ничего хорошего и с рехеровской школой. С введением гражданского управления на Украине Геринг и Борман сумели заполучить у фюрера должность рейхскомиссара для своего верного приспешника Эриха Коха, и тот, по их настояниям, категорически отказался разделять власть с «туземцами». Вот и пришлось рехеровским обученцам несколько месяцев слоняться по пивнушкам, пока для них не нашлась подходящая работа.

За право хозяйничать в «кладовой достатка» дрались в Берлине чуть ли не все партийные бонзы, но фактическим хозяином в крае был хаос. И в том хаосе очень скоро заявили о себе народные мстители. Саботаж, диверсии, партизанские налеты стали обычным явлением на Украине. И ни регулярным войскам, ни частям СС, несмотря на жесточайший террор, не удавалось не то что погасить, а хотя бы удержать в «допустимых пределах» разрушительное пламя всенародной борьбы.

Особенно допекал оккупационные власти некий Калашник. После того как советские партизаны захватили генерала Штриблиха, разъезжавшего по Украине в поисках подходящего места для строительства ставки фюрера, Гитлер лично приказал гаулейтеру Коху расправиться с этим красным вожаком. Но приказ так и оставался приказом, пока за это дело не взялось восточное министерство. Чтобы на практике доказать, кто способен с наибольшей эффективностью управлять краем, Рехер переформировал свою школу в зондеркоманду, зашифровал ее под псевдонимом «Кобра» и направил по уже протоптанным эсэсовцами дорожкам. Но не для того, чтобы его выкормыши устраивали облавы, хватали и расстреливали первого заподозренного, гонялись по лесам за мелкими большевистскими отрядами, нет, все эти функции Рехер охотно оставил черномундирникам Гиммлера. Перед командиром «Кобры», Иннокентием Одарчуком, была поставлена куда более сложная задача: не только выследить и уничтожить отряд Калашника, но — и это было самым главным! — изучить психологию населения, установить причины, вынуждающие его браться за оружие, освоить тактику боевых действий партизан, методы ведения ими разведки, решения проблем связи, транспорта, снабжения, медицинского обслуживания.

Бывший хорунжий из охраны гетмана Скоропадского, Одарчук без труда постиг исключительность своей миссии и, не поднимая лишнего шума, закружил по Приднепровью. Вскоре он сделал очень важное открытие: под именем партизана Калашника в разных местах и независимо одна от другой действуют многочисленные патриотические группы и боевые отряды. Правда, под Новый, сорок второй год Одарчуку удалось напасть на след истинного Калашника. Несколько недель висела «Кобра» у Калашника на «хвосте», не делая ни единого выстрела, пока наконец не настигла его на одном из хуторов, когда сподвижники легендарного партизана спали мертвым сном после очередной громкой операции, и…

Весть об уничтожении грозного отряда произвела впечатление даже в Берлине. По такому случаю сам Мартин Борман поздравил Розенберга письменно и советовал «шире практиковать подобные мероприятия на всей территории Украины», предписав при этом как регулярным войскам, так и частям СС всячески помогать зондеркомандам восточного министерства.

После этого «Кобра» была переброшена в район Полесья, где внезапно объявилась крупная, хотя и не очень боеспособная, группа какого-то Бородача, который, по агентурным данным, договорился с киевским большевистским подпольем о координировании совместных действий. И опять «Кобра» отличилась. Не больше месяца шастала по округе, а многосотенный отряд Бородача уничтожила полностью.

Этой операцией Розенберг в соперничестве со своими противниками приобрел довольно весомый козырь, но вместе с ним и… завистников. Гиммлер, почувствовав, как его постепенно оттирают на задний план, поспешил высказать Розенбергу «восхищение» и одновременно попросил ввести в состав «Кобры» своего представителя гауптштурмфюрера Готлиба Шанца якобы для координации действий зондеркоманды с частями СС и изучения позитивного опыта борьбы с партизанами на востоке. Розенберг великодушно согласился. Тем более что Рехер наметил очередную операцию по уничтожению отряда новоявленного Калашника, который, по некоторым данным, был переброшен в район Киева через линию фронта.

Но не прошло и недели после встречи представителя рейхсфюрера с атаманом «Кобры», как случилось непостижимое: гауптштурмфюрер Шанц бесследно исчез. Это стало причиной новой вспышки вражды между Розенбергом и Гиммлером. Рейхсфюрер СС обвинял рулевого остминистериума в двурушничестве, намекая, что именно его люди убрали Шанца, чтобы не раскрывать секретов своих успехов. Розенберг же утверждал, что именно эсэсовцы уничтожили своего собрата собственными руками, дабы таким способом дискредитировать восточное министерство. В эту перепалку вмешались и другие берлинские бонзы. Чтобы ликвидировать конфликт, по распоряжению Бормана была создана специальная комиссия для расследования на месте обстоятельств загадочного исчезновения Шанца. Все это, конечно, никак не радовало Рехера. Он прекрасно понимал: если комиссия придет к выводу, что преступление совершено кем-то из зондеркоманды, платить придется большой кровью. Правда, он ничуть не допускал, чтобы одарчуковцы решились на такое дело, однако это утреннее сообщение об аресте человека из «Кобры»… Но какое отношение имеет ко всем этим событиям Гальтерманн?

…Возле центрального подъезда штаба СД Рехера встретил заместитель Гальтерманна — оберштурмбаннфюрер Эрлингер. Машина еще не успела остановиться, как он кинулся открывать дверцу с каким-то виноватым выражением на маленьком, словно мальчишеском, лице. Эрлингеру наверняка было под сорок, но он все еще напоминал долговязого парня. Худющий, узкоплечий, с длинной тонкой шеей и невыразительным (величиной с кулачок) лицом, на котором, наверное, с детства застыло не то удивление, не то испуг. Возможно, из-за этой внешней несолидности ни Гальтерманн, ни другие киевские оккупационные заправилы не воспринимали Эрлингера всерьез и если терпели в своей среде, то лишь из страха перед его отцом — владельцем нескольких пивных в Мюнхене, одним из бывших основателей немецкой рабочей национал-социалистской партии, в квартире которого фюрер в молодые годы не раз находил убежище. Единственным, кто в Киеве проявлял симпатию к Эрлингеру-младшему, был Рехер. Эрлингер это хорошо чувствовал и всегда искал случая побыть в его обществе. Но сейчас Рехер лишь кивнул головой оберштурмбаннфюреру и поспешил в дом, хоть и видел, что тот прямо-таки сгорает от желания что-то сказать, а может, и предупредить о чем-то.

Гальтерманн тоже оказал Рехеру какое-то подозрительное внимание. Встретил, как дорогого гостя, в коридоре, услужливо распахнул перед ним дверь своего просторного кабинета и, бросив через плечо заместителю «Вы свободны», повел под руку к овальному столику, стоявшему в дальнем углу. Любезно придвинул кресло и, когда гость уселся спиной к двери, эффектно снял белоснежную салфетку, прикрывавшую бутылку французского коньяка, вазу с яблоками и шоколадом, хрустальные рюмки и чашечки для кофе.

— Может, пропустим по маленькой? Чтобы разогнать дрему… — широко растягивая губы в улыбке, предложил полицай-фюрер.

— Утром не пью.

— Тогда кофе?

В каждом слове, в каждом жесте Гальтерманна Рехер чувствовал фальшь, наигранность, желание покрасоваться.

— Не будем зря тратить время. Ближе к делу.

— Вы спешите?

— Да. Мне нужно навестить сына в госпитале.

— Понимаю, понимаю… — Гальтерманн нажал на столе кнопку секретной сигнализации и сказал вошедшему дежурному офицеру: — Введите.

Тонюсенькое жало коснулось сердца Рехера: а что, если все же Шанца укокошили одарчуковцы? Однако внешне он не выказал ни тревоги, ни любопытства. Равнодушно полулежал в кресле и с легкой иронией в глазах смотрел куда-то поверх головы хозяина кабинета. Смотрел упорно, многозначительно, придирчиво. И взгляд этот с каждым мгновением все больше беспокоил, нервировал полицайфюрера. Наконец Гальтерманн не вытерпел, украдкой повернул голову, зашарил глазами по стене, выискивая, что могло привлечь внимание Рехера. И вдруг заметил, что с верхней планки позолоченной рамы, в которой красовался огромный портрет Гитлера, свисает длинная, пушистая от пыли паутина. Утреннее солнце уже хозяйничало в кабинете, но в глазах у Гальтерманна потемнело: кто-кто, а уж он-то по собственному опыту знал, что в умелых руках эта хрупкая запыленная паутина может стать крепкой петлей на шее! И надо же было усадить Рехера лицом к портрету! Как ни тщился бригаденфюрер, но не мог придумать, как ему следует поступить в столь неприятной ситуации: смахнуть паутину, сделав вид, что не придает этому никакого значения, или просто ничего не замечать.

Выручил дежурный офицер. Он распахнул дверь кабинета и пропустил вперед себя коренастого, давно не бритого, обшарпанного мужчину с забинтованной головой и левой рукой на перевязи. Гальтерманн прикипел сразу же повеселевшими глазами к Рехеру: мол, посмотрим, что ты запоешь, когда увидишь этого молодца? Но Рехер и бровью не повел, продолжал вглядываться в злосчастную паутину, словно искал в ней какой-то скрытый смысл. Его равнодушие к вошедшему обескуражило полицайфюрера. Мысленно он начинал раскаиваться, что отважился разыграть здесь эту комедию. Да, у Рехера назревали неприятности по службе, но ведь за время его двухнедельной поездки по Украине в свите Розенберга все могло измениться коренным образом. Так надо ли играть с огнем?

— Герр рейхсамтслейтер, заместитель командира зондеркоманды «Кобра» к вашим услугам, — льстиво сказал он Рехеру и невольно поклонился.

Только после этого Рехер повернул голову:

— А-а, Иван Севрюк!.. Как ты здесь очутился? Почему не в команде?

То ли от неожиданности, то ли с перепугу густые темные брови Севрюка болезненно дрогнули, обветренные губы беззвучно зашевелились. Ни с того ни с сего он плюхнулся на колени и с мольбой в голосе заговорил:

— Команды больше не существует. Она истреблена партизанами… Я случайно спасся, но меня тут… Клянусь, я ни в чем не виноват!

Вот теперь Рехер наконец постиг, зачем Гальтерманн поднял его на заре и пригласил в свое учреждение. Решил, значит, потешиться чужой бедой. Но Рехера это известие мало опечалило. Конечно, не очень-то хорошо, что партизаны оказались на этот раз сильнее, но при желании нетрудно сформировать и другую команду. А то, что с разгромом «Кобры» прекратится дальнейшее следствие, его даже обрадовало. С кого же теперь спрос за гибель гауптштурмфюрера Шанца?! Бесило только то, что этот олух раскис на глазах Гальтерманна.

— Когда-то я знавал вас, Севрюк, как доброго воина. А оказывается, вы — нытик и тряпка. Мне стыдно за вас!

Эти слова как бы отрезвили Севрюка. Он вскочил на ноги, вытянулся:

— Жду наказания!

— Докладывайте, что с командой. Где Одарчук? Где господа из Берлина?

— Все погибли. Три дня назад в селе Забуянье, ночью… на нас напали партизаны. Ну, и всех под корень…

— Да прекратите вы ваше нуканье! — недовольно поморщился Рехер. — Расскажите по-человечески: как это произошло?

Севрюк понимающе кивнул головой, вдохнул полную грудь воздуха, как перед прыжком в воду:

— Так вот: когда мы получили ваш приказ… Ну, ловить «воскресшего» Калашника… дороги тогда напрочь развезло. Мы еле добрались до села Миколаевщина. Машины, считай, несли на плечах. Пришлось остановиться на отдых. Пан командир расчленил команду на несколько самостоятельных боевых групп… Ну, чтобы произвести глубокую разведку. А сам остался со штабом в Миколаевщине… — Говорить «по-человечески» для Севрюка было задачей явно непосильной.

Чтобы не выслушивать дальше нудного заикания, Рехер стал задавать Севрюку наводящие вопросы:

— На след Лжекалашника напали?

— Нет. Потому что он напал на нас. Ну, и начал охоту…

— Как это понимать?

— А так, что когда мы отправились в разведку, он внезапно захватил Миколаевщину. Ну, и всех, кто там оставался, штаб наш, превратил в капусту… Осмелюсь доложить: никакой он не генерал. И не из Москвы он. Это мужичня его так окрестила, а он вовсе здешний. Он младший брат нашего командира — Ефрем Одарчук. Я его, вражину, еще с гражданской помню. Под Шепетовкой когда-то весь мой эскадрон порубал…

Гальтерманну словно губы медом помазали. Стоял и довольно облизывался. А глаза так и кричали: вот что значит доверять этим унтерменшам!

— Откуда вам все это известно, если он весь штаб в Миколаевщине превратил в капусту?

— Да не всех же! Пану командиру удалось бежать через окно и пересидеть в яме нужника, пока партизаны убрались… От него я и узнал.

— А почему меня не известили сразу?

Севрюк глуповато осклабился:

— Недельные отчеты составлял не я. А пану командиру очень хотелось схватить братца живьем и переправить к вам… Это он, вражина Ефрем, гауптштурмфюрера Шанца угробил.

— Это точно известно? — Рехер даже встал с кресла.

— Еще бы! Ефрем в Забуянье на машине гауптштурмфюрера заявился. Обложил село со всех сторон, а сам в мундире Шанца на машине к управе, где квартировали пан командир и члены комиссии из Берлина… Если бы не в машине, стража вовремя бы подняла тревогу, а так приняла за своих. Ну, заскочил он со своими в управу и вырезал всех прямо в постелях. А брата — на веревку и в машину. Мы попытались отбить пана командира, но на нас как повалили партизаны… И всех до одного…

— И только одному вам и удалось унести оттуда ноги?

— Не знаю. Там такое поднялось… А меня ранило… — Севрюк показал на забинтованную руку.

Рехер не мог не признать, что, задержав Севрюка, Гальтерманн поступил правильно. В рассказе этого недотепы было столько путаницы, что вывод напрашивался вполне определенный: он позорно бежал с поля боя, бросив своих подчиненных на произвол судьбы. А за такую провинность по законам военного времени полагалось одно наказание — виселица. Не хотелось только Рехеру, чтобы Гальтерманн нагрел на этом деле руки.

— Из ваших рассказов трудно что-нибудь уразуметь, — сказал Рехер как можно спокойнее. — Видимо, вы чрезмерно волнуетесь. Постарайтесь взять себя в руки, успокоиться и дать правдивое и подробное объяснение всего, что произошло, в письменной форме. Запомните: как можно более подробное и абсолютно правдивое объяснение. Я буду просить господина бригаденфюрера, чтобы вам создали здесь надлежащие условия.

Севрюк, видимо, сердцем учуял, что ему готовят, побледнел и умоляюще обратился к Рехеру:

— Но почему тут? Я же не виноват… Клянусь господом богом!

— Только без сантиментов! Пока вам никто не предъявляет никаких обвинений, Севрюк. А как долго вы тут пробудете, зависит от вашего письменного показания. Так что не теряйте времени зря.

Нетвердой походкой, спотыкаясь, Севрюк направился к выходу. У порога обернулся, собираясь что-то сказать, но лишь сокрушенно покачал головой и, точно в пропасть, вывалился в коридор.

— Как вам нравится этот тип? — осторожно, словно крадучись, приблизился к Рехеру Гальтерманн.

— Точно так же, как и вам.

— Унтерменш! Всех бы их на виселицу…

— А что бы вы делали без них? Насколько мне известно, именно они, а не кто-либо другой, ликвидировали банду вездесущего Калашника. А неудача?.. Когда я вспоминаю Ростов, Москву, Керчь, то прихожу к выводу: временная неудача может постичь и сильного.

— Неудача? Да ведь это же полная катастрофа!

— По крайней мере, не большая, чем уничтожение вспомогательного полицейского батальона в Киеве. Надеюсь, Гальтерманн, вы еще не забыли большевистскую диверсантку Брамову?.. «Кобра» хоть была побеждена в бою, а тот батальон полег без единого выстрела. В казармах!

Гальтерманну ничего не оставалось, как прикусить язык. Молчал и Рехер, соображая, как заставить этого чинушу не распространять слухов об истории с «Коброй». Хотя бы несколько дней. За это время можно будет сориентироваться в обстановке и забрать инициативу в свои руки.

— В нашем деле, герр бригаденфюрер, неудачи не такое уж и уникальное явление, — обратился вдруг Рехер с ласковой улыбкой к помрачневшему полицайфюреру. — Как сказал наш великий фюрер, слишком много поставлено на карту, чтобы не рисковать. А кто рискует, тот не гарантирован и от всяческих случайностей. Однако на то мы и высшая раса, что даже собственные неудачи умеем обращать в грозное оружие. Я уверен, эта невеселая история с «Коброй» многому нас научит. И благодарен вам за то, что вы изолировали Севрюка, который, чего доброго, разнес бы по округе слухи о победе партизан. А это послужило бы хорошим допингом для присмиревших киевских подпольщиков…

— Именно это я и имел в виду, отдавая приказ об аресте Севрюка, — сказал Гальтерманн. — Как вы намерены с ним поступить?

— Главное — не торопиться с выводами.

— Но ведь за гибель членов комиссии по расследованию должен кто-то ответить?

— И ответит! Ответит виновник трагедии — Ефрем Одарчук. Я только тогда сочту свой долг выполненным, когда узнаю о полном разгроме его партизанской банды. А в этом помощь нам может оказать только Севрюк.

В глазах Гальтерманна замерцали чуть заметные искорки: и здесь его перехитрил этот не обремененный будничными заботами умник! Что именно он замыслил, Гальтерманн догадаться не мог, однако ничуть не сомневался: у этого розенберговского любимчика уже вызрел какой-то далеко идущий план. Чувство собственной неполноценности, бессилия перед Рехером больше всего бесило сейчас полицайфюрера, разжигало жгучую зависть.

— Что вы имеете в виду? — спросил Гальтерманн, хотя и понимал: спрашивать об этом не стоило.

Не успел Рехер ответить, как дверь распахнулась и в кабинет ворвался Эрлингер:

— Неприятные вести, герр бригаденфюрер! Весьма неприятные! Намеченная вами на завтрашний вечер операция не может быть осуществлена: исчез наш главный наводчик.

— Кто, Кушниренко?

— Именно он!

Не зная, на ком сорвать ярость, Гальтерманн обернулся к Рехеру:

— Это все ваши… вот они, ваши агенты!

Рехер шевельнул бровями, иронически усмехнулся:

— Мои?.. А по-моему, ваши. — Неторопливо вынул из кармана портсигар, закурил сигарету. — Странно получается… Исключительно из патриотических чувств я помог вам подобрать ключ к святая святых большевистского подполья, а вы вон как запели. Что же, я это учту. Непременно! — И уже совершенно ледяным тоном: — Боюсь, что вы пожалеете об этих словах, Гальтерманн. Не я виноват, что у вас дырявые карманы!

— Ну что вы, герр рейхсамтслейтер! Вы меня не так поняли, — сообразив, что хватил через край, переменил тон полицайфюрер. — Я совсем не хотел вас оскорбить. Это — сгоряча. Верьте, я всегда ценил ваши мудрые советы. В исчезновении Кушниренко вы абсолютно ни при чем. У нас действительно дырявые карманы…

Но к этой лести Рехер остался глухим. Прищуренными глазами сосредоточенно рассматривал паутину на портрете фюрера и думал о чем-то своем.

— Как это случилось? — спросил Гальтерманн Эрлингера, чтобы прервать затянувшееся неприятное молчание.

— Филеры прозевали. Ночью, во время грозы…

Гальтерманна словно током ударило, он буквально забегал по кабинету.

— Идиоты! Кретины! Унтерменши вонючие! Перестрелять всех, как бродячих собак! — бесновался главный палач Киева.

— Я уже приказал арестовать их всех…

— Плевать мне на ваши приказы! Лучше бы службу несли как положено! Да, господин Рехер прав, у меня дырявые карманы. Прозевать такого наводчика… Но теперь я знаю, что делать. Сегодня же напишу рейхсфюреру, чтобы он помог залатать дыры в моем аппарате.

От этих слов Эрлингер побледнел, стал еще более неуклюжим. Он прекрасно понимал, что для Гальтерманна ночное событие — удобный повод отправить его, Эрлингера, на фронт. И вряд ли здесь поможет даже отец. Провал на службе! Как утопающий за соломинку, уцепился Эрлингер взглядом за Рехера. И Рехер, видимо, понял его, потому что вдруг отвел взгляд от паутины и как бы смыл с лица неприступность и отчужденность.

— После всего, что я тут выслушал в собственный адрес, — сказал он, обращаясь ко всем сразу, — мне бы следовало встать и уйти. Но я немец, и судьбы рейха для меня выше личных обид. Поэтому я не могу равнодушно смотреть на неудачи моих соотечественников и вынужден оказать вам посильную помощь. Тем более что Кушниренко открыл для вас я.

— Мы этого не забудем… — Глаза Эрлингера засветились радостью.

— Буду откровенен: меня удивляет ваша нервозность, господа. Согласен, бегство Кушниренко не делает чести службе безопасности, но так реагировать на какой-то просчет… На Кушниренко вам обижаться грех, он сделал свое дело. И, откровенно говоря, ни особенной ценности, ни особой угрозы он теперь собой не представляет. Это — живой труп.

— Я тоже так думаю, — вставил Эрлингер.

— Вы думаете… — чуть не плюнул от отвращения Гальтерманн. — Ничего вы не думаете! А завтрашняя операция? Меньше всего меня интересует Кушниренко, я беспокоюсь за операцию!

— Вы намеревались провести ее с участием Кушниренко? — спросил Рехер.

— В том-то и дело. На завтра я назначил операцию по ликвидации секретаря запасного подпольного горкома партии Семена Бруза. Не удивляйтесь, самого секретаря! Как нам точно стало известно, предыдущий, ну, тот, что покончил с собой в сквере возле завода «Большевик», незадолго до самоубийства успел передать руководство местной большевистской организацией какому-то Брузу, а сам с приближенными собирался уйти в лес. Нам, к счастью, удалось сорвать его намерение, но корни подполья не вырваны. И если этого не сделать сейчас, к зиме они снова разрастутся.

— Что же, вы правы, — согласился Рехер. — Но я, кажется, знаю, где и как можно схватить Кушниренко.

Не сговариваясь Гальтерманн и Эрлингер подбежали к Рехеру.

— За ночь Кушниренко не успел уйти далеко, — продолжал он. — Я больше чем уверен: Кушниренко в городе. Как уверен и в том, что он не просто отсиживается в глухом уголке, а тоже готовится к операции. Только громкая слава сможет смыть с него подозрения и открыть путь к бывшим единомышленникам. Но добыть ее в одиночку ему конечно же не под силу. Следовательно, логично предположить, что он станет искать сообщников. Этим и надо воспользоваться. Хозяйка квартиры, на которой он проживал, ушла с ним?

— Осталась. Я приказал ее арестовать, — ответил Эрлингер.

— Недопустимая ошибка. Немедленно освободите ее и установите тайную слежку. И не только за ней: возьмите на прицел все подозрительные элементы. Поставьте на ноги всю свою агентуру. Гарантирую: через два-три дня Кушниренко будет в ваших руках. А тогда уже проведете операцию по ликвидации Бруза.

Гальтерманн подошел к столику, наполнил рюмки коньяком и обратился к Рехеру:

— Я искренне восхищен вашей мудростью! Давайте же выпьем за успех задуманной операции.

III

И куда он девался, этот Олесь?

Около часа бродил Рехер по территории военного госпиталя в Пуще-Водице, разыскивая сына, обошел самые отдаленные аллеи, беседки, но все тщетно. И медсестры не нашли его в корпусах. Дежурный врач видел, как Олесь выходил после завтрака из столовой, но куда направился потом, никто не знал. Рехер бродил между раскидистыми, посвежевшими после ночного ливня дубами, между соснами, с которых изредка еще падали звонкие капли, и в душу ему стала заползать тревога: не случилось ли беды? Правда, в то, что Олесевы недруги могли проникнуть и сюда, верилось мало, и все же недобрые мысли не оставляли его. В памяти то и дело возникали такие воспоминания, видения, что темно становилось в глазах: то лужа темной крови на полу Химчукового дома, где был ранен Олесь; то снежно-белая больничная койка, на которой он лежал после операции, бесчувственный, с синими, сомкнутыми веками… Рехер беспощадно гнал от себя эти видения, но на смену им приходили другие — чуть заметные в сочной траве следы, которые обрывались возле распластанного в лесной чаще бездыханного Олеся…

Вскоре Рехер и впрямь заметил на сыром песке свежие следы. Забыв обо всем, в тревожном предчувствии побежал по этим следам и через несколько минут очутился у небольшого, зажатого со всех сторон старыми деревьями озерка. На скамейке у самой воды виднелась одинокая фигура в больничном халате. Рехер видел только согнутую спину, но сразу догадался, что это Олесь. Олесь! Не терпелось позвать сына, броситься к нему с широко раскинутыми руками, но он подавил свой порыв и пошел медленным шагом, мягко ступая по влажному песку.

Он остановился в нескольких шагах от скамейки, сложил руки на груди и стал буравить взглядом затылок сына: почувствует этот взгляд Олесь, обернется или нет? Но юноша сидел неподвижно, глядел в спокойную воду, словно то было окно в иной, сказочный мир. А Рехер все смотрел и смотрел в одну точку, чувствуя, как исчезают все его заботы, а на сердце становится тепло и покойно. Три недели назад, когда он с Альфредом Розенбергом отправлялся в поездку по Украине, Олесь делал лишь первые шаги в палате после многих недель болезни, а теперь вот уже самостоятельно пришел к озерку. Значит, родился под счастливой звездой, коли смерть и на этот раз отступила!

Рехер подошел еще ближе — Олесь не шелохнулся. Тогда он положил руки на спинку скамьи, нагнулся и через плечо сына заглянул в озеро. Там, в глубоком бездонье, медленно плыли серебристо-слепящие облачка, купали свои зеленые шевелюры прибрежные сосны, а у самого берега светились большие мечтательные глаза на бледном лице. Через мгновение в застоявшейся глубине взгляды отца и сына встретились.

— А, это ты, — словно пробудившись ото сна, сказал Олесь. Но сказал так равнодушно, словно и не было трехнедельной разлуки.

Затем нехотя выпрямился, повернул голову к отцу — у Рехера мучительно сжалось сердце: как изменился сын! Еще недавно чуть припорошенная сединой шевелюра стала сплошь серебристой, залысины увеличились, на обескровленных щеках появились продолговатые складки, а взгляд угас, окостенел, как у человека, все изведавшего на своем веку и утратившего всякий интерес к жизни.

— Значит, вернулся… Как тебе ездилось в высокой компании? Надеюсь, без происшествий?

— Какие могут быть происшествия? Подобные поездки загодя расписаны до последнего шага: встречи, речи, официальные приемы, банкеты… А ты тут как?

— Да вот помаленьку хожу…

Олесь скользнул взглядом по верхушкам деревьев за озером, млевшим под щедрым солнцем, и задал новый вопрос:

— Где же вы побывали с рейхсминистром?

В глазах Рехера мелькнуло нечто похожее на удивление: раньше Олесь подчеркнуто не интересовался его служебными делами, а тут только и разговоров что о Розенберге.

— Почитай, всю Украину объехали. Правда, печальное это было путешествие: всюду одни руины, одни руины… А у тебя как, прекратились сердечные приступы?

— Да получше стало. Вот уже неделю, как сердце не беспокоит. Скажи: теперь рейхсминистр, наверное, не скоро сюда выберется?..

«О боже, какой же я пень! Забыть, что обещал представить Олеся Розенбергу!.. А он, наверное, ждал этой встречи. Только бандитская пуля перечеркнула его планы. И как это я сразу не сообразил, почему он так интересуется Розенбергом?..»

— Да чего там, приедет. Еще не раз приедет. Тут назревают такие события… Герр рейхсминистр был глубоко опечален, когда узнал, какая беда тебя постигла. Он передал тебе самые наилучшие пожелания и пригласил нас обоих к себе в гости. Так что выздоравливай побыстрее, набирайся сил — нас ждет дальняя дорога. Кстати, у меня для тебя еще одна новость…

Рехер-старший полагал, что Олесь начнет расспрашивать о ней, ему очень хотелось, чтобы сын заинтересовался ею, но тот был равнодушен.

— Тебя наградили бронзовым крестом первого класса, — торжественно провозгласил Рехер-отец.

На губах юноши появилась саркастическая усмешка:

— Это Розенберг так расщедрился?

— Он относится к тебе весьма благосклонно.

— А почему же не наградил золотым крестом?

Рехер метнул настороженный взгляд: смеется или всерьез?

— Погоди, получишь и серебряный, и золотой. Весь набор получишь.

— Не сомневаюсь. А к крестам Розенберга земляки добавят мне и свой, сколоченный из березы. Так что старайся — будет ближе к яме…

Седая голова Рехера опустилась на грудь. «Ближе к яме…» Разве он думал, что Олесь именно так истолкует его старания? На протяжении трех недель он подыскивал способ осчастливить сына и наконец выхлопотал для него у Розенберга бронзовый крест. По его мнению, правительственная награда давала Олесю наибольшие выгоды: выводила в первые ряды борцов с большевизмом и прокладывала (а это для Рехера значило больше всего) непреодолимую пропасть между сыном и его недавними единомышленниками. А он вишь как истолковал все это! И страшнее всего то, что ему трудно возразить.

— Ну ладно, не будем о крестах! — примирительно заговорил Рехер после паузы. — Давай лучше потолкуем, чем ты займешься, когда выздоровеешь.

Сын неопределенно пожал плечами.

— Мне кажется, в редакцию тебе возвращаться не стоит.

— А я туда и не собираюсь. Сыт по уши общением со Шнипенко.

— Верю. И полностью с тобой согласен. Но как ты представляешь себе свое будущее?

Олесь обхватил голову руками:

— Если бы я его представлял!..

— А как ты отнесешься к тому, что я предложу тебе интересное путешествие? Месяца на три, четыре?

— В Берлин?

— Ну, хотя бы и в Берлин. В пропагандистских целях мне надо направить туда артистическую труппу — с концертами для украинцев, работающих на предприятиях рейха. Думаю, ты много почерпнул бы из этой поездки. А главное — развеялся бы. Недаром ведь говорят, путешествие — лучший бальзам для изболевшейся души.

— Старая песня. Скажи: почему ты все время стараешься выпроводить меня отсюда?

— Потому что забочусь о твоем будущем.

— А может, я хочу обойтись без опекунов? Я не ребенок, и позволь мне самому позаботиться о своем будущем…

Так Олесь еще никогда с отцом не разговаривал. Пусть у них были расхождения — и притом принципиальные! — во взглядах, пусть они не были откровенными друг с другом, но Рехер чувствовал себя с сыном легко и свободно. Не остерегался его, не скрывал от него за десятью замками своих мыслей. А вот сегодня разговор никак не клеился, словно между ними оборвалась та невидимая струна, которая соединяет близких людей. И это раздражало, беспокоило, печалило Рехера. Не зная, как найти общий язык с самым родным ему человеком, он машинально вынул из кармана портсигар и так же машинально протянул Олесю. Тот схватил сигарету, прикурил от поднесенной спички. А когда сделал затяжку, схватился обеими руками за грудь и зашелся таким судорожным, таким трескучим кашлем, что на висках мгновенно набрякли синие жилы, а лицо покрылось холодным потом.

— Что я натворил, старый пень! И надо же было подсунуть тебе отраву! — Рехер взял у сына сигарету и стал яростно втаптывать ее в землю. — Может, за врачом сбегать? Принести воды?..

Олесь только махнул рукой: пройдет, мол. Кашель и впрямь вскоре унялся. Тяжело дыша, юноша откинулся на спинку скамьи, устало смежил веки.

— Нет, тебе надо решительно отказаться от курения. С простреленными легкими это непозволительно.

— Теперь мне придется от многого отказаться.

В голосе его была такая тоска, такая обреченность, что отец не на шутку встревожился: не произошел ли у сына психический надлом? От профессора Муммерта из медицинско-исследовательского центра при главном управлении имперской безопасности он немало в свое время наслышался об этом явлении, которое довольно часто бывает у лиц, перенесших так называемый «комплекс смерти». Муммерт даже представил на рассмотрение рейхсфюрера СС теоретически аргументированную записку, в которой советовал для психически неустойчивых субъектов, приговоренных к смерти, заменять казнь каким-либо незначительным наказанием в самый последний момент перед виселицей. Согласно его концепции, человек, который полностью осознал свою обреченность, после помилования в восьми случаях из десяти становится психически неполноценным, неспособным наладить прежние логические связи с окружающей средой. По мнению Муммерта, таких моральных калек можно весьма эффективно использовать для дискредитации идей, враждебных фатерлянду. Рехер никогда серьезно не воспринимал мудрствований Муммерта, считал их антинаучными, глубоко субъективными, но сейчас почему-то вспомнил о них. И ему стало страшно. «А вдруг такое стряслось с Олесем? Он, наверное, пережил этот «комплекс смерти», в него ведь стреляли не из-за угла. Возможно, перед тем еще и приговор огласили… И ведь только благодаря счастливой случайности он остался в живых. Если бы на один сантиметр пуля прошла…» От этой мысли мир для Рехера рушился в темную бездну, и, чтобы отомстить тем, кто поднял руку на его сына, он готов был испепелить всю землю.

— Олесь, ты вспомнил, кто в тебя стрелял?

Тот недовольно скривил губы.

— Да, я не забыл твою просьбу не возвращаться к этому. Но пойми: пока преступник не наказан, я не могу быть спокойным за тебя. Где гарантии, что подобное не повторится?

На мгновение Олесь задумался. Взгляд его стал тверже, складки у рта сделались глубже. Казалось, что сейчас он произнесет имя своего обидчика. Однако Олесь сказал:

— Не могу припомнить…

— Но хотя бы какие-нибудь приметы… Ведь это произошло днем. Ты должен был видеть своего палача. Постарайся восстановить в памяти, как ты шел на Соломенку, кого встречал по дороге…

— Не могу! Слышишь, не могу!

— Но это необходимо!

— Я же сказал: ничего не помню. И не хочу вспоминать!

Рехер не поверил. Более того, он почему-то был убежден, что Олесь прекрасно знает, кто в него стрелял, но не хочет сказать. Но почему? Что заставляет его скрывать имя того человека? Может, остерегается, чтобы тот негодяй не раскрыл перед следователем какой-нибудь тайны?

Об этой тайне Олеся Рехер немного догадывался. Догадки начались после того, как он увидел на фото у Гальтерманна труп погибшего в скверике у завода «Большевик» руководителя киевских подпольщиков. Это был именно тот человек, который прошлой осенью жил в доме Химчуков и которого Олесь рекомендовал как учителя со Старобельщины. Вполне возможно такое: подручные «учителя» усмотрели для себя смертельную опасность в том, что Олесь весной перебрался с Соломенки на квартиру отца, и решили уничтожить его. Это предположение подтверждалось и тем, что покушение было совершено с профессиональным умением. Вот уже столько времени опытнейшие следователи не могут напасть на след преступников.

— Не понимаю твоего упрямства, Олесь. От кого таишься? Неужели ты не убедился, что меня не надо остерегаться? Вспомни твою поездку на Полтавщину. Ведь тогда в моей машине ты вывез из Киева террористку, которая прикончила в новогоднюю ночь генерала фон Ритце…

На лице Олеся удивление и растерянность:

— Значит, ты и тогда уже шпионил за мной?

— Это хорошо, что именно я, а не молодчики из гестапо. А подумай, что тебя ожидает, если они схватят твоих бывших единомышленников… Перспектива, прямо скажу, слишком грустная. Такие, как «учитель со Старобельщины», даже глазом не моргнув, выдадут тебя с потрохами.

— О каком учителе ты говоришь?

— Вот это тебе как раз лучше знать, — многозначительно сказал Рехер, довольный тем, что нащупал слабое место в обороне сына. — Я жажду сейчас одного: опередить гестаповских следователей и не дать им в руки козырей против тебя. И в твоих интересах помочь мне.

— Оставим это! — резко оборвал Олесь. — Лучше расскажи, что происходит в городе. Одичал я здесь.

На мгновение Рехер заколебался: куда клонит Олесь? Потом неопределенно сказал:

— В городе все по-старому.

— А что это за расстрелы, о которых писали газеты?

«Ага, расстрелы тебя заинтересовали! Все понятно, голубчик. Почему-то не спросил ни о событиях на фронте, ни о загадочном генерале Калашнике, легенды о котором, конечно, долетали и сюда, а вот о расстрелах…» Рехер был убежден, что Олеся неспроста беспокоят эти расстрелы, — беспокоится, как бы бывшие сообщники не выдали его гестапо. Однако намеренно не стал успокаивать:

— Расстрелы как расстрелы. Схвачены руководители здешнего подполья.

— Кто именно? — спросил Олесь уже не таясь.

— А тебя кто интересует? Может, в частности, «учитель со Старобельщины»?

— Ну, хотя бы и он. Что с ним?

Рехер слегка усмехнулся: вот ты уже и «раздет», сын мой.

— То, что и со всеми.

— Расстреляли?

— А почему тебя это беспокоит? Если требуешь откровенности от другого, сначала будь откровенен сам.

— Быть откровенным… — слабо улыбнулся Олесь. — Что же я должен сказать? Тебе и так все известно: следишь за каждым моим шагом.

Это неприкрытое презрение неприятно поразило Рехера. Однако он сказал спокойно:

— Как мне кажется, ты от этого не пострадал. Если бы не мои заботы… Я был бы плохим отцом, если бы оставил тебя без прикрытия в такую заваруху. Вокруг сплошные пропасти, а ты такой неопытный…

Олесь сгорбился, будто под невидимой тяжестью. Смотрел в голубое бездонное озеро, но не видел ничего. Его уже давно не оставляли дурные предчувствия, но то, что услышал сейчас… Значит, с Петровичем случилось непоправимое. Зачем бы иначе отец ни с того ни с сего вспомнил «учителя со Старобельщины», которого и видел-то лишь один раз в жизни? Или, может, выспрашивает?

— Послушай, забери меня отсюда, — глухо сказал он. — Не могу я больше находиться в этом гадючнике.

— Тебя тут обижают? Пренебрежительно относятся?

— Нет. Просто задыхаюсь в этой атмосфере. Как будто болтаюсь в навозной жиже.

— Я понимаю: ты тоскуешь. Но потерпи еще немного. Окрепни, наберись сил…

— Пойми: мне надоело глядеть на пьяные рожи «победителей». Их недавно направили сюда из-под Харькова для «отдыха». Видел бы ты, что они тут вытворяют! Гарем устроили, медсестер в карты разыгрывают… Ночи не проходит, чтобы какая-нибудь не наложила на себя руки.

— Сочувствую, но помочь не могу. Врачи мне только что говорили: ты нуждаешься в тщательном уходе. Если бы не сердце…

— Ничего не случится с моим сердцем. Вырви меня отсюда, я быстрее поправлюсь на воле! Умоляю тебя: вырви!

Рехер понимал: если сейчас не пойти навстречу сыну, тот возненавидит его навсегда. Но удивляла настойчивость, с какою Олесь рвался из санатория в город. Скучает? Или, может… А может, хочет лично узнать, что произошло с подпольем? Ну, для такого дела не то что можно, а нужно создать все условия.

— Хорошо. Попытаюсь упросить врачей, чтобы они отпустили тебя хотя бы на несколько дней.

Олесь стремительно выпрямился, и Рехер заметил в его глазах неприкрытую радость.

— Только условие: волей не злоупотреблять. Ты меня понял?!

Олесь утвердительно кивнул головой.

IV

Длинный, какой невыносимо длинный день! Ивану кажется, что слепящее июльское солнце так никогда и не опустится за кромку горизонта. Сколько раз ни выглядывал наружу, а оно, точно приклеенное к голубому небесному куполу, висит и висит в зените.

После ночного ливня на чердаке душно, сыро, парко. Обливаясь потом, Иван лежит на каких-то лохмотьях, не сводит глаз со светлого овала голубиного окошечка: ну, когда же наступит вечер? Заснуть бы, забыться бы на какой-то часок, так нет, не удается, жгучие мысли гонят сон прочь. И как ни силился, как ни старался избавиться от воспоминаний о гестаповском подземелье, они обступали его со всех сторон, камнями перекатывались в голове, отчего раскалывались виски. Скорее бы ночь!

«Сегодняшняя ночь станет рубиконом в моей жизни! Только бы вырваться из города… Гестаповские ищейки, наверное, с ног сбились, чтобы напасть на мой след. Но отныне след мой можно будет найти только в истории. Я впишу туда свое имя огненным пером боевых подвигов. Так что принимайте меня в свой славный круг, Щорсы и Боженки! Скоро под развернутым знаменем соберу такую армию, от которой зашатаются устои гитлеровского рейха. Выбраться бы только отсюда!..»

И Ивану уже представляется: он идет по прямой, как дорога в вечность, лесной просеке, опьяневший от щекотно-терпковатых ароматов живицы, перепревшей листвы и молодой травы. Перед ним почтительно склоняют головы стройные сосны, принаряженные березы, у ног стелется величавая тишина. Сколько облысевших песчаных холмов, зеленых полян и юрких ручьев уже осталось позади, а он все идет и идет. Вдруг неожиданно деревья расступились — Иван очутился на солнечной поляне, где в кругу своих молодых сестер и братьев высился старый дуб. Выпестованный столетиями, опаленный молниями, могучий и мудрый. Иван с первого же взгляда узнал и поляну, и вековой дуб, и на душе стало легко и светло, как при встрече с добрыми друзьями. Позапрошлую зиму, как раз на Новый год, он приходил на эту поляну с однокурсниками; под этим дубом они с Андреем Ливинским, Федором Мукоедом и Олесем Химчуком поведали друг другу свои мечты…

Резкий лязг металла вспугивает видение. Иван вскочил, прислушался — в сени кто-то вошел со двора. Вне себя метнулся за трубу, хоть и понимал: укрытие это весьма ненадежно. Внизу послышались спокойные шаги, осторожный скрип ступенек лестницы. Условный стук. Синичиха!

— Не застала я в доме на Чкаловской Олину. Нету там, сынок, никого.

— Не может быть!..

— Дважды заходила и не застала…

«Вот тебе и на! Куда же могла подеваться Олина? Отправилась разыскивать меня, или… — Почему-то Ивану представился тот гестаповский каземат в подземелье, и ледяные иголки впились ему в сердце. — А что, если ее уже схватили? Узнали о моем бегстве и схватили… Как же я мог оставить ее там?»

— Да ты не тревожься: к вечеру схожу еще, — успокаивала его женщина.

— Туда ходить опасно. Вы уверены, что за вами никто не следил?

— Да будто бы нет. Я несколько раз оборачивалась…

«Оборачивалась… — мысленно передразнил Иван женщину. — Тоже мне конспиратор! Кто часто оглядывается, тот привлечет внимание и слепого. Наверное, надо отсюда быстрее уносить ноги…»

— Что же, спасибо, но теперь уже будьте дома. К Олине наведаетесь после того, как мы выберемся из города. Хорошо, если бы она несколько дней пожила у вас. Пока мы немного осмотримся в лесу.

— А чего же, можно и пожить. Так даже лучше, — сказала Синичиха и спустилась в сени.

Иван снова остался наедине со своими мыслями. Ко всем его тревогам добавилась еще одна: что с Олиной? Он не мог простить себе, что исчез из ее дома, как вор, не предупредив, не успокоив. Кого-кого, а уж ее-то он должен был предупредить. Сколько раз, когда, казалось, и солнце отворачивалось от Ивана, Олина оставалась для него верным утешением. А как отплатил он за все? Что думает она о нем сейчас?

Неизвестно, что думала о нем Олина, но он думал о себе с отвращением. Последние два месяца его вообще не покидало чувство отвращения к самому себе. Малодушие, подлость, вероломство… Откуда это у него? Ведь всю свою сознательную жизнь он готовил себя к роли руководителя, думал лишь о высоком, государственном, историческом, а тут на́ тебе. Кто и когда заронил в его душу отравленные зерна, что проросли сейчас такими позорными поступками?..

В сенях лязгнула щеколда — вернулся Володя. Возбужденный, веселый, только перешагнул порог и во весь голос:

— Труби поход, атаман! С наступлением темноты хлопцы будут здесь.

— Нам надо убраться отсюда еще до темноты, — пригасил Володину радость Иван.

— Ты что? Шутишь?

— Место встречи нужно перенести. Ради конспирации. Давай обмозгуем, где проведем сбор, и сейчас же отправимся. А мать пусть направляет к нам всех пришедших.

— Да ты словно маленький. Представляешь, какая путаница получится? Да и для чего все это?

— Могу заверить: не ради забавы.

Такое объяснение Володю, видимо, абсолютно не устраивало.

— Да пойми же ты, — горячился Иван, — мы не можем рисковать! А вдруг твой дом уже на прицеле гестаповцев? Нам надо сбить с толку их легавых. Ясно?

— Не совсем. Если бы этот дом был на прицеле у гестаповцев, они бы уже давно мне кишки выпустили. А я, как видишь, пока цел.

— Ты просто плохо знаешь гестаповцев, — непроизвольно вырвалось у Ивана, о чем он сразу же и пожалел, потому что Володя сверкнул на него такими глазами, точно стеганул по лицу жгучей крапивой.

«А вдруг Синица только прикинулся, что доверяет мне? И созвал своих хлопцев на ночь, чтобы свершить надо мною самосуд? Никто и никогда не узнает, что тут со мной случится. Сам влез в эту западню!» И поведение Синичихи ему вдруг показалось подозрительным: она могла, по совету сына, и не ходить к Якимчукам, а все ее заверения, что не застала Олину дома, — обыкновеннейшая ложь.

— Ну вот что: натощак мы, видимо, ни о чем не договоримся. Сначала давай перекусим, мама прощальный обед приготовила, — сказал Володя и стал спускаться по лестнице вниз.

Спустился с душного чердака и Иван. Пока они умывались, Синичиха накрыла на стол. Усадила хлопцев за обед, а сама вышла во двор, чтобы в случае опасности дать им знак. Разговор у них не клеился, что-то недосказанное, невыясненное легло между ними.

После обеда стали молча готовиться в путь. Володя вынул из кладовой старую брезентовую торбу, с которой покойный отец ходил на рыбалку, и принялся укладывать в нее белье, туалетные принадлежности, кухонную утварь. Паковал сразу на двоих.

— Чистую бумагу не забудь. И карандаши. А то ведь я ничего не прихватил.

Володя поглядел на Ивана каким-то странным взглядом, даже подозрительно, будто говорил: как же это ты направляешься в лес безо всего?

Чтобы развеять всякие сомнения, Иван пояснил:

— При аресте все мои пожитки пошли прахом… А без бумаги и карандаша в лесу не обойтись.

— Послушай, а может, лопату и топор взять?

— Обязательно!

За сборами у обоих исчезла скованность, принужденность. Они и не заметили, как солнце опустилось за крышу соседнего дома и по глухим борщаговским уличкам потекли сумерки. Синичиха постучала в окно. Володя приник к стеклу.

— А-а, это Сашко Побегайло…

Через минуту в комнату вошел смуглый, небольшого роста парень с узлом под мышкой. Неторопливо, словно робея, подошел к Ивану, слегка поклонился, не сводя с него восторженного взгляда.

Потом пришли Дмитро и Василь Булаенки — оба высокие, стройные, с кудрявыми черными шевелюрами, очень похожие друг на друга, как и подобает близнецам. За ними примчался быстроглазый, юркий Женя Шпачок. И пошло, и пошло… Еще как следует и стемнеть не успело, а в доме Синичихи собралось четырнадцать хлопцев. Когда в комнату просунулся — не вошел, а именно просунулся — приземистый, кряжистый мужчина неопределенного возраста в шинели железнодорожника и с полицейской повязкой на рукаве, Володя шепнул Ивану:

— Это наш, Семен Байрачный. Теперь все в сборе.

О, как долго ждал Иван этого момента! Тревоги, что сообщники Синицы замыслили недоброе по отношению к нему, уже улеглись: зачем бы тогда ребята шли сюда с узлами? Он напустил на лицо торжественность, вышел на середину комнаты, обвел всех пристальным взглядом и, взвешивая каждое слово, спросил:

— Надеюсь, всем известно, с какой целью мы собрались здесь?

— Как будто бы.

— Времени для разглагольствований нет. Скажу кратко: на нашу долю выпала священная миссия — разжечь пламя всенародного восстания на Украине. До сих пор каждый из нас, не щадя жизни, в меру своих сил наносил удары оккупантам в их же логове, но теперь этого мало. Подпольный горком партии решил… — В такие минуты Ивану страстно хотелось произнести историческую речь, которая вдохновила бы хлопцев на блистательные подвиги, но он вдруг со страхом почувствовал, что слова его какие-то казенные и нудные. Ни в чьих глазах не увидел он ни восхищения, ни энтузиазма, и от этого что-то увяло, угасло в нем. Уже обычным, совсем не торжественным тоном закончил: — Одним словом, выступаем!

— А каков маршрут? — спросил один из Булаенко.

— Ясное дело, к победе, — попытался отделаться шуткой Иван, так как сам четко не представлял, куда проляжет их путь с Борщаговки.

— А с семьями как? — спросил Байрачный.

— С семьями?.. Пока что мы не сможем взять их с собой. Вот когда немного обживемся, соберемся с силами…

— В самом деле, о домашних надо позаботиться, — дружно заговорили ребята.

— Семьям придется выбираться из Киева самостоятельно. Терять время на это мы не можем, — решительно сказал Иван, опасаясь, как бы не сорвались его планы. — Просто не имеем права задерживаться!

— Не понимаю, почему такая спешка? — не унимался Байрачный. — Нужно было бы предупредить заранее… К такому делу надобно хорошенько подготовиться, чтобы не получился пшик. И оружие, и медикаменты приготовить, да и связь с городом установить… А тут как снег на голову — в леса!

Было ясно, что Байрачный говорит дело. При других обстоятельствах Иван и сам бы сначала подготовил в лесу базу, а уж потом бы выводил людей. Но сейчас… У него даже заледенело внутри при мысли, что ему придется еще хотя бы сутки сидеть в этом проклятом городе. Потому и не мог согласиться с Байрачным.

— Я так скажу: кто не может или не хочет уходить сейчас, того заставлять не будем. Это — дело совести!

Ребята обиженно опустили головы.

— А что, если выбираться из города группами? — попытался уладить недоразумение Синица. — Кто сможет, выйдет сегодня, а кому надо на день-другой остаться по делам, присоединится к нам после. Давайте лишь договоримся о месте встречи.

— Ей-богу, стоящая идея! — радостно воскликнул Шпачок.

Здравый смысл подсказывал Ивану согласиться с этим предложением, но он заупрямился, стал настаивать на своем. Ему казалось, что если он уступит сейчас, то уже потом никогда не сможет держать в руках этих парней и вести их за собой, что они при малейшей же возможности непременно станут соваться со своими «идеями», проявлять инициативу. А ему нужны преданные, дисциплинированные исполнители, которые бы, не размышляя, шли за ним в огонь и в воду.

— Дискутировать не будем! Я уже сказал: со мной пойдут только добровольцы. Но непременно сегодня!

Почувствовав крутой нрав своего командира, хлопцы прикусили языки, исподлобья поглядывали на Семена: как-то он отреагирует? Байрачный же с минуту сидел молча, раздумывал, потом встал, застегнул шинель и пошел к выходу, бросив на прощанье:

— За чужие спины я никогда не прятался, но сегодня идти в лес не могу. Не для того я детей родил, чтобы бросить их на растерзание эсэсовцам…

Иван даже не поглядел ему вслед. Стоял строгий, суровый и неумолимый. В сердце его кипела крутая обида, хотя он и не показывал этого. Надеялся, что Байрачный не решится отколоться от всех, передумает, вернется. Ах, как ему хотелось, чтобы тот вернулся! Но лязгнула металлическая щеколда, скрипнула дверь. Ушел!

И почти в этот же момент на крыльце что-то глухо стукнуло, застонало. Володя молнией метнулся во двор. Но не успел добежать и до порога, как дверь распахнулась и в комнату ворвались два эсэсовца в касках, с прижатыми к животам автоматами.

— Хальт!

Кто-то из хлопцев бросился на кухню. Но в ту же минуту звякнуло стекло и со двора в окно просунулось дуло автомата.

— Ни с места!..

Завертелось, закружилось все перед Иваном, расплылось в мутном тумане. Словно чужими глазами видел он, как вбегали в комнату уже знакомые ему гестаповцы, как втаскивали за ноги окровавленного Семена и потерявшую сознание Синичиху. Но, странное дело, ничто его не трогало, ничто не волновало, как будто все это происходило в какой-то причудливой прозрачной камере, а он пребывал за ее пределами.

— О, Кушниренко! Давно не виделись… Может, расцелуемся? За такой улов я готов тебе хоть пятки целовать! — прозвучал льстивый до отвращения голос.

Иван повернулся на этот голос. Перед ним стоял Омельян. Уж лучше бы этот гестаповский прихвостень всадил ему нож между ребер, чем болтать такое при хлопцах.

— Выходить! По одному!

Эсэсовцы подошли к Синице и первому надели наручники.

Володя шагнул было к двери, но потом резко повернулся, в бешенстве крикнул Ивану:

— Будь проклят, продажный пес! — и плюнул ему в лицо.

За ним выводили Сашка Побегайло. Тот тоже крикнул:

— Будь проклят! — и плюнул в глаза.

Каждый из арестованных, уходя, плевал Ивану в лицо. А эсэсовцы тем временем поливали бензином полы, двери, стены дома. Последним вывели на улицу Кушниренко. Однако его не кинули в крытый арестантский грузовик, а повели к легковой машине. Втолкнули на заднее сиденье. Уже там он услышал чей-то душераздирающий предсмертный крик, а потом увидел, как взметнулось, забесновалось пламя в доме Синичихи…

V

— На выход! — донеслось до Ивана откуда-то издалека, словно из-за высокой стены.

Но он даже не шевельнулся. Ему уже столько всего чудилось и слышалось за минувшую ночь, что этот голос не привлек внимания. Еще с вечера, когда его бросили в эту камеру, он как сел в углу на нарах, так и продолжал сидеть, уронив голову на колени.

— Кушниренко, на выход! — прозвучал голос громче.

С невероятным трудом оторвал Иван от колен многопудовую свою голову, раскрыл распухшие веки. В желтоватой мгле дверного прямоугольника качнулась какая-то фигура. «А, надсмотрщик… Что ему нужно? Почему кричит?.. Вызывает на допрос?..» Иван не ощутил никакого страха перед предстоящими пытками, как будто это должно было произойти не с ним.

— Поднимайся! Да побыстрее!

До боли стиснув зубы, Иван с трудом разогнул одеревеневшие ноги, опустил их на пол, попробовал встать. Но сразу же пошатнулся, повалился на холодный цемент. Надсмотрщик нехотя подошел к нему, однако не саданул сапогом в зубы, как следовало ожидать, а помог подняться и, поддерживая, вывел из камеры.

Конвоир тоже не кричал, не толкал между лопаток, а молча подхватил под руки и повел длинным, мрачным, затканным рыжими сумерками коридором. Ивану хорошо был знаком и этот коридор, и тошнотворный сладковатый запах паленого человеческого тела: этой дорогой он когда-то шел на последнее свидание с Платоном. Ему даже послышался тоскующий голос Платона:

На світі у кожного сонце своє,

Любенько живеться, як сонечко є,

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

И от этого голоса что-то шевельнулось в груди, растопило ледяное безразличие, подкатилось давящим клубком к горлу. Неужели опять ведут к палачу с белыми профессорскими висками? Больше всего не хотелось ему сейчас встречаться с Рехером. Была бы возможность выбора, Иван с более легким сердцем отправился бы на эшафот, чем пред ясные очи седоголового удава.

Конвоиры не свернули в нижний ярус подземелья, где помещалась гестаповская камера пыток, а повели его наверх. Нескончаемые крутые ступеньки. Мягкий ковер во всю длину тревожно-безмолвного коридора. Обитая блестящей темной кожей дверь с резной медной ручкой…

— Входи! — и легкий толчок в спину.

Как во сне переступил Иван порог и очутился в просторном, напоминающем небольшой зал кабинете, залитом неестественно ярким светом. Солнце только-только выглянуло из-за крыш, а тут почему-то было так светло, что стало больно глазам.

Сначала он и не заметил худощавого человека в темно-сером, безупречного покроя костюме, с сигаретой в зубах, который сидел за массивным столом под огромным, в тяжелой раме портретом.

— Прошу, — приглушенным, бархатисто-мягким голосом обратился он к Ивану и указал на кресло.

Иван вздрогнул — да, перед ним был Рехер. И то ли от бархатисто-мягкого голоса, то ли от сладковато-пьянящего табачного дыма, висевшего в кабинете, его затошнило. «Только бы меня не вырвало, только бы сдержаться!» — одна-единственная мысль пульсировала в сознании. Он не видел, как Рехер встал, налил из графина и поднес ему стакан воды. В другой раз Иван ни за что не воспользовался бы милостью своего врага, но сейчас… Дрожащей рукой схватил стакан, не переводя дыхания выпил до дна прохладную воду.

— Садитесь.

Иван в изнеможении сел.

— С вами это часто случается? — спросил Рехер с таким сочувствием, словно перед ним был старый приятель.

Но Иван уже знал, что это сочувствие — испытанный прием развязывать противнику язык, втянуть в русло заранее продуманного разговора. А он не хотел, как смерти, не хотел не то что разговаривать, а даже смотреть на этого коварного людолова, который опутал, поймал его в свои цепкие тенета.

— Я очень сожалею, что нам снова приходится встречаться в этих не весьма приветливых стенах. Но вы сами виноваты. Для чего понадобилась вам эта комедия с бегством?..

Иван молчал.

— Кстати, я хотел бы знать: с вами здесь вежливо обращаются?

Видно, поняв тактику арестанта, Рехер снисходительно усмехнулся. Чуть-чуть, уголками губ. Но от этой усмешки у Ивана внутри все похолодело.

— Уверяю вас: это не допрос, мне не нужны никакие ваши признания. Следовательно, вам нечего опасаться. Буду откровенен: вы давно уже интересуете меня как индивидуум, пораженный характерным для этого края недугом — фанатизмом. Но, как это ни странно, я все же не могу поверить, чтобы такого одаренного юношу большевистская демагогия отравила безнадежно.

«Говори, говори… Только я уже знаю: все это — приманка. Тщетные надежды! Я не клюну на такую дешевку! Но ты поговори, поговори…» — мысленно потешался Иван над Рехером и молчал.

— В вашем положении каждый трезвомыслящий человек непременно признал бы свое поражение и сменил ориентацию, а вы продолжаете барахтаться, надеетесь зажечь безнадежно угасшее солнце… Что вынуждает вас продолжать борьбу?

— Ненависть! Смертельная ненависть к вам! — невольно вырвалось у Ивана.

Но этот полный гнева и отчаянья крик ни удивил, ни опечалил Рехера. Словно терпеливый врач, который, несмотря на все выходки пациента, стремится установить точный диагноз, он спросил спокойно и беспристрастно:

— За что же такая лютая ненависть?

— За что? Неужели не ясно — за что?.. Вы — подлые убийцы, грабители, завоеватели. Кто, как не вы, разрушили нашу жизнь, растоптали мечты, поработили и залили кровью нашу землю?!

Сложив на груди руки, Рехер внимательно смотрел на своего противника, и, как показалось Ивану, в его холодных глазах блеснуло не то удивление, не то восхищение.

— Значит, ваши чувства порождены болью о родной земле?.. Что же, это делает вам честь. Но истинный патриот не отдает предпочтения никому из поработителей, под какими бы знаменами они ни топтали родину. Вы же почему-то делите оккупантов на «своих» и «чужих». Где же логика? Как понимать такой странный патриотизм?

Иван сообразил, на какую дорожку толкает его этот словоблуд, и горько раскаялся, что вступил с ним в полемику. «Надо было смолчать. Убедить его все равно не смогу, а запутаться… Такой самого дьявола загонит в тупик. Так что лучше молчать», — решил Иван и плотно сжал губы.

— Что-то не слышу пояснений. Вам не хватает аргументов или, может, бежите с поля боя? Должен заметить: трусость вам не к лицу. В этом доме люди далеки от сантиментов. И если вы сумели даже у них вызвать симпатию своей стойкостью, мужеством, то воспользуйтесь этим. Будьте борцом до конца!..

«А в самом деле, в моем положении терять нечего. И если уж суждено помирать, то лучше в борьбе, а не прячась в нору подобно хорьку!»

— Складывать оружие я не собираюсь!

— Дело, как говорится, хозяйское, но я не об этом. Я хотел бы продолжить наш разговор.

— Молчание тоже может быть оружием.

Рехер пожал плечами:

— А какой в этом смысл? Я же не спрашиваю, почему вы сбежали с нелегальной квартиры ночью, в грозу, с какой целью собрали на Борщаговке своих единомышленников.

— Охотно могу ответить: собирался уйти с ними в леса…

— Может, к генералу Калашнику? — спросил Рехер, не скрывая иронии.

Задетый этой иронией, Иван без размышлений брякнул:

— И без Калашника я сумел бы отплатить вам за все злодеяния!

— Даже так? Силами мизерной кучки мальчишек?.. Не стройте из себя дурачка, Кушниренко. Вы намного умнее, чем прикидываетесь… Для борьбы с нами нужны армии, могучие армии.

— Щорс тоже начинал освободительный поход на Украине с мизерной горсткой… Через месяц-другой я собрал бы армию…

— Какой вы фантазер! — По тонким губам Рехера скользнула тень разочарования. — Мы вступили в век, когда судьбу войны решает техника. Вообразим себе, что вам в самом деле удалось бы собрать армию. Но чем бы вы ее вооружили? Разве что лозунгами? Нет, все ваше поведение — это бесплодная игра в Наполеона.

Возразить что-либо этому матерому нацисту было трудно, но и стерпеть молча его издевку Иван не мог.

— Думайте что угодно, но если бы мне удалось вырваться в леса… Знаете, кому бы я первому выпустил кишки? Вам, именно вам!.. — выкрикнул он. Но сразу же прикусил язык: «Дурень! Зачем его настораживаю? С ним я мог бы и тут справиться. Он ведь бледная немощь, кабинетный дохляк. И пикнуть не успел бы! Если уж умирать, то не напрасно!»

Наверное, Рехер заметил, как судорожно сжались, напряглись Ивановы кулаки, ибо начал отодвигаться к противоположному концу стола. И уже оттуда произнес:

— Что же, иного от вас ждать не приходится. Понятие чести, благородства, благодарности, наконец, — не для большевистского выкормыша. А я рассчитывал на вашу молодость, благоразумие, когда вырывал из петли…

— Вырвали, называется… Да вы мне просто удлинили веревку с петлей! Жаль только, что я поздно понял, зачем вы выпустили меня за эти стены. Но если бы мне удалось вырваться в леса…

— Да бросьте вы, ради бога, о лесах! Могу вас заверить: ничего бы из этого не вышло! Не стройте иллюзий: путь к большевикам, Кушниренко, вам уже заказан навсегда. Слышите? Навсегда!

Иван насмешливо хмыкнул: басни все это…

— Вам нужны аргументы? Что же, постараюсь их привести. — Рехер нагнулся над столом, вынул из ящика пачку фотографий и небрежно бросил их Ивану на колени.

Но тот демонстративно отвернулся.

— Советую познакомиться. Мне не стоило бы открывать свои козыри, но я вижу в вашем лице достойного соперника, поэтому плачу откровенностью за откровенность.

«Что за откровенность? О каких козырях он говорит?» — Иван нехотя скосил глаза на фотографии и от ужаса раскрыл рот: сон это или действительность? С лихорадочной поспешностью схватил жесткий, глянцевый с одной стороны снимок, впился в него безумными глазами — фото как фото, никаких иллюзий. Только где, когда он мог фотографироваться с такой отвратительной, льстивой, по-собачьи угодливой усмешечкой на лице в кругу пьяных эсэсовцев? Да еще чокаясь с ними рюмкой?

— Это — жалкая фальшивка! — взорвался Иван нервным смехом.

— Смеяться будете потом, а сейчас смотрите.

Смех Ивана и впрямь сразу же прервался, как только он скользнул взглядом по другой фотографии. На ней была заснята гестаповская камера пыток, в центре которой — подтянутая блоком за скрученные руки к потолку нагая женщина. Распухшее, почерневшее от побоев, искаженное страданием лицо, густо исполосованный нагайками живот, вместо сосков на груди выжженные каленым железом пятна, расплющенные пальцы на ногах…

«Да это же Тамара! Связная Петровича!» — закачался перед Иваном свет. Особенно после того, как он узнал себя, самодовольного, напыщенного, рядом с палачом в резиновом фартуке и с толстой резиновой дубинкой в оголенной по локоть руке. Да, ему устраивали очную ставку с Тамарой, но ведь совсем не в этой камере. «Все это подделка, фальсификация!» — так и рвалось из груди Ивана. Но следующая карточка… Она прямо в порошок его стерла. Это же надо до такого додуматься! Какой-то высокопоставленный штурмфюрер в черном мундире с галунами, картинно усмехаясь, благодарно пожимал ему, Ивану, руку в утреннем сквере среди молодых березок; тут же полукольцом застыли эсэсовцы с автоматами, а у их ног лежал залитый кровью Петрович…

— Гады вы! Какие вы все гады! — вскочил с места Иван и изо всех сил швырнул фотографии в лицо Рехеру.

Тот даже бровью не повел. Сидел со сложенными на груди руками и пристально, даже с некоторым сочувствием смотрел на Кушниренко.

— Я раскрыл свои козыри, притом далеко не все, отнюдь не затем, чтобы запугать вас. Я преследую одну цель: уберечь вас от необдуманных шагов. Вы сами понимаете: в вашем положении лучше обойтись без позы и аффектов. Такие материалы способны свести на нет любые честолюбивые замыслы.

— Но ведь это все ложь! Подлая ложь!

— И вы сумеете доказать это вашим соотечественникам? Молчите?.. Для массы правдой является то, во что она верит. И только! А истина?.. Не лелейте тщетных надежд, никто из ваших вчерашних сообщников не станет докапываться до истины.

«В самом деле: кто захочет меня понять? И без того уже по городу ходят зловещие слухи, а после таких фотографий… Да, это конец!» — решил Иван. Но не смерть пугала его, ему не хотелось согласиться с тем, что он навсегда останется для земляков олицетворением черного предательства. Поэтому больше для себя, чем для Рехера, сказал:

— Моя совесть чиста!

— Ну, это не совсем так, но допустим… — хмыкнул скептически Рехер. — Только кого в наш прогнивший век интересует такой пережиток, как совесть? Сейчас весомы только факты, голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько запомните. И представьте себе, что произойдет с вами, когда набор подобных фотографий «случайно» попадет в руки вчерашних ваших сообщников. История с Дриманченко не вызывает у вас никаких ассоциаций?..

Но даже без напоминания о трагической судьбе Дриманченко для Ивана не было секретом, что его ждет, если такая фотокарточка попадет на глаза кому-нибудь из подпольщиков. Пуля в затылок — это в лучшем случае, а то, чего доброго, еще решат учинить над ним партийный суд, чтобы свалить на него вину за все провалы и неудачи. И не докажешь, что эти фотографии — фальшивы, подделаны, что он ни в чем не виноват: его просто не станут слушать, как не прислушался он сам прошлой осенью к словам Дриманченко, а выведут на пустырь и… Ведь против него факты!

— Подлость! Какая неслыханная подлость!

— По крайней мере, не большая, чем выстрел из-за угла. А это ваш коронный прием. Не так ли?.. То-то и оно. А наш метод, если взглянуть на него беспристрастными глазами, не так уж отвратителен. Я бы даже сказал: благороден. Мы же не пачкаем руки кровью. Ну, а то, что расправляемся со своими противниками их же руками… Кто за такое осудит?

Иван понимал, что побежден полностью и навсегда, но все же смириться с этим не хотел. Вернее, делал вид, что не хочет. Однако слишком уж жалко звучали его истерические выкрики:

— Упырь, а не человек! Упырище!

— Представьте себе, человек… Такой, что научился воспринимать окружающий мир, каков он на самом деле есть! — спокойно ответил Рехер. — Кстати, неплохо бы и вам стать реалистом. Это дало бы вам возможность трезво оценить обстановку и сменить ориентацию. Пока не поздно…

— Что-о, сознательно стать предателем?

— Зачем такая категоричность! Взгляните на все это философски…

— И не подумаю! Лучше смерть!

Скептическая усмешка появилась в уголках Рехеровых глаз.

— Смерть — это благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, а вы должны жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-то восхищала перспектива, что его имя навеки станет символом предательства. Могу вас заверить: если вы покончите с собой, то в день похорон я непременно опубликую в прессе некролог с иллюстрациями, которые вы только что видели. Знайте, я не поскуплюсь на слова благодарности за ту помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья.

«Слова благодарности от палачей… Как же ты дожил до такого? Что делать, когда уже и умереть нельзя?..» — словно бы у кого-то постороннего, спросил Иван у себя самого. И не знал, что ответить. И от этого загудело, зазвенело в голове, черная дымка застлала глаза. Ему вдруг показалось, что он очутился высоко над землей, в черной бездне неба. Один-одинешенек среди вечной пустоты. Приятное облегчение охватило его при мысли, что никого и никогда не встретит он в этом мраке. Немного раздражали лишь молнии, которые, изредка вспыхивая, освещали то белые квадраты фотографий, то маленькие выхоленные руки… И вдруг Иван увидел: эти руки опускают ему на голову чугунный молот. Опускают… и нет возможности увернуться от него, отпрянуть куда-нибудь в сторону. Все же собрал последние силы, рванулся всем телом и… упал в кресло. И сразу же увидел перед собой огромный портрет Гитлера в тяжелой раме, массивный полированный стол, квадратики фото на полу. Не помня себя закрыл лицо руками и зарыдал. Горько, надрывно, как не рыдал еще никогда.

Однако Рехера не тронули его слезы. Не обращая никакого внимания на Ивана, он с опущенной головой ходил по кабинету, словно укачивал какую-то свою неспокойную думу. Потом остановился у окна, открыл его и, подставив лицо свежему ветерку, долго смотрел на залитую утренним солнцем Владимирскую улицу.

— Не усложняйте положения, Кушниренко, — заговорил он, повернувшись от окна. — Не так уж оно беспросветно, как вам кажется. Катастрофу можно отвести, надо только проявить мудрость и стать выше некоторых условностей. Правда, лично вам это будет стоить определенных усилий… — Рехер говорил рассудительно, спокойно.

И этот голос, как ни странно, стал понемногу успокаивать Ивана. А может, и в самом деле положение не так уж безнадежно? Где-то на самом дне души, под толщей безнадежности и отчаяния, вдруг затеплился крохотный уголек надежды. Надо выиграть время, чтобы все обмозговать и взвесить, а потом… Ведь для мудрых и смелых безвыходных положений не существует. Иван понимал, что этот коричневый философ недаром тратит столько времени на болтовню с ним, понимал, что он, Иван, нужен Рехеру. А если так, то на этом можно и сыграть. Вот только какую цену придется платить за выигранное время?

— Что вам от меня нужно?

Рехер пристально посмотрел на собеседника, в его сощуренных глазах светилось и удивление, и подозрительность, и что-то похожее на надежду. В том, что ему удалось пошатнуть, подточить прежние убеждения Кушниренко, он не сомневался, но и поверить, что такой фанатик в течение каких-нибудь полутора часов радикально сменил ориентацию, тоже не мог: Кушниренко не из тех, что способны на безоговорочную капитуляцию.

— От вас нужно совсем немного. Конкретно: вы должны помочь арестовать секретаря запасного подпольного горкома партии. Его фамилия — Бруз.

«Значит, подполью уже известно о смерти Петровича, раз к работе приступил запасной подпольный горком, — сделал для себя вывод Иван. — Но откуда у Рехера такая осведомленность? Кто назвал ему Бруза? Почему именно меня подбивают на такое подлое дело?.. Нет-нет, с меня достаточно. Я уже сыт по горло!»

— Хочу посоветовать, Кушниренко, не отказываться от моего предложения. Лишиться как можно скорее своих бывших сообщников — в ваших интересах. Не вам объяснять, что самыми заклятыми врагами бывают прежние друзья.

— Но я не знаю конспиративной квартиры Бруза…

— А его самого?

— Видел раз или два.

— Этого достаточно. Наша тайная служба уже установила район, где отсиживается Бруз. Ваша задача — опознать Бруза среди жителей этого района во время повальной облавы. Вы можете это сделать, не показываясь даже на люди. Из автомобиля или из другой засады…

«Так вот какова цена за выигранное время! — еще больше горбится, никнет Иванова спина. — Охота с гестаповцами на вчерашних побратимов… Ни за что!.. Но ведь эти проклятые фотографии… Действительно, что стоит Рехеру просто развлечения ради опубликовать их в шнипенковском «Слове»?.. Нет, только не это! А раз Рехеру известно местопребывание Бруза?.. Не я, так кто-то другой все равно его опознает… Главное, что гестаповцы уже выследили Бруза… И я тут ни при чем! А опознать и без меня кто-нибудь опознает, это уже несущественно…»

— Операция назначена на шесть вечера. Только условие: не вздумайте опять выбрасывать какие-нибудь фортели. Один неосторожный шаг… Я до шуток неохоч, а газетные полосы всегда к моим услугам. Вы меня поняли?

Иван еще ниже опустил голову.

— Что ж, будем считать, что мы обо всем договорились. Вопросов нет? Тогда идите отдыхайте перед операцией.

Иван с трудом поднялся, молча пошел к двери, еле переставляя окаменевшие ноги. Незрячий, опустошенный, разбитый, без мыслей и чувств. И слышалась ему предсмертная песня Платона:

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

VI

«Непредвиденные обстоятельства вынудили меня сразу же по прибытии в Киев обратиться к вам, герр рейхсминистр…» — энергично начал писать Рехер мелким почерком на чистом листе бумаги.

Внезапно брови его нахмурились, он пробежал глазами по коротенькой строке и остался недоволен. Не то! С минуту сидел задумавшись, потирая указательным пальцем переносицу, затем решительно зачеркнул написанное, навалился впалой грудью на кромку стола, мягко освещенного электрической лампой с зеленым абажуром, и стал засевать невидимые борозды на белой нивке черными каллиграфическими буквами.

«Многоуважаемый герр рейхсминистр. Вы надеялись узнать из этого послания о том резонансе, который вызвала в здешних чиновничьих кругах ваша поездка по рейхскомиссариату. Но я не привык кривить душой, поэтому скажу откровенно: каких-либо радикальных перемен в работе оккупационных властей не наблюдается, а о дальнейших последствиях говорить пока еще рано. Все же, надо полагать, ваш визит положил конец тем кричащим противоречиям и путанице, которые постоянно вносились распоряжениями и инструкциями гаулейтера Коха в вопрос генеральной немецкой политики касательно Украины. По крайней мере звенья аппарата гражданского управления краем отныне четко и недвусмысленно представляют себе как грандиозность этой проблемы, так и свою роль в ее решении…»

Снова перечитал написанное. И снова остался недоволен. Слов куча, а ни ясной мысли, ни упругой фразы! Да и зачем эти околичности, когда перед ним стоит совершенно локальная задача: объяснить причины трагедии зондеркоманды «Кобра». Но объяснить так, чтобы Розенберг пришел к абсолютно четкому выводу — «Кобра» стала жертвой недальновидной политики, которую проводит на Украине чванный и норовистый Эрих Кох. Пусть тогда Гальтерманн сколько угодно строчит доносов в Берлин! Под силу ли будет ему вызвать бурю, когда в историю с «Коброй» вмешается сам Розенберг, с мнением которого считается фюрер? Вот только как задеть за живое, втянуть в борьбу и рейхсминистра?..

Рехер в сердцах скомкал листок и бросил в корзину. Чтобы сосредоточиться, закрыл глаза. Но ничего хорошего на ум не приходило. Все же вынул чистый лист и стал писать снова.

«Считаю своим долгом, дорогой партайгеноссе, высказать некоторые сомнения и тревоги касательно перспектив исполнения намеченной вами программы строительства на востоке.

Не хочу быть злым пророком, но все наши планы в недалеком будущем могут оказаться под смертельной угрозой. Причины? По всему рейхскомиссариату наблюдается интенсивное нарастание партизанского движения. Если осенью и зимой, оно имело преимущественно односторонний, стихийный характер и сводилось к бандитским акциям (террор, диверсии, ночные налеты), то сейчас, судя по сообщениям гебитскомиссаров, большевики коренным образом изменили тактику. После прошлых неудач они все свое внимание сконцентрировали на консолидации сил и привлечении самых широких слоев населения к активной борьбе с оккупационными властями. Не будем закрывать глаза на горькую правду: партизанам уже удалось сорвать весенний сев в большинстве гебитов; не случайно и то, что один за другим проваливаются повсеместно планы сельскохозяйственных заготовок, отправки рабочей силы в фатерлянд. Но, судя по всему, это — только начало, первые симптомы недалекой бури. Если немедленно не принять предохранительных мер, боюсь, как бы нам не довелось иметь дело с восстанием. Ведь именно на этот путь толкает местное население как устная, так и письменная большевистская пропаганда. И в эффективности ее, как свидетельствует прошлый опыт, сомневаться не приходится. Конечно, подобная авантюра будет стоить унтерменшам целых рек крови, восстание заранее обречено на полное поражение, но это никак не означает, что нашей восточной программе не будет нанесен ощутимый удар…»

И тут у Рехера дрогнула рука, он спросил сам себя: «А придадут ли значение в Берлине твоим предостережениям? Там ведь, наверное, кружатся головы от успехов на фронтах. Генерал Паулюс вот-вот прорвется к Волге, армии Манштейна уже штурмуют предгорья Кавказа, а ты — о всенародном восстании… И где? На Украине, в глубоком немецком тылу! Над тобой попросту посмеются. Впрочем, что с того? Смеется хорошо тот, кто смеется последним. Как бы там ни отнеслись к моему посланию, я должен первым забить тревогу». Он тщательно вытер платком вспотевшие руки и снова склонился над листом бумаги.

«…Сожалею, что этого не могут (или не хотят?) понять лица, коим доверено заложить надежный фундамент нового порядка на востоке. Политической слепотой, интеллектуальной неполноценностью, предельной никчемностью ответственных чинов из рейхскомиссариата я могу объяснить тот печальный факт, что выкорчевывание последствий двадцатилетнего господства большевиков на Украине, по сути, пущено на самотек. Даже борьба с партизанами отодвинута на задний план и фактически сведена к периодической экзекуции населения. Но ведь и дилетанту ясно, что массовые экзекуции лишь помогают красным агитаторам раздувать пламя всенародной партизанской войны, как это было в 1812 году. Потому что даже общественно пассивные элементы, которые при условиях гибкой и мудрой политики могли бы стать нашими помощниками или по крайней мере остаться лояльными, не видя перспектив, проникаются смертельной ненавистью ко всему немецкому и пополняют ряды уже довольно многочисленных лесных банд. Я не раз акцентировал (и вы согласились со мной) то, что в борьбе с таким коварным и хитрым противником, как большевистские партизаны, одной силы недостаточно. Тут нужны изобретательность, глубокое знание психологии славянина, утонченность и разнообразие форм пропаганды. Но, к превеликому моему удивлению, инициатива восточного министерства локализовать коммунистов с помощью самих же украинцев путем засылки в опаснейшие районы национальных зондеркоманд не нашла ни надлежащего понимания, ни необходимой поддержки у ровенских тыловиков.

Как известно, полгода назад, несмотря на бешеное сопротивление гаулейтера Коха, согласно вашему распоряжению, на Украину была отправлена всесторонне подготовленная еще до начала восточной кампании спецкоманда «Кобра» и заслана в районы активных партизанских действий. В течение сравнительно короткого времени ей удалось выследить и полностью уничтожить довольно крупные и опасные отряды Гейченко, Калашника, Бородача, не говоря уже о множестве мелких диверсионных групп и ячеек. Одним словом, «Кобра» сделала то, что неспособны были сделать все вооруженные силы фатерлянда на Украине.

Но известно также и то, что ни в одной из тех операций «Кобре» не была оказана помощь ни войсками СС, ни регулярными армейскими частями, хотя не раз и не два лично мной делались попытки наладить сотрудничество. Совершенно ясно, что, лишенная поддержки, изолированная, оставленная на произвол судьбы, опекаемая только нами зондеркоманда вскоре стала объектом особенного внимания лесных «товарищей». И вот результат: неделю назад в селе Забуянье она была окружена ночью превышающими силами красных и уничтожена. Но самое отвратительное во всей этой истории то, что чины, которые фактически обрекли «Кобру» на поражение, сейчас пытаются погреть руки…»

«А зачем я это?.. — внезапно хватился Рехер. Пробежал глазами письмо и сокрушенно покачал головой: — Нет, такой словесной жвачкой Розенберга не зацепить за живое. Какие-то ненужные всхлипывания вместо гневного обвинения…» Но попробуй извлечь из памяти страстные и яркие слова, когда голова точно ватой набита! Чтобы разогнать усталость, он встал из-за стола, закурил сигарету и зашагал из угла в угол, заложив за голову руки. Потом остановился у окна, распахнул его настежь.

Солнце уже давно опустилось за вылинявший небосклон, однако зной не спадал. Воздух на улице был жаркий, недвижный, дышалось тяжело, тело, словно вываренное, жаждало свежести, прохлады. И Рехеру захотелось выскочить из этого каменного мешка, броситься с разгону в прохладные волны Днепра. До того захотелось, что даже зарябило в глазах, а в ушах послышался плеск волн.

«А почему бы и в самом деле на Днепр не поехать? Прихвачу Олеся и махнем куда-нибудь на тихую старицу. Я ведь так мало уделяю ему внимания…» Он выглянул было в окно, чтобы кликнуть шофера, но вспомнил о недописанном докладе и остановился в нерешительности. Надо было отправить тайное послание Розенбергу. И не когда-нибудь, а именно сегодня, пока его не опередил Гальтерманн. Так он и стоял некоторое время, не будучи в состоянии ни превозмочь желание искупаться, ни вернуться к работе.

Наконец пошел к столу, нагнулся над листом, но яркие и точные слова, которых так ему сейчас недоставало, окончательно застряли в закоулках памяти; мысли, не созрев, наплывали одна на другую, и он с горечью вспомнил не столь уж и далекие годы, когда из-под его пера легко и непринужденно текли страницы, которые впоследствии становились книгами главного идеолога рейха Адольфа Розенберга. Нет, Рехер никогда не жалел, что на протяжении десятилетий анонимно работал на других, — во имя великой мечты он сознательно принес себя в жертву! Но сейчас его тревожило сомнение — не напрасно ли он растратил свою жизнь?

Углубившись в невеселые воспоминания, Рехер не расслышал быстрых шагов в приемной. Не заметил и того, как в кабинет вошел секретарь:

— Герр бригаденфюрер просит аудиенции…

Только после этих слов Рехер поднял голову, удивленно взглянул на секретаря: «Бригаденфюрер? В такую пору?..» И в тот же миг, бесцеремонно оттолкнув плечом тщедушного писаря, в кабинет ввалился осанистый, изрядно растолстевший на киевских харчах Гальтерманн. Он был перетянут вдоль и поперек новыми скрипучими ремнями, застегнут на все пуговицы, торжественный и напыщенный.

— Герр Рехер, что это значит? Сколько можно пропадать за рабочим столом?..

— Дела, дела… — неопределенно пожал плечами хозяин и поспешил навстречу позднему гостю, чтобы не подпустить его к столу, на котором были разбросаны наметки тайного послания. — У вас что-то случилось?

— Уж конечно, без крайней надобности я не решился бы вас беспокоить, — при этом Гальтерманн заговорщически сверкнул воровскими глазами, горделиво выпятил грудь и, подойдя к Рехеру вплотную, ткнул ему руку: — Можете поздравить! Час назад я рапортовал рейхсфюреру…

«Залил коньяком глотку и дышит в самое лицо. Скотина!» Чтобы подавить тошноту, внезапно подступившую к горлу, Рехер попятился к столу. Но не так-то легко отвязаться от пьяного. Заметив, как вдруг побледнело лицо рейхсамтслейтера, Гальтерманн забеспокоился:

— Что с вами? Вам нехорошо? Позвать врача?

— Переутомился. Да еще такая жарища…

— Здесь все не так, как надо: то гроза, то зной. Но скоро мы и погоду переделаем на свой лад. Если уж сумели свернуть шею большевикам… Кстати, вы догадываетесь, зачем я приехал в такое время?

— Сами скажете.

— Пригласить на торжественный ужин.

— К сожалению, у меня еще множество дел.

— У всех дела. Но в честь такого события… Я помню ваше обещание: выпить после успешного завершения операции. Было такое?

— Но вы видите, я сейчас не в форме.

— Мы поможем вам обрести самую лучшую форму! — хихикнул Гальтерманн. — Так что никаких отказов.

— А как вел себя мой «крестник» Кушниренко? — переменил Рехер тему разговора.

— Безукоризненно! Без него вряд ли удалось бы заарканить Бруза… Но как вам удалось обломать Кушниренко рога?

— Об этом вам лучше у него спросить.

— Спрашивал — молчит.

У Рехера нервно дернулось веко на левом глазу.

— А вы что, разве не отпустили его? Я обещал Кушниренко свободу после операции.

Гальтерманн удивленно, даже ошарашенно уставился на Рехера, словно говоря: для чего это благородство в отношениях с большевиками? Пока нам выгодно, им можно обещать хоть золотые горы, но выполнять обещания совсем не обязательно.

— Но ведь, герр Рехер…

— Обойдемся без дискуссий! В свое время, когда обговаривались условия нашего пари, мы договорились, что никто не будет совать мне палки в колеса. Припоминаете? Или, может, вы считаете, что эти условия после сегодняшней операции уже утратили свою силу?.. — Рехер говорил спокойно и тихо, почти шепотом, но от этого шепота у бригаденфюрера между лопаток поползли скользкие червяки. — Но в таком случае я автоматически получаю право на удовлетворение трех своих желаний. Вот Кушниренко, к примеру, и будет одним из них. Вам он все равно ни к чему, а мне это — первоклассный материал для психологических экспериментов.

— О чем речь, герр Рехер! Забирайте его со всеми потрохами. Выигрыш так выигрыш. Только, ради бога, не подумайте, будто я ставлю палки в колеса… Кушниренко после операции мы просто должны были взять в гестапо. Дело в том, что Бруз, когда сообразил, кого привел к нему ваш молодец, оказал сопротивление. Точнее, пытался оказать, но мои люди быстро укоротили ему руки. Все же он успел выстрелить в Кушниренко, а потом уже в себя…

— Так Кушниренко ранен?

— Пустяки! Пуля слегка царапнула ему руку повыше локтя.

— Тем более он заслуживает вознаграждения.

— Да что мы уделяем столько времени какому-то унтерменшу? Я поступлю с ним так, как вы пожелаете. Сегодня же! А сейчас — едем.

«А как быть с письмом? Не окажется ли эта пьянка фатальной?» — подумал Рехер. Искоса поглядел на разбросанные на столе листы и категорически отрезал:

— Хорошо, я приеду. Но несколько позже. Закончу спешную работу и приеду.

Гальтерманну ничего не оставалось, как удалиться.

— Мы вас ждем, — напомнил он еще раз с порога.

— Своих обещаний я дважды не повторяю.

Так они расстались. А спустя примерно час Рехер в хорошем настроении и с легким сердцем направлялся на вечер к полицайфюреру. Злосчастное послание, над которым он упорно бился весь вечер, после отъезда Гальтерманна легко и быстро выплеснулось на бумагу. Сколько ни перечитывал его Рехер, придраться ни к чему не мог. Кратко, убедительно, красноречиво…

На Лукьяновке, неподалеку от резиденции Гальтерманна, в которой некоторое время проживал специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву фон Ритце, его давно ждали. Не успел он открыть дверцу машины, как подлетел офицер-эсэсовец и, щелкнув каблуками, взял под козырек. Указал рукой на посыпанную песком дорожку, бежавшую под густым шатром кленов к затемненному двухэтажному особняку, и молчаливой тенью поплыл следом.

Рехер был немало удивлен, когда встретил в вестибюле чрезмерно раскрасневшегося оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Тот почтительно переломился в пояснице, льстиво заглянул в глаза и с выражением полнейшей преданности на маленьком, невыразительном лице повел по устланной яркими коврами лестнице. Рехер отметил про себя, что тут многое изменилось. Полы сплошь устланы музейными коврами, по углам — огромные вазы, на стенах, где только можно, развешаны полотна мастеров различных эпох, окна вместо штор затянуты гобеленами. И хотя в глаза бросалась кричащая безвкусица, отказать новому хозяину в достатке было трудно. Наверное, Гальтерманн специально собрал все это здесь, чтобы поразить гостей роскошью.

На втором этаже, освещенном зачем-то толстыми церковными свечами, Эрлингер вырвался вперед, подскочил к массивной дубовой двери, из-за которой долетал веселый гам, дернул на себя обе половинки и рявкнул во весь голос:

— Советник рейхсминистра Розенберга рейхсамтслейтер Георг Рехер!

Десятка два гостей Гальтерманна, болтавших за овальным столом посреди банкетного зала, освещенного свечами, сразу умолкли. Рехер увидел среди них крупнолицего военного коменданта Эбергарда, всегда надутого доктора Рогауша, генерала полиции Пауля Шеера, высших чинов из генерал-комиссариата и СД. Видимо, они уже успели опрокинуть не по одной рюмке, так как были возбуждены, разгорячены.

— Штрафную! Герру рейхсамтслейтеру штрафную! — весело выкрикнул Гальтерманн и нетвердой походкой направился к новому гостю.

Бесцеремонно подхватил его под руку и не повел, а поволок к столу, хотя Рехер и не думал упираться. Между тем предупредительный Эрлингер наполнил каким-то бурым напитком хрустальный бокал и протянул его своему кумиру. Тот принял чуть ли не пол-литровый сосуд и вдруг почувствовал на себе удивленные, ироничные и даже злорадные взгляды. Присутствующие явно не верили, что он одолеет этот сосуд, и про себя уже потешались над его пусть и незначительным, но все же поражением. Но Рехер не собирался никого потешать. Он принял горделивый вид и произнес:

— Наш фюрер возвысил немецкую нацию в ранг сверхлюдей и этим обрезал провода, которыми немцы были соединены с простыми смердами. Поэтому негоже сверхчеловеку поклоняться минувшим обычаям — этому прожорливому и тупому божеству варваров. Если мы на время и становимся рыцарями бокала, то совсем не для того, чтобы удовлетворять свои низменные потребности, а с единственной целью — лишний раз убедиться, что обычаи и традиции унтермешней для нас чужды и далеки.

Намек Рехера поняли не все, но все дружно проревели:

— Слава сверхчеловеку! Долой привычки варваров!

— Ахтунг! Ахтунг, господа! Я предлагаю тост… Мне хочется выпить… — поднялся со своего стула Гальтерманн и стал покачиваться на нетвердых ногах, а в такт его покачиваниям выплескивалось из бокала на стол вино. — Мне хочется выпить за партайгеноссе Георга Рехера! — и ни с того ни с сего полез целоваться с представителем остминистериума.

Раздались возгласы одобрения, аплодисменты, притоптывания. Множество нетвердых рук потянулось к Рехеру с наполненными рюмками. Но генералу Эбергарду этого показалось мало, он стал перегибаться через стол, чтобы поцеловаться с представителем Розенберга. И то ли поскользнулся, то ли просто не удержался на ногах, но шмякнулся прямо на стол, уставленный яствами. Звон разбитой посуды, восклицания, приглушенный стон. Гости Гальтерманна бросились помогать Эбергарду. Измазанного сметаной, разными подливами, с окровавленным от осколков посуды лицом, его вывели под руки в соседнюю комнату на попечение адъютантов.

«Жалкие забулдыги! И выпить-то как следует не умеют, а корчат из себя бог весть что…» Губы Рехера скривились в презрительной гримасе, нервно задергалось веко на левом глазу.

Все это не ускользнуло от внимания Гальтерманна. Он сразу же нахмурился, на толстой шее выступили багровые пятна. Рехер не полагал, что именно его брезгливая гримаса так подействовала на полицайфюрера, однако обеспокоился. Мало что могло взбрести в голову пьяному! А в нынешней ситуации, пока не известна реакция официального Берлина на трагедию «Кобры», он никак не хотел обострять отношений с местными верховодами. Собственно, он затем сюда и приехал, чтобы не дать повода для сплетен, на которые чины из СД непревзойденные мастера. Стремясь погасить в зародыше пожар, Рехер выдавил на лице незлобивую улыбку и отпустил шутку:

— Истинным рыцарям поле битвы, каким бы оно ни было, к лицу оставлять только со щитом. Я предлагаю тост за «подвиг» нашего славного коменданта! И считать все, что случилось… Хотя, собственно, ничего не случилось: ведь где пьют, там и льют! — и первым пригубил бокал.

Тост всем пришелся по вкусу. Чтобы побыстрее замять неловкость, присутствующие охотно выпили за «подвиг» Эбергарда. Затем хлебнули за молчаливого штадткомиссара доктора Рогауша, за полицейского генерала Пауля Шеера… Ну, а дальше пили, уже не ведая, за что и за кого. Все наперебой провозглашали тосты-лозунги, все требовали к себе внимания, но никто никого не слушал. В зале стояли шум, гам, звон.

— Прошу слова! — взревел после продолжительного молчания Гальтерманн и встал.

Но только один Рехер повернул к нему голову.

— Хочу говорить! — бригаденфюрер хватил кулаком по столу.

Но его по-прежнему не слушали. Гальтерманн даже задрожал от возмущения. До странного легко вскочил на стол, рванул из кобуры револьвер и выстрелил несколько раз в потолок. Гости от неожиданности замерли. Стало тихо-тихо.

— Когда меня не слушают, я начинаю говорить револьвером! — бросил хозяин вместо извинений. — Я хотел сказать… Я собрал вас сюда, чтобы вы знали… Какое сегодня число? Хотя это несущественно. Все равно это мой день… Сегодня я отрубил голову… — уже в который раз за вечер повторил Гальтерманн. — Большевиков в Киеве больше не существует! Они уничтожены. Все! И это сделал я! Вот этими руками… Могу заверить вас, рейхсфюрер сумеет оценить мои заслуги. Я уже сообщил…

«А он хоть и глуп, но хитер! Знал, кому первому сообщить о «своем» успехе. Только рановато протягивает руку за рыцарским крестом. Возможно, киевскому подполью и нанесен удар, но, судя по последним событиям, большевики перенесли фронт борьбы в леса. Так что главные неприятности впереди, — размышлял Рехер, улыбаясь разбушевавшемуся Гальтерманну. — Да и вряд ли его телеграмма произведет в Берлине впечатление. Кого могут интересовать события в Киеве, когда взгляды Германии прикованы к Волге?..»

Но среди присутствующих так дальновидно размышлял один Рехер. Очумевшим, ослепленным, им казалось, что коварный и завистливый Гальтерманн крепко взнуздал свою фортуну.

— Браво, бригаденфюрер! — сорвавшись на ноги и стремясь опередить других, взвизгнул генерал Пауль Шеер. — Браво, браво!..

— Предлагаю салют в честь победы над киевским подпольем! — вскочил с места, чтобы не отстать от подхалима Шеера, оберштурмбаннфюрер Эрлингер, который надеялся отщипнуть хоть крохотку от пирога Гальтерманновой славы.

— Салют! Салют! — подхватили пьяные.

Присутствующие непослушными пальцами принялись расстегивать кобуры. Кто-то предусмотрительно распахнул окно, выходившее в темный парк. И тут в накуренный зал вместе со свежим воздухом ворвалось эхо далекого взрыва.

— Господа! Нам уже салютуют! — воскликнул удивленный полицайфюрер и, соскочив со стола, бросился к распахнутому окну.

За ним устремились и гости. Сбились вокруг Гальтерманна, ожидая команды. Но вместо команды опять послышалось несколько сильных взрывов, долетел треск пулеметов. Рехер сразу догадался: где-то на окраине города разгорается бой. Однако взрывы эти никого здесь не насторожили. Все дошли до того предела, когда способны только на одно — продолжать пить.

И они пили. Рехер смотрел на них и сожалел, что находится в этом балагане. Если бы его хоть оставили в покое, а то около него все время крутился Эрлингер, неустанно наливал в бокал всякие напитки и неумолчно жужжал о своем папеньке, который каждый год в последний день января привозит фюреру символическую кружку пива из своей мюнхенской пивной, на кого-то шепотом жаловался, так же шепотом кому-то угрожал, но понять что-либо из его бормотанья было невозможно. Правда, Рехер и не стремился понять. Для отвода глаз делал вид, что внимательно слушает, на самом же деле думал о том, как бы поскорее выбраться из этого балагана. И искренне обрадовался, когда увидел в двери запыленного эсэсовца, который с растерянным видом подбежал к Гальтерманну и стал что-то быстро-быстро нашептывать ему на ухо. Распухшее, синюшное лицо полицайфюрера постепенно каменело, а глаза становились большими и неподвижными.

— Кто дежурный по штабу? — рявкнул он.

— Гауптштурмфюрер Бергман.

— Немедленно ко мне! Поднять гарнизон по тревоге!

Запыленный эсэсовец молнией метнулся к выходу, а осоловевшие гости непонимающе уставились на Гальтерманна.

— Я должен сообщить вам, господа… Только прошу без паники! — заговорил он, ни на кого не глядя. — Произошло невероятное, господа. Неизвестные бандиты только что совершили вооруженное нападение на офицерский санаторий в Пуще-Водице. Как мне сообщили, там сейчас идет неравный бой.

«Бой!.. На территории офицерского санатория, под самым носом у СД? Вот так салют в честь победы над киевскими большевиками! — Как наказание за напрасно потерянный вечер в кругу омерзительных пьяниц воспринял Рехер это известие. Но тут же вспомнил о сыне, и его мгновенно обожгло острое чувство: — А Олесь ведь еще вчера находился в этом санатории! Боже, что могло бы произойти, если бы я своевременно не вернулся в Киев и не забрал его домой?!»

— Будем расходиться, господа! Я беру на себя руководство операцией по уничтожению бандитов, — торопливо застегивая пуговицы кителя, закончил Гальтерманн.

Протрезвевшая компания двинулась к выходу. За ними поплелся и Рехер с какой-то неясной тревогой на сердце.

«Неизвестные бандиты совершили налет на офицерский санаторий!.. Бандиты… Ха-ха, эти басни, герр Гальтерманн, расскажите дурачкам! Для такой операции не то что у бандитов — даже у партизан кишка тонка. Громить офицерские санатории в самом Киеве… Нет, ничего подобного еще не бывало! Выходит, рановато вы радовались, уважаемый герой, поражению «Кобры». Что в сравнении с сегодняшним событием это скромное происшествие! О разгроме «Кобры» никто теперь и не вспомнит, а вот донесение о налете на офицерский санаторий в Киеве непременно вызовет такую реакцию в Берлине, что кое-кто может лишиться головы. Тут уж и я приложу руку!» Но вдруг Рехера бросило в дрожь от одной мысли: «А что, если к этому событию причастен Олесь? У этих «бандитов» безусловно должен быть наводчик… А Олесь так рвался из санатория… Неужели знал?! Неужели все-таки знал?!»

VII

— Разрешите доложить, герр рейхсамтслейтер, проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему вызову покорно прибыл!

Рехер даже глазом не повел в ответ на эти слова. Как и прежде, полулежал в кожаном кресле у раскрытой двери, выходившей на затененный кленовыми пышными ветками балкой, держал в руках пачку густо исписанных листов. Тарханов не знал, конечно, по какому делу он вызван сюда, как не было ему известно и то, что за бумаги изучает с таким вниманием всесильный посланец Розенберга. А это было собственноручное свидетельство Ивана Севрюка о боевом пути и бесславном конце зондеркоманды «Кобра». И вызов княжеского потомка имел к нему, можно сказать, самое прямое отношение.

Слишком много изведал всего на своем веку Рехер, чтобы не понимать: ночное происшествие в Пуще-Водице будет иметь для кое-кого в Киеве весьма печальные последствия. Фюрер никому не простит уничтожения почти трехсот героев победной харьковской операции. И, главное, где? В городе, который лежит в сотнях километров от фронта! Следовательно, если не из самой ставки, то, по крайней мере, из резиденции гаулейтера Коха надо ждать гостей, которые после расследования и определят, чью голову бросить на плаху. Собственно, никакого расследования не будет — будет игра, которую проиграет тот, кто не сумеет своевременно запастись весомыми козырями. Поэтому еще ночью, возвращаясь от Гальтерманна, Рехер наметил четкий план подготовки к будущей баталии, хотя она и не могла затронуть его непосредственно. Но, зная волчьи повадки местных верховодов, он не стал медлить. Уже на рассвете, пока соперники еще не осознали всего трагизма положения, приступил к осуществлению своего замысла.

Начал с вызова Севрюка. После тщательного анализа последних событий он не сомневался, что разгром офицерского санатория и уничтожение «Кобры» — дело одних и тех же рук. По агентурным данным, в лесах вокруг Киева шныряли мелкие, разрозненные партизанские отряды, которые никогда не отваживались нападать даже на райцентры, не то что на битком набитую войсками бывшую украинскую столицу. Подобная операция могла быть под силу разве что той загадочной, невесть откуда прибывшей «армии генерала Калашника», которая сумела одолеть вышколенную «Кобру». А об этой «армии» можно было узнать только от Севрюка.

И Рехер узнал. Скупой на слова, заместитель Иннокентия Одарчука в своем письменном докладе привел столько ценных наблюдений и соображений, что Рехер без колебаний решил сделать ставку на этого человека в будущей борьбе. В который уже раз он перечитывал рукопись Севрюка, и когда в кабинет вошел Тарханов, Рехер сделал вид, что не заметил пришедшего. А тот в неловкости топтался у входа и не отваживался снова напомнить о себе.

Так продолжалось минут пять, может быть даже десять. Наконец Тарханов кашлянул в кулак и неуверенным голосом пробормотал:

— Я жду ваших распоряжений, герр рейхсамтслейтер…

Только после этого Рехер положил на колени бумагу, выразительно поглядел на старинные настенные часы:

— Вы ждете?.. Представьте себе, я жду вас уже полдня, — сказал тихо, почти шепотом.

Высокий лоб, прямой хищноватый нос княжьего потомка моментально усеялись мелким бисером пота, а на запавших, в глубоких продольных складках щеках проступила чуть заметная бледность. Кто-кто, а уж он-то знал, что предвещает этот шепоток. Особенно после того, как двое его подчиненных, которые не уберегли Олеся от несчастья в доме деда, очутились на виселице.

— Я очень сожалею… мне весьма жаль, но поверьте: в этом мало моей вины. Я нес службу по охране вашего сына.

— А разве это непременно делать лично вам? Я предоставил в ваше распоряжение полсотни бездельников.

— Все это так, но могу ли я положиться на них после того, что случилось на Соломенке? Можете наказывать меня, но теперь уж я никому не передоверю охрану Олеся.

Рехер понимал: Тарханов спекулирует на его отцовских чувствах, и все же ему было приятно, что его сыну прислуживает бывший князь.

— Где Олесь сейчас?

— Дома. Походил по городу, а теперь дома.

— Вы все время держали его в поле зрения?

— Конечно.

— Ну, и заметили что-нибудь подозрительное? — и милостиво указал рукой на кресло.

Тарханов с почтительно склоненной головой подошел к креслу, присел на краешек и вытащил из нагрудного кармана маленький блокнотик.

— Из дому Олесь вышел ровно в девять. Немного постоял у подъезда, огляделся и отправился на бывшую Левашовскую. Потом свернул на Институтскую, в киоске напротив эмиссионного банка купил утренние газеты и взял курс на Крещатик. Но, как и вчера, почему-то остановился неподалеку от перекрестка за бывшим особняком Игнатьева и, наверное, минут десять просматривал улицу, стоя в тени деревьев. Мне кажется, что напротив дома, где проживал до своей гибели специальный уполномоченный штаба шестой армии по Киеву герр фон Ритце, Олесь останавливался не случайно.

«Ясное дело, не случайно, — мысленно согласился Рехер. — В том доме и сейчас проживает архитектор Крутояр, дочь которого Олесь умудрился вывезти под Гадяч ровно неделю спустя после того, как был убит Освальд фон Ритце… С этими остановками явно что-то нечисто! Возможно, дочка Крутояра нашла способ установить с матерью регулярную связь? Возможно, именно через Крутояров контактирует Олесь с большевистскими бандами из лесу?»

— На Крещатике ваш сын долго рассматривал, можно даже, сказать изучал фотомонтажи на стендах о победах армий фюрера под Харьковом, в большой излучине Дона и на Волжском направлении. Потом побрел меж развалин к бульвару Шевченко. Побродил в одиночестве под университетскими колоннами, а оттуда вдоль трамвайной линии направился на Соломенку. За всю дорогу ни с кем разговоров не вел, разве что, может… Как и вчера, он сначала забежал в уборную на Соломенском базаре, а уже оттуда — к усадьбе деда.

«Что же, базарная уборная — подходящее для конспиративных встреч место. А то, что Олесь приехал в Киев на встречу со своими единомышленниками после ночного происшествия в Пуще-Водице, яснее ясного. В шнипенковскую редакцию его, вишь, не потянуло, а вот в уборную… Надо поинтересоваться этой уборной: не исключена возможность, что именно оттуда и начнется тропка к отряду Ефрема Одарчука, или как там его… Но как все же неосторожен Олесь: изо дня в день ходить по одному и тому же маршруту, выдавая себя с головой…»

— На усадьбе деда он долго не задерживался, — продолжал Тарханов, подбодренный вниманием Рехера, — вбежал в дом, взял с полки несколько томиков и без оглядки направился в обратный путь. У меня такое впечатление, что усадьба на Соломенке…

— Не забывайте, что вы имеете дело с моим сыном! — резко прервал его Рехер. — Я поручил вам охранять его. Именно охранять, а не шпионить, подозревая бог знает в чем!

— Простите великодушно, но я… Я просто неправильно выразился. Я хотел только сказать…

Рехер не дал ему закончить:

— Кто бывает на усадьбе Химчуков? Ведется ли за домом наблюдение?

— Ночью и днем.

— Результаты?

— Никаких! После покушения на Олеся туда никто не заходил. Крыльцо даже бурьяном заросло. Безногий Ковтун, пока был жив, изредка наведывался, а теперь — никто.

— Наблюдения не снимать. Особенно по ночам. Но предупреждаю: не позволять себе ничего лишнего и держать язык за зубами.

— Да что вы, герр Рехер, я ведь помню, кому обязан жизнью. Скорее сдохну, чем подведу вас! — прижимая руки к груди, лепетал князь. — Единственная просьба…

Рехер милостиво кивнул головой.

— Мне бы хотелось доказать свою преданность в игре покрупнее. Доверьте, бога ради, какое-нибудь более сложное дело.

Рехер многозначительно улыбнулся и, немного помолчав, сказал:

— Что ж, стремление благородное. Могу обещать: вы получите возможность засвидетельствовать свою преданность. И, вероятно, очень скоро. Кстати, как с обучением пугачей?

— Абсолютный порядок! Через неделю заканчиваем теоретические курсы, а потом — практические занятия. Пугачи тоскуют по настоящему делу.

Тонкие губы Рехера дрогнули.

— Дела для них хватит. Только бы справились. И передайте им: качество усвоения теоретических знаний проверять буду лично, практические навыки они приобретут за пределами Киева, в лесах. И еще одно: отстающих и недисциплинированных в зондеркоманде не должно быть. Вы поняли меня?.. Не должно!

Тарханов часто-часто закивал головой.

— А теперь идите!

Бывший князь вскочил на ноги, кланяясь, стал пятиться к выходу. А в выпученных глазах — удивление и беспокойство: зачем же все-таки вызывал его рейхсамтслейтер? Неужели только затем, чтобы узнать, где слонялся его недостреленный выродок? Или, может, чтобы предупредить о чистке зондеркоманды? Но ведь укомплектована она из надежных, уже проверенных в деле антисоветчиков!.. Зачем вызывал?..

Выпроводив Тарханова, Рехер поспешил оставить свою служебную обитель. Запер в сейф объяснение Севрюка и вышел на улицу, даже не предупредив, когда вернется и где его искать в случае надобности. Он предчувствовал, что местные правители непременно бросятся к нему за помощью, когда осознают трагизм своего положения. Однако не хотел с ними встречаться. Он встретится тогда, когда будет иметь в руках надежные козыри, а их надо еще добыть. С минуту задержался на крыльце, размышляя, куда бы отправиться.

Стояла жара. Полуденное солнце не просто нагрело, а раскалило асфальт и камень. Над городом висела душная желтоватая мгла, листья на деревьях свернулись, обвисли. И вдруг Рехер вспомнил вчерашнее желание поехать с Олесем на Днепр. Непременно поехать! Забраться в заросли ивняка и выведать у сына все, что только можно, о ночном налете на офицерский санаторий…

— На Печерск! — бросил он шоферу, садясь в машину.

А через четверть часа Рехер уже стоял на пороге своей просторной гостиной, затененной с улицы, как и служебный кабинет, густыми кленовыми ветвями, и с затаенной улыбкой смотрел на раздетого до пояса Олеся. Тот лежал в кресле-качалке с толстой книжкой в руках. То ли не услышал шагов за спиной, то ли прикинулся, что не слышит. Рехеру почему-то показалось, что сын не замечает его умышленно.

— О, да ты еще досыпаешь! Пора, пора глаза продирать. Ты хоть завтракал?

Опустив книгу на колени, Олесь нехотя обернулся и так многозначительно поглядел на отца, словно хотел сказать: «Зачем этот вопрос? Тебе ведь уже донесли обо мне все».

— Что ты изучаешь? — поспешил переменить тему разговора отец.

— Исследования Ганса Дельбрюка.

— «Германцев» Дельбрюка? — удивился Рехер и потянулся рукой к знакомому фолианту.

Когда-то давным-давно, в студенческую пору, он сам зачитывался Дельбрюком, стремясь осознать причины загнивания и развала могучей Римской империи. Тогда он только еще вступил на тернистую стезю политической борьбы и фанатично искал ответа на вопрос: какие силы способны разрушить царскую тюрьму народов? Но как эта книга попала к Олесю? Что заставило его заинтересоваться ею?..

— Я принес Дельбрюка из дома деда, — точно угадав его мысли, сказал Олесь.

— И как, нравится?

Юноша пожал плечами:

— Такая литература не для развлечения. Это скорее почва, которая дает утешение…

— Все повторяется… Все повторяется… — грустно произнес Рехер, листая пожелтевшие страницы, на полях которых еще оставались заметки, сделанные некогда его рукой. — Я тоже прошел через Дельбрюка. Но поверь мне: у него не найти утешения. Прошлое — очень ненадежное укрытие от забот современности.

— А я и не бегу от современности. Я просто хочу ее постичь.

— Постичь… О, исторические параллели шатки и обманчивы! Каждая эпоха говорит лишь ей одной присущим языком.

— Все это так, но кто забывает прошлое, тот обречен пережить его снова.

— Не отрицаю. Но оставим лучше философию. Решать серьезные проблемы надо не в такую жару. Сейчас бы куда-нибудь на лоно природы… К речке, под сень деревьев.

— Конечно, быть на речке куда приятнее, чем томиться в четырех стенах.

— Так, может, махнем на Днепр? Порыбачим, сварим уху…

«С чего это ему вдруг ухи захотелось? — удивленно раздвинулись у Олеся брови. — За все время пребывания в Киеве, пожалуй, ни разу не ездил на рыбалку, а тут вдруг…»

— Извини, но кто из нас будет удить? Ты когда последний раз держал удочку в руках?

— Давненько. По правде говоря, уже и не помню когда.

— Ну, а я и отродясь не брался ни за удочку, ни за ружье.

— Вот тебе на! Жить у Днепра и не быть рыбаком… Впрочем, беда невелика. Петер быстро тебя научит, он в этом деле непревзойденный мастак.

Стали собираться. Но делали это молча, деловито, без обычного в таких случаях оживления. Собственно, что им было собираться? Пожилой, непьющий, на редкость нелюдимый шофер Рехера, изо всех житейских развлечений предпочитающий только рыбную ловлю, всегда возил в багажнике целый набор спиннингов, удочек и переметов, не говоря уже о казанке, секаче и других поварских причиндалах. Услышав о поездке на Днепр, он от неожиданности даже растерялся: никогда не бывало, чтобы герр Рехер разрешил себе убивать время на тихом плесе.

— Куда же прикажете везти?

— Сегодня мы полностью в твоем распоряжении. Ты должен посвятить нас в свое искусство и доказать, что рыбалка — не последнее занятие на этом свете. Олесь вот никогда, наверное, и не пробовал настоящей ухи. Сумеешь приготовить, как для всевышнего?

— Постараюсь.

По Обуховскому тракту они вырвались за город. Какое-то время мчались вдоль днепровских откосов, затем свернули влево на грунтовую дорогу. И сразу же попали в край первозданной красоты, словно перешагнули межу сказочной страны. Буйные луга в разноцветье трав, прозрачные зеркала озер в камышах, зеленые полотна пойм в объятиях столетних верб. Пьянящий аромат, серебристая прозрачность и грустная тишина…

«Да ведь это Жуков остров!» Олесь почувствовал, как что-то забытое, терпкое поднимается в душе. Последний раз он был здесь прошлой осенью, когда вырвался из-за проволоки Дарницкого фильтрационного лагеря. Как кошмарный сон, припомнилось бегство по канализационной канаве, собачий лай, барахтанье в ледяной купели Днепра вместе с Петровичем, розовые утренние паруса на горизонте…

Как только Петер вырулил на зеленый бугор и остановил машину в тени раскидистых вязов, Олесь почти бегом бросился к сучковатому расщепленному дубу, под которым они с Петровичем отдыхали после того, как перебрались через Днепр. Постоял с низко опущенной головой, а потом побрел к зарослям ивняка — в них они пролежали тогда весь день, дожидаясь сумерек. А вот и родничок, из которого пили воду. Олесь присел над ним, словно что-то разыскивая. И вдруг ему показалось, что на вязкой песчаной почве сохранились его следы. Чудеса! Сколько времени прошло с тех пор, сколько уже пережито, утрачено…

— Тебе знаком этот родник?

Голос прозвучал так неожиданно и некстати, что Олесь невольно вздрогнул.

— Этот родник — для жаждущих.

— Ты пил из него?

— В минуту, когда в глазах было черно от изнеможения… Тут мы черпали силы, убегая из Дарницкого лагеря.

— Это с «учителем»?! Если я не ошибаюсь, он из Старобельщины?

— Не ошибаешься, именно с ним…

Какое-то время они молча смотрели на светлое дно родничка, где крохотные струи бурунили восковой песок. Потом Рехер бросил взгляд на небо и сказал:

— Может, пойдем в тень? Тебе не стоит долго быть на солнце…

Не сговариваясь, напрямки направились к яворам. И Олесю почему-то показалось, что где-то тут он непременно встретит Петровича. Сам не ведал, откуда взялась такая мысль, но очень хотел верить, что будет именно так. Отец ведь мастер на всякие сюрпризы, почему бы ему не устроить и такую встречу? Но вот они пришли к яворам, уселись в тени на берегу, а Петрович не появлялся.

— Послушай, давай прекратим игру в прятки, — со злостью сказал Олесь. — Я же знаю, что ты вытащил меня сюда совсем неспроста.

Рехер не возражал. Лишь пробежал прищуренными глазами по горизонту, словно бы побаиваясь, как бы оттуда неожиданно не нагрянули грозовые тучи, и тихо произнес:

— Я хотел поговорить с тобой наедине.

— Так почему же молчишь?

— За мной дело не станет. Но с одним условием: будем оба искренни.

— Что ж, будем! — без колебаний согласился Олесь.

На губах Рехера вспыхнула хитроватая улыбочка, но он сразу же убрал ее и спросил:

— Ты уже наладил контакт со своими сообщниками?

Олесь весь напрягся:

— С какими сообщниками?

— Не понимаешь… Что же, уточняю: с большевиками, оставленными в Киеве для диверсионной работы.

Это уточнение совершенно ошарашило Олеся:

— А почему это тебя интересует?

— Это больше интересует тебя, чем меня.

— Чего ты от меня хочешь? Чтобы я выдал товарищей? Но я не сделал бы этого, даже если бы знал их местопребывание.

— Хочу, чтобы ты передал своему руководству некоторые сведения.

— Руководству?.. Смехота! Не кто иной, как ты, заверял меня в Пуще-Водице, что руководители здешних большевиков расстреляны, никакого подполья уже не существует… Кому же я могу передать твои сведения?

— Ну, хотя бы тем, что успели выбраться в леса. К примеру, вашему партизанскому атаману Калашнику… или как там его.

«Калашнику?.. Оказывается, он из киевских подпольщиков? — немедленно сделал вывод Олесь. — Хотя почему бы ему и не быть из подпольщиков? Горком, верно, переправил в леса значительную часть коммунистов. Но как найти дорожку к этому Калашнику?..»

— Можешь передать: их последняя боевая операция проведена на высшем уровне мастерства.

У Олеся от радости даже слезы набежали на глаза.

— Какая операция? Ты о чем?

«Еще и незнайкой прикидывается! Так вон какова она, его искренность!» Щеки Рехера бледнели, а в серых бездонных глазах густо застывал лед. Олесь заметил это и горячо сказал:

— Да поверь ради бога, я ничего не знаю об этой операции!

«Но почему же ты тогда так рвался из Пущи-Водицы? И эти твои походы каждое утро на Соломенку… Нет, ты явно что-то скрываешь. Но погоди, я выведу тебя на чистую воду!»

— Нет, ты не откровенен со мной. Но пусть это остается на твоей совести, а я… Словом, передай в отряд: в результате нападения на знакомый тебе санаторий в Пуще-Водице убито около трехсот кадровых немецких офицеров. Почти столько же тяжело раненных, они тоже вряд ли смогут когда-либо вернуться в строй. Надеюсь, твоим сообщникам интересно будет точно узнать, каковы результаты их последней операции… — говорил Рехер, не спуская глаз с сына.

А тот сидел окаменевший и не знал: верить услышанному или нет. Разгромлен офицерский санаторий в Пуще-Водице… Но разве же могло такое привидеться ему хотя бы во сне? Кто они — эти отчаянные смельчаки, что отважились на столь дерзкую операцию? Вот если бы откликнулся подпольный центр, а то Олесь уже дважды подавал о себе весточку, но ответа — никакого. Его послания так и продолжают лежать в условленном месте на Соломенке.

— Передай своим также, чтобы они на некоторое время прекратили всякую деятельность и законсервировались, — продолжал Рехер. — А еще лучше, пусть как можно скорее перебираются в леса. К Калашнику. В Киеве вряд ли кому-нибудь из них удастся избежать Бабьего Яра. Здесь намечается большое кровопролитие.

«Все это, возможно, и так, но почему вдруг такая забота о подпольщиках с твоей стороны? — стрельнула тревожная мысль у Олеся. — Не замыслил ли чего?..»

— Скажи на милость, зачем ты мне все это рассказываешь?

Веки Рехера мучительно задергались:

— Не доверяешь… Что же, думай что угодно, но говорю честно: я сообщил тебе обо всем этом только для того, чтобы ты смог предупредить своих сообщников о грозящей им опасности.

— Диво, и только! Еще позавчера ты горячо убеждал меня: никакого подполья в Киеве не существует, все большевики замучены в застенках гестапо, а сегодня — «предупреди своих сообщников»… Где же логика? И позволь спросить: почему ты вдруг стал так переживать за подпольщиков?

Рехер нервно задвигался, нахмурил брови: он был поражен не столько тем, что пойман на хитрости, сколько глумливым тоном Олеся.

— Не вдруг! И совсем не о подпольщиках я беспокоюсь, а о тебе. — Он выхватил из кармана портсигар и с несвойственной ему поспешностью стал закуривать сигарету. — Эта твоя недальновидность… Не знаю, сможешь ли ты в конце концов понять меня правильно, но я не хочу, не имею права допустить, чтобы ты стал никчемным навозом истории. Для такой головы найдутся более достойные дела, только береги ее.

— Ничего не могу понять из твоих слов.

— Не криви душой, это абсолютно ни к чему. Для меня уже давно не секрет, что ты водишься с местными большевиками. Не только водишься, но и поставляешь им информацию, вращаясь в сферах оккупационных властей! Не возражай, это так. А если так, — Рехер с яростью смял сигарету и швырнул ее в воду, — ищейки из гестапо рано или поздно выйдут на твой след. Сам в беду не попадешь — бывшие дружки утопят. Боюсь, что тогда уж и я ничем не смогу тебе помочь.

Окаменел, оледенел взгляд Олеся, стали глубже, суровее продольные складки на запавших щеках. Кто-кто, а он понимал, прекрасно понимал, над какой пропастью балансирует с тех пор, как соединил свою судьбу с Петровичем, однако не возможный провал, даже не внезапная смерть пугали его, а адские пытки в гестапо, о которых по городу ходило столько страшных слухов. Хватит ли сил, терпения выдержать такие пытки?!

— Поверь, я много думал, прежде чем заговорить с тобой об этом. Ибо предвидел, что мои слова непременно вызовут не только недоверие, но и настороженность. И если бы не сложилась такая ситуация, как ныне… Играть дальше в прятки было бы преступно!

— Да, действительно это было бы преступным.

— Я понимаю твое удивление и твою настороженность. И постараюсь объяснить свой поступок. Единственная просьба: поставь себя на мое место. Хотя бы на миг. — Рехер торопливо закурил новую сигарету, жадно затянулся и, глядя куда-то за горизонт, продолжал: — Совершенно естественно, Калашник заинтересуется последствиями своего налета на офицерский санаторий. Он просто не может им не интересоваться: такая операция делает честь даже боевому генералу! Естественно и то, что сам он не сунется в Пущу-Водицу, а поручит тебе или кому-либо другому установить, какие потери понесли немцы. Но будем трезвыми: логика этого очевидна не только для меня, но и для гестапо. Поэтому уже сегодня оно расставит в городе силки для Калашниковых информаторов. Да, по Киеву уже шныряют «очевидцы» этой операции из самых квалифицированных гестаповских агентов. И можешь быть уверен: если они подцепят на свой крючок, то не отпустят, пока не размотают все до конца. А тогда… У меня такое предчувствие, что на этот раз тебе не удастся отсидеться за моей спиной. Тем паче что тебя уже подозревают…

— Для гестапо мы все подозрительны.

— Все-то все, но ты на особом счету. С чего бы это не посвященный в планы партизан больной ни с того ни с сего, несмотря на решительные запреты врачей, бежал из санатория буквально за сутки до налета Калашника?..

«Парадоксальное стечение обстоятельств! Со стороны может и впрямь показаться, что я знал о намерении Калашника разгромить тот гадючник. Отец, пожалуй, уверен, что именно я навел партизан, указал им цель. Ну, а о гестаповцах уже и говорить нечего… Вот и знай, откуда тебя поджидает опасность!»

— Надеюсь, я все изложил ясно? А теперь подумай, что вынудило меня завести этот разговор.

Подумать и вправду было о чем. Не один месяц знал Олесь отца, немало дней провел с ним под одной крышей, но разгадать до конца так и не разгадал. Внешне тот был всегда внимателен, заботлив, уступчив и на удивление терпелив, но именно эта чрезмерная его уступчивость часто и настораживала. Олесю казалось, что каждый поступок отца, каждое его слово загодя рассчитаны, имеют свой тайный смысл. Вот и сейчас все сказанное им выглядело вполне логично, убедительно, однако поверить в его искренность было трудно. «А может, он просто беспокоится о себе? — вдруг пришло ему в голову. — Гестаповцы ведь, наверное, и ему снимут голову, если узнают, кого он держал в своем доме».

— За откровенность — спасибо, но ты тревожишься зря: что бы со мной ни произошло, на тебя я тени не брошу. Клянусь!

— Выходит, ты так ничего и не понял из моих слов, — опечалился Рехер, опустив голову.

— Понять — не проблема, а вот поверить…

— Что ж, дело твое. Только заклинаю тебя господом богом: прекрати свои прогулки на Соломенку! Дураку ясно, что тебя каждое утро тянет к тамошней базарной уборной.

«Уже и это ему известно… К чему же тогда все слова? А впрочем, играть так играть!»

— А как же я предупрежу своих сообщников, если буду сидеть в четырех стенах на Печерске?

— Предупредить их можно и без тебя, — Рехер явно не заметил перемены в настроении сына. — «Почту» доверь мне. Переправить послание Калашнику мне легче легкого, а тебе это может стоить жизни.

Всего мог ожидать Олесь, но только не такого предложения. Доверить «почту»… Да это же означает: дать в руки оккупантам ключ к самой большой тайне! «Неужели он в самом деле считает, что я решусь на такое безумие? Или, может, зондирует на всякий случай? И вообще почему это он все время толкует о Калашнике? Не надеется ли, что я помогу ему протоптать стежку к партизанам? Ха-ха-ха, мне бы самому кто-нибудь ее указал!»

— Тебя ошеломило мое предложение? — ощутив смятение сына, оживился Рехер. — В такое время… И к тому же между нами пропасть… Но вспомни, откуда взялись документы у присной памяти «учителя» из Старобельска? А кто обеспечивал вашу голодную братию продовольственными карточками всю зиму? Благодаря чьей помощи выбралась из Киева дочка Крутояра после гибели фон Ритце? А из чьего письменного стола черпали вы секретную информацию для своих листовок?..

«Оказывается, он обо всем знает. Но почему, почему молчал до сих пор?» — Олеся охватила тревога, появилось дурное предчувствие. Но, чтобы не выказать волнения, он напустил на лицо насмешливую ухмылочку и сказал:

— А это действительно искусство — выставлять свои прошлые просчеты как заслуги…

— Пусть даже так. И все же мои «бывшие просчеты» дают мне моральное право на некоторые предложения. Тем более что ты не раз уже имел случай убедиться: мне можно доверять.

«Опять за свое! Что я могу доверить, если сам сейчас как лист, оторванный от ветки! Да и зачем ему так понадобилось переправлять «почту» Калашнику?.. А может, он изверился в своих химерных идеалах и стал искать связи с партизанами?.. В самом деле, зачем бы ему рисковать, помогая через меня подпольщикам, если бы он не искал связи с ними?.. — Крохотная надежда промелькнула в душе Олеся и сразу же угасла. — Но почему он об этом не скажет прямо? Колеблется с окончательным решением? Не доверяет?»

— Чего ты хочешь? — без обиняков спросил Олесь.

Рехер долго и внимательно смотрел в глаза сына, как бы стремясь увидеть в них нечто необыкновенное, потом с нервной поспешностью глубоко затянулся сигаретным дымом и проговорил:

— Эх, сынок, сынок… Разве так уж трудно догадаться, чего я хочу? Сколько месяцев живем рядом, а остаемся далекими и чужими. Обидно! Хоть я все делал, чтобы заслужить твое уважение и доверие. Почему же ты такой каменный? О, если бы знать, как разрушить ту невидимую стену вражды, которую возвели между нами годы разлуки! Пойми, я готов на радикальные шаги, чтобы найти в тебе искреннейшего друга. К кому же нам приклонить голову в часы отчаяния, если не друг к другу!

В душе Олеся карусель: правда отец готов отречься от своего прошлого или это только красивые слова? А может, все-таки попытаться привлечь его на свою сторону, помочь выбраться из кровавого болота, помочь искупить хотя бы частицу тяжких грехов?

— Для меня тоже было бы счастьем считать тебя преданным другом, — положил Олесь ладонь на руку отца. — Но будем честными: никакой дружбы не получится, пока мы находимся по разные стороны баррикады.

Он надеялся, что отец поймет этот намек, горько улыбнется и скажет: «Отныне между нами не будет баррикад, я перехожу на твою сторону, сын мой. Примешь?» Но тот в ответ закрыл лицо руками и глухо проронил:

— Баррикады, баррикады… Всю жизнь я только и знал баррикады. Боже, как все это надоело! Я устал и не могу больше видеть руины, муки, кровь…

— Но ведь ты сам отгородился ими от своего народа, тебе и разрушить их. Это нелегко, я понимаю, но можешь рассчитывать…

— Рассчитывать? На что? Может, на милосердие обожаемого тобой народа? Только во имя чего я пожертвовал и родиной, и любовью, и молодостью? Неужели ради собственного благополучия гнил в тюрьмах и ссылках?.. Нет, я не хочу милосердия. О сын, я далеко не тот, за кого ты меня принимаешь!

— Кто же ты?

— Когда-нибудь узнаешь.

— Опять когда-нибудь… Но почему же ты требуешь от меня откровенности сейчас?

Рехер быстро заморгал веками: опять сын поймал его на противоречии.

— В конце концов, я ничего не требую. Я уже в том возрасте, когда и самые крупные прибыли теряют реальную ценность. Да и время нынче такое, что не ведаешь, протянешь ли до завтра. Вот и хотелось бы… На своем веку я многое познал, передумал и не имею права допустить, чтобы ты повторил мои ошибки. Но как передать тебе мой опыт, когда ты меня ненавидишь? Не отрицай, это так! У тебя никогда не находилось для меня теплого слова. — От волнения он сломал веточку прибрежной лозы, стал обрывать листья и бросать их в воду.

Олесь смотрел на эти листочки, что, слегка колеблясь на волнах, медленно расплывались в разные стороны, и ему вдруг привиделась мать. Она стояла у окна со скорбно сложенными на груди руками и невыразимой грустью в глазах… И дед привиделся. Со старенькой кошелкой за плечами среди пожухлого осеннего сада… И маленький Сергейка на коленях перед иконой… И гибкая, как тополек, Оксана в брезентовых тапочках на заснеженном Золотоворотском сквере… Олесь со страхом ощутил, как что-то пригасшее властно зашевелилось в душе, стало вытеснять все другие чувства. За долгие недели, проведенные на операционных столах и в больничных палатах, ни тоска, ни отчаянье, ни прежние сомнения не проникали в его сердце, — после фатального выстрела в дедовой хате на Соломенке в нем гнездилась, переполняла его до краев только неиссякаемая жажда мести. И, может, именно она, эта жажда, и помогла Олесю выдержать все операции по удалению Кушниренковой пули, которая, несмотря на старания хирургов, так и осталась где-то в легких. Нет, Олесь не жил единственным желанием расквитаться с Кушниренко, ему придавала сил цель более значительная. Война выкрала у него родных, растоптала первую любовь, сделала его в глазах земляков предателем — именно вот за это он и поклялся мстить до последнего вздоха… И вдруг эти воспоминания, внезапный наплыв чувств…

— Только давай без сантиментов! Я не терплю, когда меня хотят разжалобить, — скорее для себя самого, чем для отца, сказал Олесь.

— Именно потому я и апеллирую к тебе, к твоему разуму. Для меня ведь не секрет: покушение пагубно повлияло на твой характер. Крайнее ожесточение, безрассудство, подозрительность. Ты очень переменился, сынок.

— В такое время и камни меняются.

— Герр Рехер! Герр Рехер! — вдруг послышался невдалеке встревоженный голос.

Оба оглянулись — по лугу, путаясь в высокой траве, к ним бежал долговязый немец в черном мундире. Олесь заметил, как нахмурилось лицо отца, — значит, это появление было для него нежелательно.

— Герр Рехер, срочное сообщение! — обливаясь потом и тяжело дыша, выпалил еще издали эсэсовец.

Однако Рехер не проявил к его словам никакого интереса, как будто уже знал, что это за срочное сообщение.

— Как вам удалось разыскать меня, Эрлингер?

— Не спрашивайте! Весь город исколесил, и если бы не дорожные патрули…

— Чем вызвана такая срочность? — удивленно проговорил Рехер.

— Есть причины, герр рейхсамтслейтер. И чрезвычайно основательные! — Долговязый впился покрасневшими мутными глазами в юношу.

— Можете говорить все, это мой сын, — успокоил его Рехер.

Эрлингер кивнул головой, подошел ближе и, словно опасаясь, как бы его не подслушали, зашептал:

— Разрешите доложить: несколько часов назад в Киев прибыли с особыми полномочиями представители для расследования ночной катастрофы…

— Откуда?

— Лично от гаулейтера Коха! — Эрлингер даже переменился в лице. — Возглавляет ее главный командующий вооруженными силами на территории рейхскомиссариата генерал Китцингер и обергруппенфюрер Ганс Прютцман. Ну, а с ними, конечно, и штаб…

«Началось, значит! — не без злорадства принял это известие Рехер. — Посмотрим, что-то вы запоете теперь…»

— Этого нужно было ожидать. Фюрер должен знать, почему гибнут его лучшие офицеры за сотни километров от фронта.

— Конечно, должен, но боюсь…

— Насколько я понимаю ситуацию, вам лично бояться нечего. За разгром офицерского санатория понесут ответственность другие.

— Если бы так! — сразу же клюнул на приманку Эрлингер. — Но я боюсь, как бы бригаденфюрер Гальтерманн… Я даже уверен, что он постарается свалить всю вину на меня, лишь бы самому выскочить сухим из беды.

— Ну что вы? Такие люди, как Китцингер и Прютцман, будут руководствоваться принципами высшей справедливости.

— Оставим эти высшие принципы, — махнул безнадежно рукой Эрлингер. — Видал я их предостаточно… Хотите знать, с чего они начали свою работу? — Он снова чиркнул настороженным взглядом по Олесю и чуть слышно продолжал: — Освободили генерала Эбергарда от обязанностей коменданта гарнизона. Но не в этом дело. Беда в том, что посланцы гаулейтера, даже не установив, виновен ли Эбергард вообще, привезли на его место какого-то генерал-майора Ремера. Да, да, отныне военным комендантом Киева будет Ремер.

«О, тут и впрямь надо быть начеку! Утопая, такой, как Гальтерманн, и родного отца за собой потащит. Но ничего, пусть перегрызут друг другу глотки».

— Я полагаю, герр Рехер, что обергруппенфюрер непременно пожелает с вами встретиться. Я просил бы вас… Можете быть уверены, я еще смогу вам пригодиться. Только, бога ради, замолвите словечко. Потому что Гальтерманн постарается меня утопить…

«Ясное дело, постарается. Но останется ли и сам он на поверхности? Если выложить против него все мои козыри… Жаль, не удалось прощупать через Олеся дорожку к этому окаянному Калашнику. Тогда бы… Главное сейчас — захватить инициативу в свои руки. И действовать, действовать!»

— Вы можете рассчитывать на мою благосклонность, Эрлингер.

VIII

Воля! Вот она, воля!..

Чье бы сердце не пронзила сладостная боль, у кого бы не захлебнулось оно радостной тревогой, когда после многих суток невыносимого одиночества вдруг распахнулись двери камеры нижнего яруса подземелья на волю?! А вот Кушниренко, выйдя из бокового подъезда гестаповской тюрьмы, не испытал ничего подобного. Он вообще ничего не испытал — остановился на гранитных ступеньках, и ни трепетная радость свободы, ни горькие мысли о полном своем падении не волновали его душу.

— Можешь шагать к своей красотке. Благодари герра Рехера за великодушие, а то бы… Да не вздумай снова фокусничать: прощения больше не будет! Связь с тобой, как и прежде, будем поддерживать через Омельяна, ну, а в случае чего-нибудь непредвиденного… Телефон герра Рехера ты должен помнить, как собственное имя. Ясно?

Скрипучий, прокуренный голос, произнесший это напутствие, долетел до Иванова слуха откуда-то издалека, словно из поднебесья. Иван различал каждое слово, однако понять, чего хочет долговязый оберштурмбаннфюрер Эрлингер, не мог. Ледяное равнодушие, непостижимая опустошенность погасили в нем всякие чувства, притупили зрение и слух.

— Ну, пошел, пошел, чего торчишь! — Чья-то рука сунула ему в карман пачку хрустящих бумажек и толкнула в спину.

Словно чужими ногами, поплелся Иван вдоль каменных стен гестаповского ада. На волю… А зачем ему была теперь воля? После всего, что произошло в доме Синицы, после встреч в подземелье с Тамарой Рогозинской и выстрела Семена Бруза у Ивана в сердце оборвались последние нити, связывавшие его с этим миром. Все его помыслы и желания свелись к одному: как можно скорее избавить себя от страданий и мук, выпавших на его долю. И если он нашел в себе силы оставить гестаповский застенок, то только с тайной надеждой, что скоро для него кончится все-все.

«Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас, — вдруг послышался ему знакомый издевательский голос. — Хотите или не хотите, но вы будете жить. Иначе… Не думаю, чтобы кого-нибудь восхищала перспектива, что его имя станет символом самого черного предательства». И именно этот приглушенный, с нотками угрозы и сарказма голос вырвал Ивана из оцепенения. Как после кошмарного сна, Иван тряхнул головой, ошалело повел вокруг глазами и только тогда заметил, что стоит напротив Золотых ворот, четко вырисовывавшихся на фоне густозвездного неба. Ночь, тишина и развалины. «Как я тут очутился? Когда?..» И сразу в его памяти всплыла душная камера в нижнем ярусе подземелья с сырыми, заплесневелыми стенами, на которых обреченные оставляли свои предсмертные наказы живым. Затем — брюзглое от постоянных перепоев, орошенное капельками пота лицо палача в резиновом фартуке, который пытал раскаленным прутом-шомполом подвешенную за связанные руки на крюк в потолке Тамару. И потекла, понеслась перед глазами страшная лента воспоминаний…

«Нет, нет, с меня довольно! Не сумел с честью прожить, сумей своевременно кончить!.. Но как? Я ведь даже умереть не воле»». В отчаянии охватил голову руками. Даже права на самоубийство лишил его Рехер. И тут Ивану пришло в голову, что можно обойтись без самоубийства. Достаточно выйти на середину Владимирской… В такую пору ни на одной из центральных улиц не разминуться с патрулями. Стоит не ответить на их оклик, как они любого скосят автоматными очередями. И никто на свете не заподозрит в самоубийстве пристреленного среди ночи патрулями!

Подстегиваемый этой мыслью, Иван бросился прочь от Золотых ворот. Но спустя минуту его остановил бездушный голос: «Смерть — это великое благо, Кушниренко. Но оно уже не для вас. Хотите или не хотите, но вы будете жить!»

«Жить… Как же мне жить, когда жизнь превратилась в непосильную тяжесть? Нет, я уже свое отжил, пора кончать». Единственное, чего он хотел, — это чтобы люди не клеймили его после смерти позором за подлое предательство. Но как смыть с себя грязь? Как? Черными тучами клубятся, наваливаются одна на другую невеселые мысли.

И вдруг Ивану представляется такое: в ясный солнечный день он выходит с револьвером в кармане на Крещатик… Нет, лучше на Софийскую площадь, где всегда многолюдно. Выходит, выслеживает кого-нибудь из сановных гитлеровцев и на глазах киевлян вгоняет в него всю обойму. Но последнюю пулю оставляет для себя. Это — единственный путь реабилитации в глазах земляков. Вряд ли после этого кто-либо поверит Рехеру. Для киевлян он, Иван Кушниренко, станет навсегда героем. А героев, как известно, не судят…

«Не лелейте напрасных надежд, Кушниренко, путь в герои вам навсегда отрезан, — слышится ему голос Рехера. — Если мы опубликуем эти фотографии… Можете быть уверены: мы не поскупимся на слова благодарности за ту неоценимую помощь, какую вы оказали нам при ликвидации большевистского подполья, и тогда… Сейчас имеют значение факты, лишь голые факты. А они решительно против вас… Думаете, кто-то станет докапываться до истины? Не надейтесь зря. Вы же сами воспитывали в своих единомышленниках чувство взаимной подозрительности и недоверия…»

Замельтешили, забегали в глазах у Ивана круги — серебристые, фиолетовые, оранжевые, круто перехватило дыхание. «А в самом деле, что, если этот матерый нацист осуществит свою угрозу?.. А он может ее осуществить. Что ему помешает опубликовать в шнипенковском «Слове» эти сфабрикованные фотографии? А серая толпа земляков… Кто из киевлян задумается насчет их подлинности? Меня просто заклеймят позором и вышвырнут как последнюю падаль на свалку истории… Боже, как мог я до такого докатиться?»

Охваченный отчаяньем, Иван упал на изрытый, бог весь когда метенный асфальт возле Золотых ворот. В неистовстве рвал на себе сорочку, до крови кусал губы и катался, катался в пыли, колотясь головой о землю. Только когда окончательно выбился из сил, притих, замер.

Как долго пролежал он у Золотых ворот, не помнил. Из забытья вывели его несколько глухих взрывов, последовавших один за другим. «Что это за гром? Опять гроза? — Ивану безумно захотелось очутиться под шальным небесным ливнем. Он с надеждой поднял тяжелую, начиненную болью голову, но небо над городом было чистое и удивительно звездное. — А может, это подпольщики мстят за погибших товарищей? — И как бы в подтверждение этого вдали снова прогремели сильные взрывы. — Наши! Значит, не удалось рехерам разгромить все подполье! Значит, кто-то все же остался на воле и продолжает борьбу!..»

Из последних сил поднялся Иван на ноги и, как на плаху, поплелся из сквера. Шел куда глаза глядят, лишь бы не стоять на месте. Слышал, как по городу отчаянно выли сирены, слышал рев моторов по Большой Житомирской, но все это не заинтересовало его, не встревожило. Что ему теперь до событий в Киеве!

Дорога сама вывела его к небольшому двору под глинистым обрывом. Знакомый домик под железом, знакомые очертания сада. С каким-то страхом Иван поглядел на темные проемы окон и невольно попятился к калитке. Нет, не тревога за ту, которую он подло бросил среди ночи, толкнула его назад, ему просто не хотелось сейчас никого ни видеть, ни слышать. «А может, ее давно уже тут нет? Может, и ее потащили в гестапо, как только обнаружили мое исчезновение?..»

С недобрым предчувствием ступил он на крыльцо, трижды постучал в окошечко над дверью (это был его постоянный условный стук), и — о диво! — дверь почти мгновенно отворилась, а в темном ее прямоугольнике показалась тонкая фигура в белом. Олина!

— Иваночку, ненаглядный мой!.. Вернулся!..

Не спросила, где был, не укорила ни единым словом, а лишь глотала молча слезы и неистово осыпала поцелуями. Иван уже давно привык, что эта простая, до наивности доверчивая девушка терпеливо сносит все его грубости и оскорбления, ему даже льстило, что есть рядом с ним человек, готовый ради него на самоотречение, однако сейчас ему были невыносимы и поцелуи Олины, и беспредельная ее преданность. Разве он заслуживает ее любви? С более легким сердцем воспринял бы сейчас ее упреки, ему даже хотелось, чтобы Олина жестоко отругала его, а то и выгнала из своего дома, но она всем своим видом давала понять, что забыла о его подлом поступке. И от этого в груди Ивана стало так душно и тесно, что невольно вырвался стон.

— Что с тобой, родной? Ты болен? Ну, пойдем, пойдем же в дом!

Она ввела Ивана в комнату, наполненную ароматом привядшей травы и липового цвета, зажгла лампадку в красном углу и стала снимать с него грязную, изорванную, заскорузлую от пота и крови сатиновую Володину рубашку.

— Горюшко мое! Ранен! — в отчаянии всплеснула руками Олина, увидев бинт на его распухшей руке. — Кость не задета?.. Ну, слава богу, обойдется! Вот я сейчас приготовлю отвар… — и выбежала на кухню.

«О господи! Она еще, пожалуй, и героем меня считает», — горько усмехнулся Иван. Точно пьяный, доковылял до кровати и повалился лицом в подушку. Только бы избежать расспросов! Как ей объяснишь, где пропадал все эти дни, в какой перепалке получил рану?

Но Олина, видимо, сердцем почувствовала его душевные муки и не стала расспрашивать ни о чем. Подошла на цыпочках к кровати с кружкой в руке и тихонько предложила:

— Выпей травяной отвар. Утоляет жажду…

Иван — ни звука. Она переминалась с ноги на ногу, прижимая к груди кружку, и не знала, как помочь горю.

— Хочешь, я вытру тебе лицо влажным рушником?

И опять молчание. Однако оно не огорчило и не обидело Олину. Она ведь понимала: не с легких дорог прибился он к ней, может быть, смерть не раз заглядывала ему в глаза за эти дни. И не стала надоедать: до нее ли Иванку в такую минуту? Пусть немного отдышится, отойдет. Погасила лампаду, тихонечко примостилась на краю кровати и думала, думала, как переложить хоть частицу Ивановых забот на свои плечи.

— Как ты тут без меня? — неожиданно подал он голос.

«А он, значит, думал обо мне!..» — даже посветлело для Олины в хате от этой мысли.

— Что со мной могло произойти? Жива-здорова… — ответила она как можно беззаботнее. Но ответила неправду. Не хотела прибавлять ему горечи своими рассказами о том, как утром после той грозовой ночи прикатили сюда полицаи, долго допытывались о нем, а потом бросили ее в тюрьму. Да и к чему все это вспоминать, раз ее вскоре оттуда выпустили?

— Чего-то ты недоговариваешь, что-то скрываешь… — Иван, видно, почувствовал в голосе Олины неискренность.

Она припала щекой к его плечу и прошептала:

— Твоя правда, не все сказала. Ты ведь в таком состоянии…

— Наплевать на мое состояние. Говори, что там у тебя.

— Если уж так хочешь… — в голосе ее звучали страх и трепетная радость. — Мне кажется… Нет, я уже точно знаю: у нас будет… Иваночку, любимый мой, ты хотел бы, чтобы у нас был ребенок?

Ребенок?.. Какое-то странное, неведомое ранее смятение охватило Ивана. У него будет ребенок… Внезапно ему захотелось увидеть будущего своего крошку. Так страстно захотелось, что перед взором, как наяву, промелькнуло ясноглазое, улыбающееся создание, беззаботно болтающее пухленькими ножонками в резной колыбельке.

«Мой ребенок… Каким он будет? Умным, сильным, гордым? Может, только и хорошего оставлю после себя, что нового человека, — пришла ему на ум невеселая мысль. — А не отречется ли, не проклянет ли меня моя кровинушка, когда вырастет? Что, если доведется ей расплачиваться за мои грехи всю жизнь?..» И такая тоска, такое отчаянье нахлынули на Ивана, что он застонал и не помня себя схватил в объятия Олину, изо всех сил прижал ее к груди и с неистовой страстью целовал, целовал… А она, опьяневшая от его нежности, млела от бесконечной радости, упивалась своим выстраданным счастьем, пока оба не забылись в крепком сне…

Проснулась Олина на рассвете. Проснулась, наверное, оттого, что вспомнила: сегодня ей надо идти на биржу труда отмечаться. И сразу же беспокойство охватило ее: «Удастся ли вернуться домой? Что, если прямо с биржи ее отправят на немецкую каторгу? Последние недели оттуда почти никого из молодежи не отпускали, а насильно отправляли на чужбину в запломбированных вагонах…» Нехотя приподнялась на локоть, посмотрела на своего Ивана, — он, съежившись, лежал у стенки с мучительно сжатыми губами, ни одна черточка не вздрогнула на его лице под ее взглядом. И от этого в душе Олины стало как-то пусто и холодно, она почувствовала: с ее возлюбленным случилось что-то очень страшное, может, непоправимое. Но что именно? Если бы она знала, как помочь любимому, чем его утешить!..

Как только солнце осторожно заглянуло в окно, Олина вскочила с кровати, натянула юбчонку и босиком выбежала во двор. Постояла минутку на крыльце, потом побежала в вишенник. Нагнула ветку и принялась обирать ягоды. Они были еще твердые, чуть-чуть привеченные солнцем, но Олине хотелось хоть чем-нибудь угостить Ивана. Несколько дней назад ей удалось выменять на базаре на старые отцовы ботинки немного муки, и вот теперь она решила удивить своего суженого варениками.

Нарвав в подол недозревших ягод, вернулась в дом. Проворно развела огонь, ополоснула вишни и принялась месить тесто. Работалось легко и споро, в руках все так и пело, потому что готовила завтрак для самого близкого, самого дорогого человека. И не заметила, как раскатала тесто, налепила вареников и опустила их в кипящую подсоленную воду. А вскоре они уже стали всплывать, потемневшие, гладенькие, лоснящиеся. Тогда она выложила их в миску и, как настоящую драгоценность, понесла в светлицу. Иван, как и прежде, лежал, съежившись у стены, и она не решилась его разбудить. Рушником прикрыла миску, чтобы вареники не остыли, поставила ее на табурет у изголовья и вышла во двор. Пусть Иванко, проснувшись, увидит готовый завтрак!

Было еще рано. Чтобы как-то убить время, Олина принялась — в который уже раз — разрыхлять на бывшем цветнике землю между считанными кустами картошки, которые ей удалось вырастить из очисток, потом поливала и подвязывала стебли помидоров, но мысли ее были с Иваном. Что же с ним стряслось? Где столько времени пропадал? Почему в чужой одежде? И что у него за рана?.. Билась в догадках, мучилась в неизвестности, даже в мыслях не отваживаясь спросить об этом Ивана. Издавна привыкла не то что не расспрашивать его ни о чем, но и не напоминать о себе. Потому что верила, всей душой верила: будничные заботы не для него, ее Иванко рожден для великих и славных дел. Тревога все же погнала ее в светлицу. Иван даже глазом не повел в ее сторону. Лежал, закинув руки за голову, уставившись широко раскрытыми глазами в потолок, а на табурете под рушником остывали вареники. Неужели не заметил? А ей так хотелось, чтобы он оценил ее старания.

— Мне сегодня идти на биржу… — решилась подать голос. — Ты никуда не собираешься?

Иван не ответил. Не сводил остекленевших глаз с потолка и молчал. Только когда она уже оделась и подошла к двери, попросил:

— Закрой ставни на крюк. Все!

Олина не могла понять, что бы это могло значить, однако стала послушно выполнять его просьбу. Закрыла ставни, поставила на кухне ведро с водой — может, надумает мыться? — закрыла наружную дверь на щеколду и нехотя направилась к калитке. Вышла на улицу, а ноги словно отказываются идти дальше. С какой бы радостью осталась она дома, плюнув на все эти повестки (что будет, то будет!), но ведь полиция… Полиция непременно нагрянет к ней, если она не отметится на бирже! И не придется ли тогда Ивану расплачиваться за ее поступок? Не дай бог, они еще заинтересуются его раной, станут выяснять, где был да что делал… Нет, уж лучше идти, чтобы не накликать беды на Иванову голову! Ну, а если ее ушлют на немецкую каторгу?.. Было бы с Иваном все хорошо, ради него она готова и на каторгу.

Миновала пустовавшие соседские домишки, хозяева которых еще весной перекочевали в села, выбралась на когда-то оживленную улицу Чкалова. Тишь, безлюдье. Прямо жутко. Ускорив шаг, направилась к Чеховскому переулку. И вдруг услышала:

— Олина!

Удивленно оглянулась, но вокруг — никого знакомого. Поодаль ковыляли, видно в церковь, две немощные старушки, на другом конце улицы тянул под гору тележку с бочкой воды босоногий мальчишка, да на перекрестке у водоразборной колонки маячил какой-то нищий — и больше никого. А может, это Иванко вспомнил ее и позвал?.. Даже улыбнулась этой мысли и пошла дальше. Но вот опять тот же приглушенно-настороженный голос:

— Олина!

Сомнений не было: ее звали. Остановилась, огляделась: кто бы это мог быть? И тут ее взгляд упал на оборванного, небритого нищего у водоразборной колонки. Что-то знакомое показалось Олине в его фигуре.

— Подайте, христиане, милостыню бедному калеке, не поскупитесь на крошку хлебца ради ближнего… — затянул он, почувствовав на себе пристальный взгляд Олины, и простер вперед руки, на которых не было пальцев.

— Микола!.. — перехватило у нее дыхание. Не помня себя рванулась к товарищу юности, закричала: — Миколечко, родненький, неужели это ты?..

— Тс-с! — предостерегающе прошипел он, и снова: — Подайте, православные, на пропитание…

— Да брось комедию! Почему у тебя такой вид? Откуда ты?

Микола повел глазами вокруг и прошептал:

— Об этом потом. Что с Иваном?

— Слава богу, все в порядке. А ты где пропадал столько времени? Почему не давал о себе знать?

— Как я могу увидеть Ивана?

— Так, как и всегда: приходи к нам и увидишь.

— Тогда передай ему, что я буду его ждать…

— И не подумаю! Пойдем сразу к нам. Ты даже не представляешь, какая это будет для Ивана радость! Он так тебя ждал, столько вспоминал… — Она схватила Миколу за руку, чтобы вести за собой.

Но он высвободился и повторил:

— И все же прошу тебя, Олина… Мне срочно нужно видеть Ивана. Я буду ждать его возле Цистерны. Так и передай: возле Цистерны.

Олина уловила в голосе Миколы скрытую тревогу.

— Никуда Иван не пойдет; он ранен. Хочешь его видеть, пойдем к нам. Или, может, дорогу забыл?

— Ранен? Вот оно что! А я думал, чего это Ивана не видно все эти дни? Ты появляешься, а его нет и нет, — вздохнул облегченно Микола.

— А ты что, все эти дни здесь караулил? И ни разу не зашел?.. — В глазах Олины промелькнуло и удивление, и разочарование.

— Оставим это. Лучше пойдем к Ивану. Только врозь.

— Да конечно же не под руку. Ты иди в обход, по бугру, а я тем временем предупрежу Ивана.

— А может, не надо? Может, преподнесем ему сюрприз?

— Ладно. Я на крыльце тебя подожду, — согласилась Олина. — Только не задерживайся.

Примчалась домой, сердце чуть не выскочило из груди. «Вот радость Ивану нечаянная! Какого гостя ему привела! Он ведь давно считал Миколу погибшим, а Микола нашелся! Хоть и искалеченный, но нашелся! Почему только не сказал, где пропадал столько месяцев, в каких передрягах лишился пальцев?.. Почему столько дней не решался прийти к нам?..»

Ждала, как и условились, на крыльце. Вот зашуршало в вишеннике, и на тропке показался Микола с сумой через плечо. Она открыла дверь в дом: ну, принимай, хозяин, дорогого гостя!

— А почему у вас темно? — вырвалось у Миколы, когда перешагнул порог светлицы, наполненной сумерками.

В ответ всполошенной птицей выпорхнул из угла, где стояла кровать, голос Ивана:

— Кто тут? Кого ты привела?

— Не тревожься, посмотри-ка, кто к нам пожаловал! — так и звенела радостью Олина.

— Что, не узнаешь? Или не рад встрече? — отозвался Микола.

— О мамочка моя! Неужели Микола?..

Ивана так и подбросило с кровати. Он сгреб друга в объятиях и стиснул его крепко-крепко. Сдавленная боль и несказанная радость, обида на весь мир и жгучая зависть к прежним друзьям с большой, неуемной силой завертелись, закружились в Ивановом сердце и подступили к горлу таким давящим клубком, что он почувствовал: вот-вот зайдется в рыданиях. И он действительно зарыдал, уронив голову на плечо человеку, на которого возлагал еще недавно столько надежд. Зачем только Микола так запоздал со своим приходом?

На глаза Миколы тоже навернулись слезы. Сколько он всего передумал, какой только не представлял себе встречу со своим бывшим вожаком, пробираясь трудными дорогами из партизанского отряда в Киев? А тут, оказывается, всегда решительный, твердый, порой до бездушия твердый — кремень! — руководитель «Факела» рыдает у него на груди. Нет, такого Микола не ожидал. И медленно, как утренняя мгла под солнцем, стали таять, отдаляться все наставления и предостережения командира отряда относительно Кушниренко. А может, Иван ни в чем не виноват? Может, и Таран, и Ляшенко ошибаются?..

— Может, я открою ставни? Зачем вам сидеть в темноте? — сказала Олина.

Стыдясь минутной слабости, Иван поспешно вытер ладонью глаза и бросил Олине:

— Ты делай свое дело. Ступай на биржу или куда там тебе надо, а нам дай побыть одним.

Олина вздрогнула от этих слов, как от неожиданного удара, неловко затопталась на месте: это что же, брезгуют ее обществом или не доверяют? В другой раз она, наверное, подчинилась бы Ивановой воле, молча снесла незаслуженную обиду, но сейчас все в ней словно взбунтовалось. Разве она им чужая? Почему же они сторонятся, отталкивают ее? С надеждой взглянула на Миколу — может, он окажется великодушнее и оставит ее? Но Микола лишь виновато опустил глаза. То ли, как прежде, не решался перечить своему командиру, то ли давал понять, что их разговор желательно вести без свидетелей.

— Ты что, не слышала?

Отринутая и униженная, Олина повернулась к порогу.

— Почему же мы стоим? Садись, Микола, ты, наверное, устал с дороги, — засуетился Иван, как только Олина скрылась за дверью. — Прости, что так холодно встречаю, но хозяин из меня всегда был никудышный.

Микола снял с плеча свою нищенскую суму, отшвырнул ее к двери и уселся под иконами. А Иван все вертелся по комнате, то переставляя зачем-то стулья вокруг стола, то оглаживая на себе выстиранную Олиной сатиновую сорочку с чужого плеча.

— Ну, что нового в Киеве? Как наш «Факел»? — взял на себя гость инициативу в разговоре.

— Ты что, недавно прибыл? Может, еще и домой не заходил? — спросил в свою очередь Иван, явно не веря такой Миколиной неосведомленности в делах.

— Разве не видно? — уклонился тот от прямого ответа и, тряхнув лохмотьями, добавил: — В таком виде из дому не выходят.

Иван застыл у стола.

— Ничего утешительного не могу сказать. Ни о положении в Киеве, ни о нашем «Факеле». Собственно, «Факел» больше не существует. Недаром же говорят: что ярко горит, то быстро сгорает. Сгорел наш «Факел» в неравной борьбе…

— А Платон? Что с Платоном?

При одном только упоминании о Платоне у Ивана заледенел затылок, однако усилием воли он подавил волнение и, чеканя каждое слово, сказал то, что не раз говорил и Олине, и товарищам по подполью:

— О Березанском ничего не известно. Он исчез бесследно весной. Возможно, где-нибудь ночью напоролся на патруль. А может…

— Нет, нет, этого не может быть! Платона все мы хорошо знаем, — возразил Микола.

— А я ничего и не утверждаю. Просто после его исчезновения над «Факелом» словно бы навис злой рок. С тех пор начался наш конец. Сейчас одни мы с тобой только и остались…

Опустилась на грудь голова Миколы, ссутулились плечи. Так вот какая судьба постигла его друзей! Еще в отряде он слышал о весенних арестах в Киеве, однако поверить, что основным виновником трагедии «Факела» стал Платон, никак не мот. Платон не раз доказывал делом, что на подлость не способен. Почему же Иван не хочет этого понять? Именно эта Иванова предубежденность, явная его несправедливость снова насторожили Миколу, заронили в душу сомнение: «Почему из всей организации именно Кушниренко удалось избежать провала? Ведь он не «заметал» своих следов в столь трудные времена, а, как и прежде, жил в доме Якимчуков, хоть и при закрытых ставнях. А Платон ведь знал эту квартиру, хорошо знал. Почему же он, если бы в самом деле «раскололся» на допросах в гестапо и завалил всю организацию, не выдал ее руководителя?»

— Вообще в этой истории с провалами много загадочного, — дал задний ход Кушниренко. — Сейчас о тех событиях сплетен тьма-тьмущая ходит. И отвратительнее всего то, что кое-кто из уцелевших товарищей очень стремится найти «стрелочника», на которого можно было бы свалить вину за все беды. Но простаков больше нет! Всякий знает, что рыба начинает гнить с головы. А если говорить честно про нашу голову…

— Может, мы оставим мертвых в покое? — недовольно сказал Микола.

— В самом деле, о здешних делах лучше не вспоминать, — с облегчением согласился Иван. — Докладывай: откуда прибыл, где находился столько времени?

— Прибыл из партизанского отряда.

— Из какого отряда? Где он дислоцируется? Когда и кем сформирован?..

Микола получил от командира жесткое указание: преждевременно не насторожить Ивана, правдиво отвечать на все его вопросы, но ни в коем случае не выкладывать конкретных боевых данных об отряде.

— О, это долгая песня. У нашего отряда такая биография, что для рассказа о ней не хватит и недели, — ответил Микола полушутя-полусерьезно.

— Когда же ты к нему примкнул? Почему сразу не дал знать, что вошел в контакт с партизанами? Мы тут кровью исходили, все ждали вестей от тебя, а ты… Если хочешь знать правду, то многих товарищей мы недосчитываемся именно потому, что ты провалил дело с созданием базы в районе Заозерного!

Всего мог ждать Микола от Ивана, но только не такого обвинения. Обиженный несправедливостью, вскочил на ноги, рванул ворот рубашки, оголил грудь, на которой багровел шрам с ладонь величиной.

— Видишь?.. А это тоже видишь? — и ткнул Ивану под нос культи рук без пальцев. — Может, сначала поинтересуешься, сколько месяцев я живьем гнил, бревном валялся в волчьей яме, а потом уже станешь обвинять?

— Ты мог бы послать в Киев кого-нибудь из своих хлопцев.

— Послал бы, если бы было кого. Все хлопцы сложили головы еще на хуторе Заозерном.

Понурился Иван, присмирел:

— Прости, друг, я не хотел тебя оскорбить. После всего пережитого нервы стали как тряпки…

— Все мы сейчас на психопатов похожи. А о перепалке давай забудем, — протянул Микола Ивану руку.

— Спасибо, — ответил Иван. — И все же расскажи: что произошло на хуторе?

Микола опустился на скамью, закрыл лицо изувеченными руками и глухо произнес:

— Лучше бы и не вспоминать. Но я расскажу, только дай закурить.

Лишь теперь Иван вспомнил, что уже несколько дней не держал папиросы в зубах.

— С куревом у нас туго. Но вот вернется с биржи Олина, и мы что-нибудь придумаем. А пока давай позавтракаем, ты ведь, наверное, еще ничего не ел. — Быстро подошел к кровати, схватил с табурета миску с варениками: — Бери! Вареники. Даже остынуть не успели.

Микола и не помнил, когда не то что ел, а даже видел такое лакомство, и все же вареники не лезли в горло. На душе было так муторно!.. Лучше бы глотать землю, чем лукавить с человеком, которого недавно обожал, а теперь должен был заманивать в лес. Прошлой осенью таким же образом заманили они с Иваном на пустырь за городом Дриманченко… А что, если Иван не виноват? Что, если какой-то подлец действительно хочет сделать из него «стрелочника»?

— А мы тут о вас уже такое думали… — продолжал Иван свое. — Даже людей на розыски посылали.

— Решили, наверное, что дезертировали? Нет, не собирался я никуда бежать. Просто так все сложилось… По твоему приказу я с хлопцами отправился к Заозерному и начал готовить базу. За неделю вырыли землянку, с помощью местных жителей насобирали целый склад оружия. Оставалось запастись продовольствием. И вот слухи пошли, что в Заозерном объявились партизаны. В одно утро… на хутор налетели каратели. Не то им кто-то нашептал о нас, не то завернули случайно, но с того дня не стало ни хутора, ни нашей группы… Если бы не пришел Бородач…

— Выходит, и ты горя хлебнул немало, — печально сказал Иван. — И все же я бы на твоем месте даже и в этих условиях не забыл, какие обязанности возложила на меня организация. Я попросил бы Бородача послать человека в Киев и предупредить нас о событиях в Заозерном.

— Просил. Бородач и сам хотел встретиться с тобой. Но для его отряда тогда уже наступили черные дни. Днем и ночью каратели не давали покоя. Постепенно им удалось загнать нас в болота и полностью разгромить…

И потекло печальное повествование о пятерых больных, истощенных людях, которые после боя в Тальских лесах добрались до пещеры за Кодрой и окопались там без малейшей надежды на спасение. Им, вероятно, пришел бы конец, если бы Ничипор Быкорез из Нижиловичей не сообщил о появлении отряда Калашника.

— С тех пор мы только и думали, как бы установить контакт с Калашником.

— Ну и как, установили? — в волнении поднялся Иван.

— Ценой крови. Вернее, калашниковцы сами набрели на нас.

— Так ты что, из отряда Калашника прибыл?

— Лично от него.

— Так чего же ты сразу не сказал? Это правда, что он — генерал, что у него танки, артиллерия, связь с Москвой?

— Пойдем в отряд, сам увидишь, — многозначительно подмигнул Микола.

Иван смотрел на друга и не мог поверить, что судьба наконец-то улыбнулась ему. Столько биться в безвыходности, уже похоронить себя живьем, и вдруг — прямая дорога к генералу Калашнику.

«Не лелейте тщетных надежд: путь к большевикам вам навсегда отрезан, Кушниренко, — вдруг послышался Ивану откуда-то глуховатый голос, и в тот же миг перед глазами зарябили, замельтешили белые квадраты сфабрикованных фотографий. — Такие материалы способны свести на нет любые ваши помыслы… Сейчас важны факты, лишь голые факты. А они решительно против вас, Кушниренко. Вы это хорошенько усвойте. И представьте, что случится с вами, если набор вот таких фотоснимков «случайно» попадет в руки ваших вчерашних сообщников. История с Дриманченко не вызывает никаких ассоциаций?..»

О, та злосчастная история! Теперь она как проклятие преследует Ивана. Если бы он знал, опуская кирку на голову Дриманченко, что сам вскоре очутится в положении без вины виноватого! Нет, наверное, не вырваться ему теперь из цепких рехеровских лап!

А Микола тем временем словно подливал масла в огонь:

— Я прибыл сюда, чтобы проложить трассу в леса. Тут в последние месяцы такое творится… Насколько мне известно, из Центра поступила директива: чтобы сохранить кадры, немедленно переправить в отряд всех подпольщиков, которым удалось избежать ареста.

— Да, это уже давно пора было сделать, — думая совсем о другом, сказал Кушниренко.

— Но долго в городе я оставаться не могу. Калашник желает встретиться с тобой как можно скорее и в деталях разработать план вывода людей из Киева. Когда бы мы могли выступить отсюда?

А у Ивана другие мысли, другие заботы. «О доля, доля! Почему ты так поздно сжалилась надо мной? — криком кричало все в его душе. — Упустить счастливую возможность выбраться из этого проклятого города было бы просто преступлением, но и броситься к Калашнику тоже опасно. А вдруг Рехер уже на следующий день опубликует в шнипенковском «Слове» свои фальшивки?.. Нет, в такой ситуации спешить нельзя. Нужно выиграть у Миколы хотя бы несколько часов, все взвесить наедине, а тогда уже и решать».

— Идти придется далеко?

— Тебя что, дорога пугает?

— Дело не в дороге. Дело во времени. Мы тут, понимаешь, наметили одну операцию. Без меня хлопцы вряд ли управятся, а откладывать ее… Вот меня и интересует, сколько дней придется пробыть за пределами города.

— Да, видимо, с неделю.

— Многовато!.. Но если уж такое дело… Условимся так: ты пока что отдыхай тут, а я махну к хлопцам, предупрежу, чтобы неделю на меня не рассчитывали… — И стал торопливо, даже слишком торопливо собираться.

Неведомо почему, но именно в это мгновение всегда доверчивому и простодушному Миколе показалось, что Иван что-то от него скрывает, чего-то недоговаривает. Какая-то операция, какие-то хлопцы… Почему же сразу не обмолвился даже словом, что создал новую подпольную группу?

— Я тоже пойду, — сказал Микола. — Встретимся вечером… Где бы ты хотел встретиться?

— Встретимся тут. Именно тут! И никуда ты не пойдешь. Или, может, не доверяешь мне?

— Выдумал тоже! Просто хотел своих навестить.

— Вот вечером и навестишь. А пока что отдыхай! Я скоро вернусь.

IX

В небе — ни облачка. Истомленные многодневным зноем листочки на деревьях не шелохнутся.

Солнце еще только поднялось над выцветшими, даже не остывшими за ночь крышами домов, а город уже утонул в застоявшейся желтоватой мгле. Изнеможенная тишина, духота. Даже в густом вишеннике, в котором притаился Иван, и то нет спасения. Парко, нечем дышать. Стиснув виски, Иван, точно затравленный зверь, отсиживался в кустарнике, ничего не замечая вокруг. Все его помыслы были сосредоточены на одном: как выбраться из цепких гестаповских тенет? Самые фантастические идеи рождались в его мозгу, но ни на одной из них он не мог остановиться. Прикончить Рехера и потом податься в отряд Калашника?.. Хм, но попробуй добраться до этого удава Рехера! О такой операции в одиночку нечего и думать. Да и что, в конце концов, дало бы убийство Рехера? Подручные его ведь останутся. А уж они-то сумеют расквитаться с каким-то там Кушниренко… Махнуть на все рукой и поспешить на встречу с генералом Калашником? О, только бы вырваться на большой простор, а уж там Иван доказал бы всем, кто он и на что способен! Но вот те сфабрикованные фотографии… Чтобы скомпрометировать Ивана, Рехер опубликует их, лишь только узнает об исчезновении своего «подшефного». Рано или поздно, а попадут на глаза калашниковцам фальшивки, и неизвестно еще, как сложится потом его судьба…

Гудит, раскалывается у Ивана голова. В былое время он отличался редкостным практицизмом, завидной способностью легко находить выход из самого, казалось бы, безвыходного положения, а теперь… Неужели нет выхода? Неужели это конец?.. И вдруг в нем закипела такая злоба к Миколе, что будь тот рядом — неизвестно, разошлись бы они миром. «Откуда он взялся на мою голову? Я уж было смирился со своей участью, так нет же, притащился с этим приглашением к Калашнику! А как я к нему пойду, если закован в незримые кандалы? Да и к чему это, если все равно судьба моя определена — позорная гибель и вечный позор…»

Иван не заметил, как встал, выбрался на улицу и пошагал по безлюдному тротуару к центру. «Да, да, судьба моя уже определена. И даже сам господь бог вряд ли бы мог спастись на моем месте». Но тут ему вроде бы кто-то прошептал на ухо: «А может, попытаешься еще побороться и перехитрить и Рехера, и Калашника? Тебе ведь на первых порах нужна только неделя, а это не такой уж и большой срок. Рискни и пойди в отряд. Рехер, возможно, и не заметит твоего отсутствия: ты ведь из тюрьмы только что, ранен… Ну, а заметит… Думаешь, он так сразу и кинется публиковать свои фальшивки? Это ведь его последний козырь, и так запросто он его на стол не выложит. Если трижды выпускал из гестапо, значит, дорожит тобой. Возможно, ты нужен ему как приманка… Нет, нет, Рехер сначала бросится разыскивать тебя, может, возьмется за Олину…»

«За Олину? — чуть не вскрикнул на радостях Иван. — Да это было бы чудесно! Но надо приказать ей… Хотя зачем ее посвящать в такие секреты, если через нее можно просто передать Рехеру успокаивающую записку? Мол, отсутствую не по собственной воле: объявились бывшие сообщники и позвали на совещание в партизанский отряд. Однако я хорошо помню о тех фотографиях и готов обменять их на секретные сведения об отряде Калашника… Рехер непременно клюнет и какое-то время не будет осуществлять свою угрозу, а мне ведь только этого и надо. Главное — выиграть время, а там уже можно будет что-нибудь придумать. Еще, гляди, я и в выигрыше останусь: за сведения об отряде Рехер не поскупится на какие-то там пленки?! — Ивану казалось, что он уже нашел выход, как вдруг его уколола мысль: — А записка?.. Да это же такой компрометирующий материал, что потом вовек не выпутаться из лап Рехера! Достаточно напечатать копию и… Нет, нет, только не это! Но что же тогда?..»

— Цурюк! — прозвучало вдруг, как удар по голове кнутом.

Увидев перед собой эсэсовца с угрожающе зажатым в руках автоматом, Иван очнулся: куда это он приплелся? Пригляделся — Золотоворотский сквер. Но когда тут появилась виселица с повешенными? Ночью он не видел ни ее, ни патруля.

— Вег, вег, руссише швайне!..

Иван бросился из сквера, но на противоположном тротуаре улицы снова остановился. «Когда же все-таки фашисты казнили этих людей? Ночью не было на виселице повешенных». И тут Ивану бросилось в глаза, что все казненные были в одном белье, точно их приволокли сюда прямо из постелей. И таблички со словом «партизан» на груди у каждого писались явно второпях. Неужели минувшей ночью в городе что-то произошло?.. Точно, произошло! И притом необычное, если гитлеровцы уже до рассвета стали вымещать свою злость на заложниках. Но что именно?

«А вдруг кому-то из народных мстителей удалось пристукнуть Рехера?..» — От этой мысли у Ивана все похолодело внутри. Спросить кого-нибудь о ночных событиях не представлялось возможным: улица была безлюдна. И это тоже о многом говорило. Однако, несмотря на безлюдье, Иван всем своим существом ощущал, что из каждого окна на виселицу украдкой устремлены глаза. Много глаз… Скорбных и гневных.

О, если бы Кушниренко знал, какая трагедия разыгралась у Золотых ворот, разве пошел бы он к Олине! Но того, что случилось, не вернешь. Еще раз бросил взгляд на виселицу, глубоко вздохнул и побрел по Владимирской без всякой цели. А над ним кружилась, билась в отчаянии скорбная Платонова песня:

А згасне те сонце — і жити шкода,

На світі без сонця усе пропада…

Вдруг перед взором Ивана встал покойный Платон. Настолько четко и реально, что он до мельчайших черточек увидел его мрачное, обрюзгшее лицо с темными полукружьями под глазами. И услышал его слова, сказанные в порыве откровенности в день гибели Юрка Бахромова: «Вот что, Ваня… Скверно я о тебе раньше думал. Пронырой считал, волком в овечьей шкуре… Помнишь нашу первую встречу? В кабинете секретаря горкома? Не понравился ты мне тогда, ужас как не понравился. И впоследствии я тебя просто терпеть не мог. Слишком все в тебе было правильным. И мысли, и слова, и манеры… Не верилось, что ты на подпольное дело способен. Думал: чиновничку славы захотелось. И знаешь, о своих сомнениях я даже секретарю горкома сказал…»

«Значит, с легкой руки Платона горкомовские деятели тоже считали меня чинодралом, волком в овечьей шкуре, — пришел к неутешительному выводу Кушниренко. — А вдруг эти ярлыки-пересуды дошли до Калашника? Да и не только эти! В городе давненько нашептывают обо мне разные мерзости. Что, если Калашник прислал ко мне Миколу совсем не для того, чтобы проложить «трассу» в леса?.. — Внезапно ему вспомнилась неосторожно брошенная Миколой фраза: «Тут ведь последние месяцы такое творилось…» И острые клыки подозрения цепко впились в сердце. — А откуда там, в лесу, ведомо, что тут происходит?.. Слухи? Или, может, из уст какого-нибудь горкомовца, которому удалось прибиться к отряду Калашника? Правда, Калашник и сам мог уже давно поддерживать связь с подпольным центром. Он просто обязан был поддерживать связь с Киевом! Петрович, наверное, весной не просто так носился со своей идеей… Я-то знаю, что он уже тогда формировал боевые группы. И может, именно для отряда Калашника. А если так, то у этого загадочного генерала должно быть в городе достаточно и советчиков, и информаторов. Возможно, есть они у него даже в самом гестапо. — От дурного предчувствия Иван застыл как вкопанный. — В гестапо?.. Трижды попадать в гестаповский застенок и трижды выходить оттуда на волю — такого не скроешь! Тем более от служащих того ада. Кто-то мог видеть, кто-то мог слышать… А не задумал ли Калашник этими разговорами о налаживании «коридора» для вывода уцелевших патриотов попросту выманить меня из Киева, чтобы потом… Почему он решил советоваться именно со мной? Откуда ему знать, что меня не постигла судьба Петровича? Да и кто я, наконец, для него? Нет-нет, тут что-то нечисто. Наверное, наслышались там здешних сплетен… Так вот, значит, с какой миссией пришел Микола!.. Хотя он мог ничего и не ведать о намерении Калашника. Просто в отряде узнали, что он из «Факела», и приказали вывести меня из города, создав для этого примитивную легенду про «коридор». Эх, Микола, Микола!..»

Но вдруг Ивану словно кто-то шепнул на ухо: «Погоди, погоди, а зачем, собственно, Калашнику выманивать тебя из города в леса? Да если бы он был уверен, что ты погубил стольких товарищей, то и не подумал бы нянчиться с предателем. Просто подослал бы того же Миколу с приказом уничтожить тебя, и все. Подумай над этим, не горячись…» Однако Иван уже и без того знал, что никуда он из Киева не уйдет. Единственное, что его волновало: под каким предлогом отказаться от похода в лес? Сослаться на подготовку операции?.. Но Микола, чего доброго, еще станет ждать. А сколько можно водить его за нос? Неделю, две?..

Как сомнамбула, слонялся Иван пустынными улицами и не замечал ни повешенных почти на каждом перекрестке заложников, ни свежих сообщений комендатуры, в которых говорилось: «Сегодня, в ответ на бандитскую акцию партизан в Пуще-Водице, повешена тысяча жителей города…» Опомнился только тогда, когда обо что-то споткнулся и чуть не упал. Увидел, что зацепился о ноги женщины, которая сидела на тротуаре — простоволосая, с землистым лицом, иссеченным морщинами, как дно высохшей лужи трещинами, а возле нее стояла помятая алюминиевая кружка для подаяния. Женщина даже не вскрикнула, не шевельнулась, сидела, опершись спиной о ствол придорожного клена и выставив на тротуар грязные распухшие ноги. В ее взгляде было такое безразличие ко всему, что Иван мгновенно постиг: эта уже обречена. Протянет максимум до комендантского часа (у нее даже не хватит сил найти приют на ночь), и первый встречный патруль пристрелит ее под этим кленом как нарушительницу комендантского режима. От сознания, что не одному ему уготована злая доля, у Ивана немного отлегло от сердца. К просителям милостыни он никогда не питал сочувствия — не желают работать, вот и клянчат пятаки! — однако на этот раз невольно полез в карман и неожиданно для самого себя вытащил оттуда пачку хрустящих, совсем новеньких рублей. Откуда они?.. И сразу вспомнил, как долговязый Эрлингер, выпроваживая его из камеры на волю, сунул ему что-то в карман. Без колебаний он бросил эти деньги в пустую алюминиевую кружку. Но женщина не поблагодарила, даже не взглянула на подаяние, а глядела и глядела в небесную синеву, словно бы ждала какого-то знамения.

«Что же ответить Миколе? Что?.. Вот если бы исчезнуть отсюда бесследно, чтобы не видеть больше ни Миколы, ни рехеровского остолопа Омельяна? Но куда исчезнешь, когда с одной стороны Рехер, а с другой — Калашник?.. А может, пойти к партизанам и выложить всю правду, как на исповеди? Рассказать все, а они уж пусть потом судят как хотят. Все равно жить так больше невозможно, а если уж суждено умереть, то лучше от своих… Но почему бы калашниковцам меня и не помиловать, не дать возможности вражеской кровью смыть мои невольные грехи?» — перед мысленным взором Ивана предстал истерзанный гестаповскими палачами, с откушенным языком Платон, за ним — распластанный на молодой травке под березами, с простреленной головой Петрович, затем закованные в кандалы Пащенко, Ревуцкий, Кудряшов, Левицкий. «Нет, такого не простят! Никто не простит!.. Может быть, умолчать обо всем этом? Рассказать только, как схватили гестаповцы, как истязали в нижнем ярусе подземелья и пытались завербовать… Да, да, о Рехере непременно нужно рассказать самым подробным образом. И объяснить, что я согласился на его предложение, чтобы только вырваться на волю и убежать в лес. А еще сказать, будто бы на очных ставках меня завалили… Ну, хотя бы тот же Платон или Тамара Рогозинская. Лучше, пожалуй, поставить под удар связную Петровича, женщина как-никак».

Все выходило словно бы складно, но он очень сомневался, что партизаны ему поверят. Разве они не знают, что такое гестапо? «Да и чем я докажу, что именно Платон или Тамара накликали беду на Петровича, выдали фашистам почти все подпольные райкомы, принимали участие в аресте Бруза? У меня ни свидетелей, ни доказательств — только предположения, шаткие предположения… Обвинять ведь всегда легче. Калашник, несомненно, не по собственной инициативе проявил ко мне интерес и затеял всю эту историю со встречей; на такой шаг его, вероятно, толкнули шептуны из разгромленного горкома. Им сейчас как воздух нужен «стрелочник», которого можно было бы обвинить во всех грехах и таким образом снять с себя ответственность. Станут ли партизаны вникать в мою трагедию? О нет, суд их не будет снисходителен! Своей искренностью я только помогу свить покрепче веревку себе на шею… Выходит, пророчество Рехера сбывается: путь к большевикам мне навсегда заказан. Навсегда! Что же теперь делать?»

Иван приткнулся лбом к круглой деревянной тумбе, сплошь оклеенной объявлениями и распоряжениями германских властей. И долго стоял неподвижно. А когда наконец раскрыл веки, в глаза бросилась необычно цветистая афиша. Футбол?.. Да, большая разукрашенная афиша приглашала киевлян посетить в воскресенье Всеукраинский стадион на Большой Васильковской, где должен состояться «матч сезона» между местным «Стартом», за который выступало немало мастеров бывшего киевского «Динамо», и сборной командой воинских частей гарнизона «ДУ».

«Футбола только в Киеве и не хватало! Люди мрут в гестаповских застенках, гибнут в Бабьем Яру, а тут — «матч сезона»… — Но уже в следующее мгновение знакомое чувство зависти шевельнулось у него в груди. Иван пожалел, что он не футболист. — Вот кому житуха! Ни войны тебе, ни капканов Рехера, носись по зеленому полю стадиона да лупи по мячу. Единственное требование — щекочи своими финтами нервы толпе. — И тут Ивану пришла на ум такая отчаянная мысль, что у него даже в глазах потемнело: — Значит, толпа жаждет зрелища? Почему бы мне не стать тем героем, который… Если от удачного удара по мячу приходит в неистовство многотысячная масса, то что произойдет с нею, когда увидит удар, какого еще никто и никогда не видел на стадионах?.. Как я раньше до этого не додумался!»

И уже представляется Ивану такая картина: во время матча… нет, лучше в перерыве между таймами, когда внимание зрителей не приковано к событиям на поле, ничем не приметный молодой человек пробирается к центральной трибуне, где в мягких креслах под навесом сидят фашистские киевские верховоды. Затем неожиданно среди размеренного гомона раздается: «Смерть немецким оккупантам!» — и очередь из автомата. На глазах у замершего стадиона смельчак приводит в исполнение свой приговор всем чиновным гитлеровцам. Хотя нет, всем не удастся, потому что с автоматом на стадион не так-то легко проникнуть. Но разве в таком случае имеет какое-то значение арифметика? Уничтожение даже одного палача произведет на многотысячную массу впечатление. Героя, конечно, тут же схватят гориллы из эсэсовской охраны, возможно, и расстреляют прямо на футбольном поле. Но ведь легка та смерть, с которой начинается бессмертие! Имя этого смельчака немедленно станет известно далеко за пределами стадиона. Народ будет слагать о нем песни, породит легенды. И что бы потом Рехер ни предпринимал, какие бы фальшивки ни печатал, никогда и никто в них не поверит. Для киевлян этот смельчак навсегда останется символом мужества и отваги. А к героям, как известно, грязь не пристает.

«Надо бы только пригласить на стадион Миколу. Притащить даже силой, если начнет отнекиваться. Непременно! Пусть увидит, пусть собственными глазами увидит, как совершаются истинные подвиги. И потом расскажет в отряде, на что способен Иван Кушниренко!»

Трепеща всем телом в предчувствии самого решающего и самого величественного момента в своей жизни, Иван еще раз пробежал глазами по пестрой афише, чтобы лишний раз убедиться, что «матч сезона» состоится действительно в воскресенье, через два дня, а затем, не ощущая под собой земли, кинулся к ближайшему телефонному автомату. С трудом набрал одеревеневшими пальцами четырехзначный номер, который ему так старательно вдалбливал в голову Эрлингер на ступеньках бокового входа в гестапо, и приник к трубке. Бесконечно долгим показалось молчание на другом конце провода!

Но вот послышался недовольный мужской голос.

— Герра Рехера! — произнес Иван тоном приказа.

— Кто спрашивает?

— Моя фамилия Кушниренко.

— Герра Рехера сейчас нет.

— Но он мне крайне нужен. Я должен немедленно сообщить ему…

— Суть дела вы можете изложить мне, я его личный секретарь.

— Это тайна государственной важности. Я должен сообщить ее лично герру Рехеру.

— Тогда звоните позже.

И Кушниренко звонил. Через каждые полчаса звонил, но Рехер словно испарился, его не могли нигде найти ни секретари, ни адъютанты. Лишь вечером, перед самым комендантским часом, Когда Иван уже окончательно изуверился, в трубке послышался знакомый голос:

— Слушаю, Кушниренко. Что там у вас?

— Только не по телефону. Я должен лично!

Короткое молчание, видимо, Рехер что-то прикидывал, а затем:

— Хорошо. Где вас подобрать?

— Нигде. Через минуту я буду у вас.

— Возле помещения гестапо вам не стоило бы показываться. Лучше встретимся…

— Пустое, кто там увидит. У меня очень срочное дело.

— Вы откуда звоните?

— От оперного театра.

— Высылаю машину!

Иван не успел вытереть пот со лба, как около него остановился неприметный автомобиль. Пока ехали, степенный, молчаливый охранник проверил у него справку из домоуправления, бесцеремонно ощупал карманы и только после этого повел к подъезду трехэтажного дома на бульваре Шевченко. Через минуту Иван уже стоял в кабинете, у раскрытого окна которого пускал дымовые кольца Рехер. Он не поздоровался, не пригласил садиться, а посмотрел на вошедшего как-то странно, словно на подопытное животное. В его взгляде Иван видел и любопытство, и скрытое торжество, и презрение, однако это его ничуть не задело. «Пусть злорадствует, наслаждается победой. Только мы еще увидим, чья возьмет. В воскресенье! На стадионе!»

— Я прибыл с чрезвычайными новостями… — сразу же выпалил Иван загодя продуманную фразу.

На лице Рехера не дрогнула ни малейшая черточка, словно эти слова адресовались совсем не ему.

— В городе только что появился посланец партизанского генерала Калашника…

Но и это сообщение не заинтересовало, не насторожило Рехера, точно он уже знал о прибытии в Киев беспалого Миколы.

— Калашник предлагает мне встречу, чтобы обсудить план вывода из Киева в леса недобитых вами подпольщиков. — Иван раскрывал все тайны, не задумываясь о том, что за эти слова, возможно, не один из его вчерашних товарищей по оружию поплатится головой.

— А зачем вы мне все это выкладываете?

Вопрос был настолько неожиданным, что Иван даже смутился и почувствовал, как заколебалась и стала исчезать из-под ног почва недавней уверенности. «Не верит! Вот тебе и стадион… Очередь из автомата по власть предержащим фашистам… А я так старался, до конца душу выворачивал. Зачем?..» Но делать было нечего, единственное, что ему оставалось, это продолжать игру:

— Хочу обменять эти сведения на пленки ваших фотофальшивок.

Такой ответ пришелся Рехеру явно по душе, в его глазах проступил интерес.

— Что ж, деловых людей я уважаю, и сторговаться мы сможем легко. Мне только не совсем понятно: почему вы находитесь здесь, а не в отряде Калашника? Насколько я помню, вы еще несколько дней назад рвались в лес в надежде сформировать там партизанскую армию…

— Рвался, но как видите… В поединке с вами я начисто проиграл и теперь трезво оцениваю обстановку: путь к большевикам вы мне закрыли навсегда.

Веселый блеск обычно невозмутимо-ледяных глаз Рехера должен был означать: и этим ответом он доволен.

— Почему же? Вы можете хоть сейчас отправляться на свидание с Калашником. Пусть вас это не удивляет, но я настойчиво советую вам встретиться с прославленным партизанским генералом.

Для Ивана это уже совсем диво: сколько раз Рехер подставлял ему ножку на дороге в лес, а тут на тебе — «настойчиво советую встретиться…». «Как все это связать воедино? Что он замышляет? Может, надеется по моим следам добраться и до Калашника?..»

— Не понимаю ваших намеков, но скажу твердо: в лес не пойду! Ведь ясно, что там меня ждет.

— Что же может вас там ждать, кроме теплого приема? Никаких компрометирующих материалов у них против вас не может быть.

— Хм, компрометирующих материалов… А кто их предъявляет в таких случаях? К тому же в отряде могли прослышать о моих частых посещениях гестаповских апартаментов.

— О, это отпадает. В гестапо привыкли работать, не оставляя после себя следов.

— Все это слова. А могу ли я быть уверен, что в руки Калашника не попали ваши фальшивки?

— Ну, знаете… — Рехер, пожалуй, по-настоящему обиделся. — Подумайте сами: зачем мне было бы передавать те снимки партизанам, когда я могу сам?..

— Ничего вы не можете! Пока я вам нужен как приманка, вы меня и пальцем не тронете. Школярская азбука! — Иван не заметил, как перешел ту незримую межу, за которой собеседники не очень заботятся о деликатности выражений.

— Допустим. Но какой смысл тогда проваливать эту «приманку», как вы изволили выразиться?

— Лично вам — никакого. Но эти снимки могли утащить агенты Калашника. Думаете, среди вашего ближайшего окружения нет его людей? Ха-ха… Погодите, они еще предъявят вам свой счет!.. Ох и предъявят!

Произнесенные с хитрым прищуром глаз, эти слова ржавым серпом полоснули по сердцу невозмутимого Рехера. Он и раньше задумывался над тем, каким образом содержание самых секретных распоряжений рейхсминистра, присланных из Берлина лично ему, становилось известно сотрудникам штаба сначала из большевистских листовок, а потом уже из его уст. Задумывался, но все не мог поверить, что возле него, такого опытного и разборчивого в связях, вьется информатор Калашника. А вот эти слова Кушниренко… Они только подтвердили: в смутные времена никто не обходится без кушниренок, как хозяйка на кухне не обходится без тряпки.

— Что ж, может, вы и правы. Но вернемся к посланцу Калашника. Когда вы отправляетесь в дорогу? Где состоится встреча с Калашником?

Этого вопроса Иван ждал и ответ приготовил заранее:

— Не знаю. Ничего этого я еще не знаю. Меня лишь информировали, что прибыл партизанский посланец, а конкретный разговор с ним состоится в воскресенье на стадионе, во время футбольного матча. В перерыве между таймами я должен расхаживать вдоль центральной трибуны, ко мне подойдет человек и скажет: «Предлагаю пари — наши выиграют со счетом пять — один». Он и сведет меня на стадионе с посланцем Калашника.

«Профессионально продумано, — отметил, про себя Рехер. — И условия встречи, и страховка, и даже место. Видно, братик покойного Иннокентия Одарчука — птица высокого полета. Но откуда у него такая прекрасная информированность? Афиши о футбольном матче появились в городе не далее как вчера. А может, он самолично все эти дни сидел в Киеве, подготавливая операцию в Пуще-Водице? Ну и наглец!»

— Что же вы намерены делать, Кушниренко?

— Об этом я хотел бы спросить у вас. Одно знаю: в лес не пойду!

— А если я прикажу? Точнее говоря, п о с о в е т у ю, чтобы вы пошли? При этом, само собой разумеется, обещаю, что в лесу с вашей головы и волоса не упадет. Не ухмыляйтесь, такая возможность у меня есть.

— Ха-ха! Что же, вы меня в танке отправите? — полностью уже вошел в свою роль Иван.

— Можно бы и в танке, но это не такая уж и надежная крепость. В моем арсенале есть более эффективные способы охраны таких, как вы. Любопытно знать, какие именно? Обычная бумага. Я велю отпечатать и распространить по всей округе воззвание к населению с вашим портретом и текстом: гестапо разыскивает известного диверсанта и террориста, за голову коего будет выплачено баснословное вознаграждение. К примеру, пятьдесят или сто тысяч рублей. Могу гарантировать: эта бумажонка будет лучшей вашей охранной грамотой.

«И в самом деле это было бы здорово! Сто тысяч — за голову диверсанта Кушниренко… Кто осмелится после такого воззвания сказать, что Кушниренко — провокатор? — сладко заныло у Ивана в груди. — Может, попросить, чтобы отпечатали такое воззвание? Но не слишком ли поздно дойдет оно до партизан? Если бы оно появилось хотя бы за несколько дней до прихода Миколы…»

— Можно и еще кое-что придумать, — видимо почувствовав колебания Ивана, продолжал Рехер. — К примеру, вы устраиваете побег группе подпольщиков, когда их будут везти на казнь в Бабий Яр. С моей точки зрения, с такими беглецами не то что к Калашнику — на край света смело можно идти…

При одной только мысли о такой операции у Ивана даже сердце остановилось. Устроить побег смертникам… Да это же венец деятельности подпольщика!

— Смешно. Разве такая операция под силу одиночке? — вырвалось у Ивана невольно. — Кто этому поверит?

— Одиночке, естественно, не под силу. Но ведь у вас под руками надежный помощник. — И ехидная улыбочка зазмеилась на тонких губах Рехера. — Советую вам во всем положиться на Омельяна. Не надо морщиться, этому человеку вы обязаны жизнью. Ну, а для порядка прихватите по собственному усмотрению еще нескольких парней. Желательно из бывших комсомольцев. В успехе можете не сомневаться. Я лично позабочусь, чтобы в районе Лукьяновского кладбища в автомашине со смертниками «отказал» мотор. Конечно, и о некоторых других деталях позабочусь. Короче, слава героя вам обеспечена.

«Вот оно что! Значит, и тут Омельян… Не собирается ли Рехер и смертников липовых мне подсунуть? — страшная догадка пронзила Ивану мозг. — Зверюга! Хочет, чтобы я эту свору «смертников» на Калашника вывел!.. Но нет! С меня хватит Бруза, Володи Синицы, Петровича… Однако как же отказаться от этой «операции»? Что придумать?»

— Вы гений! — чтобы не насторожить раньше времени Рехера, стал хитрить Иван. — Представляю, какой тарарам вызовет в Киеве такая операция! Никому из наших еще не удавалось вызволять смертников перед казнью.

— Вот вам и надлежит удивить мир! А потом, когда будете со своим «крестником» уже в лесах, я засыплю город обращениями к населению с соответственной ценой за вашу голову.

— Здорово придумано! — входил еще более в раж Иван. — Но, знаете… Мне хотелось бы, чтобы в этой операции принял участие и кто-нибудь из калашниковцев. Ему-то уж в отряде поверят.

Рехер украдкой наблюдал за возбужденным Кушниренко и тихо торжествовал свою очередную победу: вот так и попадаются воробьи на мякине.

— Идея заслуживает внимания, — согласился он, чтобы не разочаровать Ивана. — Подкиньте ее при встрече с их агентом на стадионе. Но не настаивайте, не невольте, а скажите, что встреча с Калашником откладывается на несколько дней, так как вы не можете сорвать операцию по спасению арестованных руководителей местного подполья. Мол, по достоверным данным, их в ближайший вторник на рассвете эсэсовцы должны везти в Бабий Яр на расстрел.

— Но ведь они уже расстреляны, об этом даже в газетах сообщали…

— Писали о четверых, а остальные… В таких делах нужно непременно учитывать ошибки в информации. Точность может лишь породить подозрение. Запомните это на будущее.

Иван понимающе кивнул. Но спустя мгновение снова вернулся к своему:

— Во вторник, значит. Но станут ли Калашниковы посланцы сидеть здесь до вторника? У них ведь, пожалуй, ни харчей, ни документов.

— Мелочи, все это они получат, — Рехер подошел к столу, нажал педаль тайной сигнализации и, когда в дверях застыл молчаливый секретарь, приказал: — Принесите мне три чистых аусвайса и столько же продовольственных карточек. Кстати, прихватите и билеты на воскресный футбольный матч.

А через несколько минут вручил Ивану жесткий конверт с аусвайсами, хлебными талонами и футбольными билетами, сказав при этом:

— Не вздумайте только навязывать им это все. Сначала сообщите, что у вас в штадткомендатуре есть свой человек, который может помочь документами и продуктами, и лишь после того, как они выкажут желание воспользоваться услугами этого мифического человека, проявляйте щедрость.

— Все будет в порядке! Но я хотел бы еще… — Иван уже в открытую начал издеваться над седым сибаритом: — Простите, но когда же я мог бы получить эти пленки?

Однако Рехер по-своему истолковал эти слова и ответил со снисходительной усмешкой:

— Сразу же после вашей встречи с калашниковцами. Приходите сюда по окончании операции… план ее разработайте сообща с Омельяном, — и легким кивком головы простился.

Как на крыльях летел Иван по окутанным сумерками киевским улицам, в груди у него клокотало радостное чувство — наконец-то он избавится от страшной и непосильной ноши! Дожить бы только до воскресенья, а тогда… Главное: как ловко удалось ему обвести вокруг пальца Рехера!

Но рано Иван торжествовал. Лишь только за ним закрылась дверь, Рехер приказал разыскать и доставить к нему проводника команды особого назначения Тарханова.

— Как вел себя Кушниренко после возвращения из гестапо? Что делал, где бывал, с кем общался? — такими вопросами встретил он бывшего князя.

— Ничего особенного не замечено, герр рейхсамтслейтер!

— Не замечено?.. И это говорите вы, кому я доверил дело государственной важности? Вы что, весь день пьянствовали?

— Боже упаси, весь день на службе…

— Что же это за служба, если вы даже не знаете, с кем он встречался?

— Только с вами.

— А с посланцами Калашника?

У Тарханова глаза полезли на лоб:

— Когда же это?.. Меня заверили… Кроме какого-то нищего, в дом Якимчуков никто не заходил. И Кушниренко даже словом не перекинулся с кем-либо в городе. Разве, может, по телефону.

— Ну вот что: мне этот лепет ни к чему. А Кушниренко поручаю вам лично. Не спускайте с него глаз ни днем ни ночью, контролируйте каждый шаг, каждое слово. За всеми, с кем он будет общаться в течение этих дней, установите тщательнейшее наблюдение. К тому же запишите номера аусвайсов, продкарточек, билетов на футбольный матч и с помощью полиции выясните, кому они принадлежат. Но к арестам не прибегать. Запомните, в ближайшие дни решится ваша судьба: либо вы станете тем, кем жаждете стать, либо лишитесь всего, что имеете. Идите!

Этого разговора Кушниренко, конечно, не мог знать. Опьяневший от радости, он летел к приземистому домику под глинистым обрывом с одним-единственным желанием: скорее бы настало воскресенье!

— Где ты так долго? Мы уже тут с ума сходим! — в один голос воскликнули Олина и Микола.

— Не у тещи же на блинах!

— Он еще и сердится! Оставил меня тут как в клетке, а сам — на целый день! Хотя бы предупредил… — возмутился Микола.

«А то я знал, что так выйдет. Попробовал бы ты сам с Рехером…» — чуть не сорвалось у Ивана с языка. Но вдруг он заметил мрачную решимость на лице Миколы, и сердце кольнула горькая догадка: «Чего это он надулся как сыч? Уж не Олина ли тут разболталась и он заподозрил что-то?..» При мысли, что Микола может грохнуть дверью и уйти навсегда, на лбу Ивана выступил холодный пот. Нет-нет, этого допустить нельзя! Любой ценой нужно рассеять Миколины подозрения, удержать его рядом с собой до воскресенья. Но нужные слова, как нарочно, исчезли из памяти, растерялись, точно легкие облачка в ночном небе.

— Эх, ты! И ты мог обо мне так подумать… — выжал из себя Иван, сокрушенно качая головой.

— Да ничего плохого он не думал, — принялась мирить хлопцев Олина. — Просто в городе целый день такое творится… а ты как в воду канул. Говорят, ночью в Пуще-Водице партизаны взорвали санаторий, тьма-тьмущая гитлеряк там погибла. Вот эсэсовцы весь день и лютуют. На каждом перекрестке — виселицы, повсюду облавы…

«Так вот что гремело ночью. Офицерский санаторий взлетел на воздух… Значит, рановато по нас фашисты правят молебен! Мы еще отплатим за свои раны, — запело все в Иване. Но тут он вспомнил о воскресном матче, и радость его мгновенно пригасла. — Отплатим, но не я. Хватило бы меня хоть на воскресенье…» Он взял себя в руки и, делая вид, что знает о ночных событиях значительно больше присутствующих, с хитрым прищуром глаз изрек:

— Это только начало! Киев еще не такое увидит…

Эти слова заинтересовали Миколу:

— Ты имеешь в виду что-то конкретное?

— Нынче не время забавляться абстракциями, — и жестом указал Олине на кухню. А когда та вышла и они остались вдвоем, сказал доверительно Миколе: — Встречу с Калашником, к сожалению, придется отложить на несколько дней. Я подготовил такую операцию… Я просто не в состоянии ее отменить. Ты до воскресенья можешь меня подождать?

— Что за операция, коли не секрет?

— Скоро узнаешь. Все в Киеве узнают!

Глаза Ивана пылали таким благородным огнем, что Микола невольно потупил взгляд. Его бывший руководитель ежеминутно рискует жизнью, устраивает дерзкие операции, а он… И зачем он взялся за это дело?

— Давай условимся: встречаемся в воскресенье на стадионе во время футбольного матча и прямо оттуда отправимся в лес. Вот билет на футбол, — и вытащил его из кармана, а потом, словно что-то припомнив, добавил: — Кстати, как у тебя с документами?

— Какие могут быть документы у нищего? Сума — вот и все мои документы.

Иван недовольно покачал головой:

— Не представляете вы там, в лесах, что значит появиться сейчас тв Клеве без документов. Но обойдемся без воспитательской работы: держи и знай мою доброту, — и протянул Миколе вместе с билетом аусвайс. — Недавно, — продолжал он, — мне удалось устроить в штадткомендатуру надежного человека, бывшую однокурсницу из фольксдойче. Так что мы можем теперь свободно чувствовать себя в городе с настоящими документами.

— Богато живете! — даже причмокнул Микола, увидев удостоверение мышиного цвета с красной орластой печатью и энергичным росчерком подписи.

— А ты как думал! Мы тут не сидели сложа руки. По секрету могу сообщить: не только в штадткомендатуре у меня надежные люди, а даже там… — Иван неопределенно ткнул пальцем в потолок. — Но об этом — по дороге в лес. Теперь же навести своих домашних, а в воскресенье… Не забудь: встреча на стадионе. Я подойду к тебе в перерыве между таймами. Не выходи только из своего сектора.

Микола обратил внимание на то, что Иван, пожимая его искалеченную руку, долго и пристально смотрел ему в глаза, словно бы прощался навеки. А может, догадывался, зачем его вызывали в лес?

— Ты прости, Вань, коли что не так… Поверь, зла тебе я никогда не желал.

— Ничего, ничего. А теперь счастливо!

Микола нырнул на улицу, в ночную темень, а Иван стоял и стоял посреди комнаты, не находя сил сдвинуться с места. Вот и перешагнул межу, из-за которой нет возврата! Еще двое суток… И вдруг ему показалось, что незримая стена уже встала перед ним, отделила его от окружающего мира. Как-то исподволь, медленно в него проникало странное, доныне незнакомое спокойствие, спадало напряжение, отплывали куда-то в сумерки мысли и туманилось в глазах…

— Боже, что с тобой? Взгляни на себя! — дергала его Олина за рукав. — У тебя неприятности? Ты опять поссорился с Миколой?

— Все хорошо. Просто устал…

— А мне повестку на бирже вручили… В понедельник отправляют на каторгу в Германию…

Иван вздрогнул при этих словах:

— Отправляют? Но ведь ты в положении?!

— Разве их это интересует!..

В это мгновение Олина показалась ему такой беспомощной и беззащитной, что сердце его зашлось щемящей болью. Как же она будет без него? Одна, на чужбине?.. Столько времени знал ее, сколько жил с нею под одной крышей, а только сейчас почувствовал: не было и нет у него человека дороже и роднее, чем эта простая, внешне невидная девушка. Как же он не понимал этого раньше? Почему часто был с нею груб и бессердечен? Чем может искупить свою вину за два дня до смерти?..

— Послушай, тебе в воскресенье придется уйти отсюда.

Она не поняла, что имеет в виду Иван, однако по установившейся привычке расспрашивать не стала.

— На каторгу ехать нечего! Ты пойдешь… — И тут его осенила счастливая мысль: — На тебя, Олиночка, моя последняя надежда. Ты должна перебраться через линию фронта и вручить секретарю ЦК мой отчет о работе в тылу врага. Тебе я вручаю больше чем свою судьбу.

— А как же ты? — встрепенулась Олина. — Как я могу бросить тебя одного?

— Долго я тут не останусь. У меня есть план… В несчастливое время встретились мы с тобой, Олина. Не принес я тебе ни радости, ни счастья. Но не поминай лихом: если и был я недобр, то таким меня сделала жизнь. И береги себя… Во имя нашей будущей крошки береги себя. Если будет сын, назови его… прошу только: не называй Иваном. А родится дочка… Я хочу, чтобы мою дочь назвали Надеждой. Может, хоть в ее жизни сбудутся мечты, которые для меня остались голубым маревом…

Давясь слезами, Олина упала ему на грудь. И рыдала, рыдала, пока не выбилась из сил. Тогда он подвел ее к кровати, а сам пошел к столу.

— Побудь со мной, Иваночку!

— Не могу, родная! Мне нужно за ночь успеть написать письмо в Центральный Комитет партии…

X

— Что ж, пора настала! — молвил Рехер и, нервно потирая руки, решительно подошел к вмурованному в стену сейфу. Заученным жестом выключил скрытую сигнализацию, с натугой отворил тяжелую дверцу, вынул из мрачного металлического нутра пухлую кожаную папку. Бережно, словно она была из хрусталя, перенес ее на стол и наклонился над нею в торжественном благоговении, как верующий перед иконой. Потертая на углах, уже заметно вылинявшая, совсем неприметная, эта охристая папка всегда возбуждала в нем какое-то неясное трепетное волнение. В ящиках и шкафах лежало немало других, более привлекательных с виду папок, однако лишь этой доверял он свои сокровеннейшие тайны. Вот уже в течение двух десятков лет.

Появилась она у Рехера едва ли не в самый черный день его жизни. В то далекое, серебристое от густого инея утро, когда, окруженные со всех сторон повстанцами, немногочисленные отряды гетманской державной варты отчаянно прорывались из восставшего Киева на запад. Он, кому поручено было руководить арьергардными боями на улицах города, прежде чем окончательно сдать врагу резиденцию ясновельможного гетмана, в порыве отчаянья вбежал в опустевший, разоренный кабинет, где еще недавно принимались исторические решения, и вдруг увидел на захламленном долу под столом оброненную кем-то или попросту выброшенную охристую папку. Недолго думая, взял ее и увез в Германию как горький символ полной катастрофы. Только значительно позже он постиг: эту папку вручила ему сама судьба. Ведь все, что потом извлекалось из нее, непременно дарило ему большие удачи. В этой папке носил к своему бывшему гимназическому однокашнику Альфреду Розенбергу, который в то время уже редактировал скромную газетку нацистской партии «Фолькишер беобахтер», первые статьи-предостережения Европе о красной угрозе с востока, — эти статьи принесли ему популярность и уважение в кругах, приближенных к фюреру; в ней созревало и сохранялось длительное время его страстное исследование о роли и значении проклятой им недавно родины в международных делах, — эта рукопись впоследствии стала книгой Розенберга «Украина — узел мировой политики». Эта книга помогла ему достичь положения идейного руководителя Вольной украинской академии в Берлине и первого советника рейхсминистра идеологии по восточным вопросам; из этой папки ложились на столы рейхсканцелярии его теоретические разработки о необходимости расчленения и переустройства большевистской империи, — они очень скоро были положены в основу политической доктрины третьего рейха. Вот потому он и отдавал преимущество этой папке, всюду возил с собой как талисман удачи.

Рехер улыбнулся своим воспоминаниям, уселся в кресло и, не скрывая волнения, вытащил из старенькой папки вложенную в плотную обложку рукопись «Итоги года» (анализ немецкого управления Украиной). Потом закрыл глаза, откинул голову назад: что-то принесут ему эти «Итоги…»? Осуществление давнишних мечтаний или, может?.. Кто-кто, а он хорошо знал, какие штормы вызовет эта рукопись, когда попадет в дебри партийной канцелярии. Разве знают там, в Берлине, где господствует массовый психоз от военных успехов, что все эти успехи на Украине уже наполовину обесценены гаулейтером Кохом и его компанией?

Да, трудно будет в это поверить, но он, Рехер, недаром столько времени провел на востоке. Собственно, рейхсминистр для того и послал его сюда, чтобы он на месте, фиксируя каждый промах в деятельности подручных Коха, смог подготовить надлежащий приговор зазнавшемуся выскочке. Розенберг, правда, об этом прямо не сказал, но Рехер тем и заслужил его уважение, что всегда понимал больше, нежели слышал со слов. Прибыв в Киев прошлой осенью, он сразу же приступил к выполнению своей деликатной миссии. Тем более что особенных трудностей это не составляло — буквально во всех сферах экономической и политической жизни практические мероприятия Коха, не говоря уже о его прихвостнях, отличались крайней тупостью и авантюризмом. И Рехеру ничего не оставалось, как тщательно собирать, якобы для месячных отчетов, документальные материалы, изучать тенденции настроений в крае, тайком вербовать сторонников, которых потом можно было бы использовать в борьбе с рейхскомиссаром. И ждал сигнала к стремительной атаке.

Но Розенберг почему-то не спешил одним махом разделаться с ненавистным гаулейтером, все выжидал да взвешивал. Лишь по завершении инспекционной поездки по Украине, уже перед самым отлетом в Берлин, он словно бы между прочим шепнул на аэродроме своему доверенному советнику: «А знаете, мне бы не помешал сейчас ваш годовой отчет. После всего, что я тут увидел и услышал, он очень бы мне пригодился».

В тот же день Рехер вызвал к себе руководителя специального отдела при штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майора Гвидо Гласса и отдал распоряжение: в кратчайший срок подготовить и представить на рассмотрение подробный и всесторонний анализ оккупационной политики на Украине за прошлый год. Все подведомственные восточному министерству тайные и явные службы были немедленно подняты на выполнение этого задания. Из архивов извлекались и тщательно изучались копии директив гаулейтера, сопоставлялись и систематизировались донесения гебитскомиссаров, запрашивались из всяческих институций дополнительные сведения, обрабатывались и пускались в дело агентурные данные. С утра до ночи, без выходных и отгулов потели анонимные спецы «Виртшафт-III» над созданием документа, который в умелых руках должен был стать смертоносным оружием. И вот вчера вечером майор Гласс наконец привез и лично вручил Рехеру эти «Итоги года».

«До сих пор считалось аксиомой: в историческом масштабе один год — величина настолько мизерная, что ею можно легко пренебречь, — стал читать Рехер текст. — Для предыдущих эпох такое утверждение, безусловно, было правильным и универсальным. Но в нынешних условиях, когда разбуженная величественными идеями нацизма арийская раса с присущей ей энергией и решительностью взялась за коренную перестройку старого, выродившегося мира, все прежние постулаты и теоретические схемы должны быть раз и навсегда отброшены. Как совершенно справедливо определил наш непревзойденный фюрер Адольф Гитлер, теперь не годы и даже не дни решают судьбы целых народов и держав. Потому-то при нынешних условиях, богатых событиями исторического значения, календарный год надо считать таким отрезком времени, который дает возможность на основе достоверных фактов делать самые смелые выводы в любых социально-политических сферах…»

«А недурное начало! — отметил про себя Рехер. — Достаточно аргументированный философский тезис с первого же шага ссылки на Гитлера. Хорошо поработали спецы Гласса». Он снова углубился было в чтение, но вскоре секретарь сообщил, что просит аудиенции СС-оберштурмбаннфюрер Эрих Эрлингер.

— Но ведь я просил… я предупреждал, что меня нет, нет! — вспылил Рехер. — К тому же вы знаете: сегодня воскресенье, и я не обязан принимать.

— Герр оберштурмбаннфюрер прибыл из вашей квартиры. Его направил сюда Олесь.

Упоминание об Олесе сразу погасило у Рехера раздражение.

— Хорошо. Пусть войдет, — холодно кивнул он, пряча рукопись в ящик.

Через минуту в дверях появился непрошеный гость. Долговязый, неуклюжий Эрлингер никогда не отличался даже элементарной опрятностью, не говоря уже об элегантности; сейчас же он выглядел прямо-таки непристойно. Измятый китель болтался на сутулых плечах; казалось, шея Эрлингера стала еще тоньше, а личико — еще меньше и неказистее. Он как-то вяло, будто по принуждению, поднял на уровень плеча правую ладонь, приветствуя Рехера, затем, не дожидаясь приглашения, подошел к столу и и плюхнулся мешком в стоявшее рядом кресло.

— Что это с вами? — спросил сурово Рехер, заподозрив, что Эрлингер пьян.

— Беда… Страшная беда… — в отчаянии пробормотал тот в ответ.

Из негласных источников Рехеру было отлично известно, какая паника охватила здешних верховодов после трагического события в Пуще-Водице. По свидетельству агентов, в городе не было ни одного учреждения, ни одного кабинета, где бы не поселились лютая тревога, опасность, неуверенность. Как эпидемия, повсеместно распространялся страх перед завтрашним днем, вгрызался в души военных и гражданских, начальников и подчиненных, парализовал их волю и разум. Но если разная чиновничья мелкота боялась главным образом нового налета Калашника, то начальство всех рангов еще дрожало и перед грозной комиссией, которая так бесцеремонно отправила на «длительное лечение» военного коменданта Эбергарда. Слухи о киевской трагедии мгновенно дошли до рейха, и теперь из Берлина чуть не каждый день прибывали всевозможные эксперты, инспекторы, наблюдатели. Они шныряли повсюду, выискивали разные недосмотры местных властей, собирали сплетни и поклепы, и это еще больше усиливало массовую истерию. С обстановкой повальной паники в Киеве Рехер был отлично знаком, но представить себе, что вот так перетрусит сам шеф СД, никак не мог.

— Что же все-таки произошло?

— А-а, не спрашивайте, — безнадежно махнул Эрлингер рукой. — Меня утопили, принесли в жертву… Этот подлец Гальтерманн… Чтобы спасти свою шкуру, он подставил под удар меня.

— Вас освободили от службы?

— Если бы! А то назначили руководителем карательной экспедиции по ликвидации Калашника…

— И это вас так огорчило? Не понимаю.

— А я понимаю! Все понимаю! — взвизгнул Эрлингер. — Гальтерманн, чтобы избавиться от меня, готов ославить мое имя на весь рейх. Помните, как он в тот ветер взял на себя руководство боем? Думал, лавры полководца получит. Но получил по морде на Ирпене и тишком перепоручил погоню за Калашником гауптштурмфюреру Бергману. А вчера вечером… Вчера получено сообщение, что оперативная группа Бергмана начисто разгромлена партизанами при форсировании Тетерева, а сам гауптштурмфюрер пропал без вести. Теперь вы понимаете, зачем Гальтерманн уговорил Прютцмана послать меня в леса?

«А Калашник не зря, видно, кружит вокруг Киева, — обрадовался Рехер сообщению о неудачном бое эсэсовцев на реке Тетерев. — Видно, дожидается своих гонцов из Киева. Что ж, пусть ждет, они скоро вернутся. Я даже охрану к ним приставлю, чтобы никто по дороге не потерялся…»

— И все-таки я не разделяю вашего отчаяния, герр Эрлингер. Руководителю такой экспедиции совсем не обязательно самому носиться по лесам.

— Что из того? Ведь за успех операции отвечаю я. Головой отвечаю! Не приведи господь еще одной неудачной стычки с партизанами… Лучше уж в бою, чем на виселице… Нет-нет, Гальтерманн тут все рассчитал. У нас ведь закон: за каждое поражение кто-то должен заплатить головой.

«А он хоть и глупый, но хитрый, — подумал Рехер. — За недавние события в Киеве слетит еще не одна голова. И Гальтерманн уже подыскал первую кандидатуру в смертники — своего заместителя. Но он не все учел: этот нытик мне еще пригодится. И я не останусь безразличным к его судьбе».

— Значит, вам крайне нужно одолеть Калашника. Как говорят в этом крае: положить его на обе лопатки.

— Хм, легко сказать. А как я его одолею?.. Если бы в моем ведении были танки, самолеты, дивизии, а то ведь один-единственный — да и тот потрепанный — полк СС и небоеспособные венгерские части. Но разве с помощью венгров да местной полиции управиться с Калашником?

— Ну, не скажите, — хитро усмехнулся Рехер, — воюют хоть и дивизиями, а побеждают умением.

Эрлингер, видимо, понял, на что намекает Рехер, глуповато захлопал глазами и почти прошептал:

— Так вы считаете…

— Я считаю, что вам выпал счастливый случай показать свои способности. Подумайте сами: партизанский генерал разбойничает в округе, совершает налеты даже на Киев, все карательные экспедиции терпят поражение, и вот находится человек, который без танков, без самолетов и дивизий ломает хребет супербандиту. Разве это не наилучшая аттестация для солдата фюрера?

Землисто-серое лицо Эрлингера засияло улыбкой. Но тотчас же ее сменила тень печали.

— Это все слова. Если уж «Кобра» потерпела поражение…

— Да, «Кобра» потерпела крах, но иногда поражение стоит нескольких посредственных успехов. Могу даже больше сказать: кто сумеет воспользоваться опытом «Кобры», тот одержит такой успех, какой никому и не снился.

В горле Эрлингера вдруг что-то забулькало, он побагровел, налился кровью.

— Герр Рехер, а не могли бы вы… Скажите, ради бога, не могли бы вы мне помочь? Конечно, не задаром. Я обещаю… Чего только не пожелаете, сделаю все!

Рехер не спешил с ответом. Загадочно улыбаясь, рассматривал коротко остриженные ногти своих пальцев, играл бровями, а Эрлингер терпеливо ждал.

— Поднести вам на серебряной тарелке голову Калашника — этого, конечно, я обещать не могу. Но что в моих силах…

— Я знаю, вы много можете. Если бы только захотели… Прошу вас: не оставьте в беде. Мой отец что угодно сделает для вас через фюрера. Выручайте, и я — ваш слуга на всю жизнь.

— Вы уже мне это обещали, Эрлингер. Помните?.. Попробую помочь. Но условие: о нашем союзе не должна знать ни одна живая душа на этом свете!

— Ну, о чем разговор!

— И еще одно: если уж союз, то положитесь во всем на меня. Прежде всего добейтесь чрезвычайных полномочий. И без моего согласия не делайте ни шагу. Срок для ликвидации армии Калашника установлен?

— Слава богу, нет.

— Это хорошо. Пока что займитесь организационными делами и вышлите в окружающие районы разведывательные отряды. А я тем временем кое-что придумаю.

— Я буду молиться за вас!

— Лучше займитесь делом, чем молитвами. А теперь идите. Свой план я сообщу позже. — Рехер встал и протянул руку.

Эрлингер попятился к выходу. В его глазах, улыбочке, даже в осанке было столько угодливости, что Рехера чуть не стошнило: и таким слизнякам судьба вручила право руководить целым краем! Тьфу!

Оставшись один, Рехер снова выложил на стол папку с «Итогами…», однако читать уже не мог. Его исподволь охватывали тревога и нетерпение игрока, который решился идти ва-банк; в голову то и дело лезли мысли о Кушниренко. Хватит ли у этого фанатика смелости еще раз встретиться с людьми Ефрема Одарчука, которые проявили к нему такое подозрительное внимание? Не проморгает ли Тарханов? Эх, если бы князьку удалось на стадионе привязаться к кому-нибудь из псевдокалашниковцев, тогда бы он, Рехер, сумел зажать в кулак не только партизан.

Долго сидел с закрытыми глазами, обдумывая свою близкую, возможно, самую блистательную операцию. Опомнился лишь тогда, когда обеспокоенный секретарь слегка потряс его за плечо:

— Что с вами, герр рейхсамтслейтер?

— Со мной?.. — удивился и сам, что не заметил, как вошел в кабинет этот молчаливый человек. — Что у вас?

— Там дожидается аудиенции герр полицайфюрер округа.

«О господи, а этого еще что сюда принесло?! Тоже за помощью или хочет прозондировать, зачем приходил ненаглядный его заместитель?» Рехер в равной мере презирал их обоих и если поддерживал с ними отношения и даже кое в чем помогал, то только из трезвого расчета — прибрать к рукам одного и другого.

— Пусть войдет.

— Хайль Гитлер! — как на площади, гаркнул Гальтерманн, ввалившись в кабинет.

Рехер ответил. Но так, что даже исключительно беспардонный полицайфюрер не решился сдвинуться с места.

— А я к вам с добрыми вестями… — явно не зная, с чего начать, заговорил он.

«Пошел ты ко всем чертям со своими вестями!.. Почему это разные полицейские стали вваливаться сюда, когда им вздумается? Пора с этим кончать!» Рехер буквально расстреливал эсэсовца в упор презрительным взглядом.

— О, если бы вы только представили, герр рейхсамтслейтер, что за дела привели меня к вам! — многозначительно улыбаясь, попытался Гальтерманн увернуться из-под этого взгляда.

— Да будет вам известно: у меня достаточно своих дел, чтобы интересоваться делами других. К тому же, насколько я помню, сегодня воскресенье…

Гальтерманн проглотил упрек с видом ученика, покорно принимающего замечания учителя. Рехеру это понравилось, и он сразу же смягчился:

— Я просто занят сегодня… Вы что-то хотели?

— Только не мешать! Но если по правде, то мне хотелось бы стать добрым вестником… Хотя… — он многозначительно улыбнулся и приложил палец к губам. — Кстати, как быть с компанией Синицы? Мы уже всех их достаточно обработали и могли бы… Тем более что прибыла полномочная комиссия, а камеры переполнены…

Компания Синицы?.. Рехер уже забыл, что когда-то просил Гальтерманна придержать в гестаповских застенках проваленных Кушниренко подпольщиков. Для чего? Просто хотел использовать Синицу. Сфабрикованные фотографии Кушниренко сыграли уже свою роль, а в последующих поединках с ним подручные Синицы смогут очень ему, Рехеру, пригодиться.

— Мне нужно письмо, подписанное ими. Достаточно убедительное и не фальсифицированное письмо на волю, в котором они поведали бы правду, кто виновник их трагедии. Надеюсь, вас не надо учить, как это делается?

— Вы меня просто оскорбляете, — почувствовал наконец себя хозяином положения полицайфюрер. — Не то что письмо — роман настоящий напишут.

— Романы пусть они пишут для других, а мне нужно обычное письмо. И немедленно! Ну, а касательно переполненных камер… Оставьте Синицу и кого-нибудь из его ближайших соратников, остальных же — на ваше усмотрение. Но прошу вас: не морите их голодом и прекратите «обработки». Они нужны мне в нормальной форме.

— Будет сделано, как желаете, — заверил Гальтерманн, но уходить не спешил.

Чтобы побыстрее спровадить непрошеного гостя, Рехер выразительно взглянул на часы, давая этим понять, что у него нет времени на пустопорожнюю болтовню.

— Я хотел бы еще… Вы столько работаете, почему бы и не отдохнуть несколько часов? Сегодня, к примеру, на местном стадионе состоится футбольный матч… — поскрипывая ремнями, переминался с ноги на ногу полицайфюрер. — Я приехал пригласить вас на этот матч.

— Хорошо, я подумаю, — бросил Рехер и демонстративно уткнулся в бумаги.

Гальтерманну ничего не оставалось, как откланяться.

И вот Рехер снова один. Раскрыл папку и принялся читать «Итоги…». Однако не прошло и получаса, как секретарь сообщил: прибыл генерал-комиссар округа Магуния.

«Ну, это уж слишком! Что они, сговорились сегодня? Ползали бы уже перед Прютцманом и Китцингером, но зачем лезут сюда?» Кого-кого, а заядлого интригана и садиста Магунию (его даже законченные подонки в партии презирали за то, что в погоне за высоким чином упек в концлагерь свою беременную жену как неблагонадежный элемент) Рехер просто органически не терпел. И все же не принять не мог.

— Я к услугам генерал-комиссара, — сказал он секретарю, подавляя отвращение.

В кабинете все ходуном заходило, когда туда ввалился многопудовый Магуния. Тупое, обрюзгшее от постоянных перепоев лицо цвета пережженного кирпича, маленькие, невыразительные глаза в узеньких прорезях, голова, похожая на пенек, и коротко подстриженные щетинистые волосы — ни дать ни взять законченный тип вора-рецидивиста из породы «медвежатников». Магуния панибратски сунул Рехеру толстопалую, скользкую от пота руку, загудел хрипловатым басом:

— Рад приветствовать рыцаря мудрости! Но что же это получается: святое воскресенье, а мы на службе? А отдыхать когда?

— Живем по примеру фюрера: дела превыше всего, а отдых — после победы.

— О, она уже не за горами! Вы знакомы с последним сообщением главной ставки фюрера?.. Наши передовые части вышли на правый берег Волги! Ха-ха-ха…

Внезапно Рехер ощутил, как у него начинает кружиться голова от невыносимого смрада, густым облаком плывшего от Магунии. Чтобы быстрее выбраться из этого облака, он жестом пригласил гостя в кресло, а сам поспешил к распахнутому окну.

— А я думаю, дай-ка заскочу к почтенному отшельнику. В повседневных трудах нашему брату нелегко выкроить минутку для добрых приятелей. А сейчас по дороге на аэродром… — Магуния приумолк, рассчитывая, что собеседник спросит, чего это ради он едет в воскресенье на аэродром.

Но Рехер был достаточно опытным человеком, чтобы клюнуть на такую примитивную приманку. Он сделал вид, что оставил без внимания намек, и перевел разговор на другое:

— Что-то и сегодня припекает. И когда только закончится эта жара? Может, выпьем натурального вина на льду?

От подобных предложений Магуния не отказывался никогда. Он вылил в себя бокал холодного шампанского, вытер ладонью губы и, не дожидаясь вопроса о цели своей поездки на аэродром, вернулся к прежнему:

— Только что я имел конфиденциальный разговор по телефону с рейхскомиссаром Эрихом Кохом. Через час он вылетает в наш город…

Но Рехер и на этот раз не полюбопытствовал, зачем прибывает сюда гаулейтер Кох, а только проронил:

— О, это большая честь для Киева!

Магуния насупился, верно, соображая, как же все-таки ему завязать разговор.

— Как вы думаете, а не стоит ли нам отметить приезд рейхскомиссара соответствующим образом? Ведь это же такое событие…

«А с какого времени этот коховский блюдолиз стал прислушиваться к моему мнению? И чего все они сегодня так расстилаются передо мной? В чем дело?.. Затевают провокацию или сговорились втянуть в какую-то историю? Но меня голыми руками не возьмешь. Эти «Итоги…»… А вдруг Коху как раз и стало известно об «Итогах…»? С чего бы это он надумал сюда лететь?.. Нет, надо точно узнать, что все это значит». И с беззаботным видом Рехер сказал в тон Магунии:

— На этот счет двух мнений быть не может.

— Вот и прекрасно! Тогда считайте себя приглашенным на товарищеский обед. Ха-ха-ха…

Но Рехер не собирался идти ни на какие обеды, пока точно не узнает, что они не станут впоследствии поминками. Поэтому начал выкручиваться:

— В такую-то жару?..

Магуния хитро подмигнул, обнажив при этом реденькие, щербатые, пожелтевшие зубы:

— Все продумано, герр рейхсамтслейтер. Сначала мы соберемся на стадионе. Да, да, непременно на стадионе! Там мы станем свидетелями победы наших «черных молний», а потом, как спадет жара, отправимся ко мне на виллу. Так сказать, на лоно природы. Ха-ха-ха…

«И Магуния про стадион… Что все это означает? Может, узнали, что сегодня туда прибудут партизанские посланцы, и решили… Кушниренко ведь из тех, кто помолится любому богу, лишь бы это было ему выгодно. О своей встрече на стадионе он мог проинформировать не только меня, а и гестапо. Но тогда почему не предупредил меня об этом Тарханов? Прозевал? Но ведь и Эрлингер об этом не обмолвился ни словом. А уж он-то должен был знать! Да и почему бы он так перепугался, став руководителем карательной экспедиции, если бы знал об этой встрече?.. Обычная игра? Может, они уже успели связаться с Гальтерманном и заманивают меня в силки?..»

— Рейхскомиссар уже благословил этот план. Ха-ха-ха… — заметив колебания Рехера, добавил Магуния. — Он тоже будет на стадионе.

В это уж совсем трудно было поверить. Нелюдимый, маниакально осторожный гаулейтер нежданно-негаданно прилетает в Киев, где только что совершил свой дерзкий налет Калашник, и сразу же мчится на стадион, переполненный унтерменшами, которых он патологически боится. Парадокс!

И тут Рехера осенила догадка: «А не замыслил ли этот интриган поссорить меня с Альфредом?.. Мог ведь прослышать от своих берлинских покровителей, какой удар готовит по нему рейхсминистр, вот и кинулся ко мне. Не такой уж он глупец, чтобы не понимать, что уж если Розенберг и готовит ему петлю, то только моими руками. И единственная возможность для Коха избежать краха — это стравить нас с Альфредом. Тем более что это в его манере. Сначала — совместное посещение стадиона, совместная поездка на лоно природы, выпивка, а там уже донос Розенбергу, что Рехер связался с Кохом, пьянствует, ведет с ним какие-то тайные переговоры… Такой донос он настрочит сам, а свидетелями выставит Гальтерманна и Магунию…»

У Рехера при этой мысли мороз пробежал по коже. Уж он-то прекрасно представлял, как отреагирует Розенберг на такой донос. Знал, давно знал, какой лютой ненавистью ненавидят друг друга эти государственные мужи.

Вникать в историю их вражды Рехер не имел желания, однако много раз слышал из уст первого идеолога рейха, что Кох — эталон никчемности, дегенерат, потенциальный преступник, мусор, который мутная волна антирэмовских погромов выхватила из кресла мелкого чиновничка железнодорожной станции и вынесла на поверхность. Розенберг глумился как только мог и над низким происхождением ловкого гаулейтера, и над его чудовищной беспринципностью. Правда, Рехер не всегда разделял слишком уж пристрастные оценки своего патрона; по его мнению, Кох не очень-то и выделялся среди других деятелей третьего рейха: он, как и другие, был беспринципен и ограничен, жесток и завистлив, лжив и коварен; как и другие, мог сегодня ползать перед кем угодно ради личной карьеры, а завтра, достигнув ее, с легкостью необычайной продать своего покровителя. Его, Рехера, коробило только то, что этот человечек никогда не был самим собой, а вечно кого-то играл.

В молодости, говорят, Эрих Кох, которого даже родная мать считала немного придурковатым, хорошо играл роль блаженного святоши; потом ему взбрело в голову стать новоявленным Цицероном, и он на всех митингах, устраиваемых коричневорубашечниками, провозглашал речи, но такие бездарные, что о его затылок не раз разбивались тухлые яйца; когда же напялил мундир штурмовика, стал корчить из себя Наполеона, а очутившись в кресле гаулейтера Восточной Пруссии, вдруг усмотрел в своей особе вождя. Все это при любом удобном случае любил смаковать Розенберг, но больше всего его бесило — и Рехер знал это достоверно, — что Коха использовали в тайной борьбе с ним давнишние его недруги — Геринг и Борман.

Это особенно ярко проявилось год назад, 16 июля, на совещании у фюрера, где состоялось утверждение кандидатур на должности рейхскомиссаров оккупированных восточных областей. Предвидя, что Геринг и Борман непременно «высватают» в рейхскомиссары кого-нибудь из своих приспешников, Розенберг великодушно согласился поставить Коха управителем Москвы после ее падения, которая в недалеком будущем должна была стать, по словам фюрера, гигантской свалкой. Но иначе рассудили Розенберговы недруги. Геринг, видимо подсчитав, какие материальные выгоды получит его концерн, когда украинская индустрия очутится в руках своего человека, категорически запротестовал против Арно Шикеданца, которого Розенберг еще до начала военных действий против СССР намечал поставить во главе оккупационной администрации на Украине, и назвал свою кандидатуру — гаулейтера Восточной Пруссии Эриха Коха.

Конечно, вспыхнул спор. Да такой, что фюрер был вынужден в самых энергических выражениях призвать обе стороны к уступчивости. Розенберг загодя предвидел подобное течение событий и прибег к обходному маневру: согласился заменить Шикеданца другим своим сторонником — Гербертом Баком, надеясь, что при этом Герингу тоже придется снять кандидатуру Коха. Так бы, вероятно, и произошло, если бы в дело не вмешался Борман. Чтобы хоть чем-нибудь насолить высокомерному идеологу рейха, он решительно заявил, что подаст в отставку, если рейхскомиссаром Украины не будет назначен «железный Эрих». Под нажимом «большинства» фюрер утвердил Коха своим наместником на Украине, хотя было абсолютно ясно, что никакого сотрудничества между гаулейтером и рейхсминистром быть не может.

Это подтвердилось сразу же после упомянутой конференции. Кох первым делом категорически отказался сделать местом своей резиденции Киев, где восточное министерство планировало разместить оперативный штаб, а остановил свой выбор на глухом провинциальном городе Ровно; потом начал демонстративно игнорировать директивы и распоряжения своего непосредственного начальника, проводя линию, подсказанную высокими берлинскими покровителями. В результате во всех сферах жизни на Украине возникли невероятный хаос, беспорядок, путаница. Дошло до того, что Розенберг вынужден был жаловаться фюреру на своего подчиненного.

Но на сцене опять появились Геринг и Борман, и все осталось по-прежнему. Вот тогда-то Розенберг и послал своего самого доверенного советника на Украину с тайным заданием: либо склонить Коха на свою сторону, либо подготовить ему смертный приговор. Рехер, не жалея ни сил, ни энергии, действовал тонко в обоих направлениях, ибо в глубине души сам вынашивал определенные идеи касательно будущего бывшей родины. Правда, одно время, когда в крае повсеместно активизировалось большевистское подполье, ему показалось, что Кох заколебался, склонил голову, даже высказал пожелание встретиться и найти общий язык с рейхсминистром, но, как оказалось позже, то был лишь хитрый маневр. Отдав на грабеж концерну Геринга все промышленное Приднепровье, он почувствовал себя некоронованным королем края и во время проводов Розенберга с Украины потребовал, чтобы «все официальные агенты рейха на Украине были подчинены исключительно рейхскомиссару как единственному полномочному представителю фюрера на вверенной территории», явно намекая на ликвидацию оперативного штаба остминистериума в Киеве. Розенберг сделал вид, будто ничего не понял, но на аэродроме шепнул Рехеру, что время расплаты с ровенским выродком настало.

С тех пор Рехер безвыездно сидел в Киеве, готовил для своего патрона «Итоги…», ни разу не встретился и даже не разговаривал по телефону с Кохом. И вдруг этот внезапный прилет, приглашение на стадион… Он ничуть не сомневался, что идея эта исходит не от Гальтерманна и не от Магунии, а от Коха. Конечно же от Коха! Однако никак не мог сообразить, что́ тот замыслил. Поэтому остерегался ехать на стадион, но и отказаться тоже не мог. А вдруг Кох только на это и рассчитывает?

— Так мы ждем вас, герр рейхсамтслейтер, — напомнил о себе Магуния.

— Хорошо, я постараюсь приехать, — сказал Рехер с таким ощущением, будто подписывал свой смертный приговор.

Выпроводив генерал-комиссара, Рехер открыл настежь все окна, чтобы проветрить кабинет, и долго ходил из угла в угол, раздумывая, как быть. Наконец решил: немедленно сообщить шифрованной телеграммой Розенбергу о загадочном появлении Коха в Киеве и его настойчивых попытках войти в контакт, а заодно и проинформировать о том, что «Итоги…» подготовлены и через несколько дней могут быть отправлены спецпочтой в Берлин. Придя к такому выводу, он сразу же засел за чтение рукописи, предупредив перед этим секретаря, чтобы не беспокоил его ни при каких обстоятельствах.

«Итогами…» Рехер остался доволен. Собран, систематизирован и проанализирован такой материал, что даже у самого придирчивого критика не могло возникнуть сомнений касательно необъективности или поверхностности этого документа. Богатство и достоверность фактов, логичность изложения и прямо-таки научная убедительность и безукоризненность аргументации.

К тому же какой стиль! И хоть авторы не делали категоричных выводов, каждый, кто станет знакомиться с этим трудом, непременно сам придет к выводу: политика гаулейтера Коха, которую он на протяжении года проводил на Украине, зашла в тупик, ее нужно немедленно и решительно менять!

«Фюрер должен согласиться с этим, — с уверенностью думал Рехер. — А может, он давно уже видит полное банкротство Коха, но не спешит с перестановкой кадров, пока не будут выработаны новые принципы управления оккупированными территориями? Даже дураку ясно, что коховские методы не только непригодны, но и попросту преступны. Правда, выработать новые рекомендации за тысячи километров от места событий, да еще при таком количестве советников, дело нелегкое. Там ведь все — от Геринга и Бормана до Геббельса и Дарре — преследуют свои интересы в завоеванных районах и, как дурень со ступой, носятся со своими проектами управления. Но фюрер склонится, должен склониться на сторону того, кто на практике сумеет доказать эффективность и перспективность своего плана. А для этого мало трепать языком, для этого нужно овладеть положением в крае. Но куда берлинским чинохватам до такого дела! Один уже попытался поставить на колени народ, извечно славившийся своим бунтарством, с помощью концлагерей и виселиц, пыток и расправ. А чего добился? Несмотря на лютые репрессии, Украина так и не стала хотя бы второстепенной сырьевой базой для немецкой промышленности (за исключением разве что заводов Геринга); не дает и трети тех сельскохозяйственных продуктов, на которые так рассчитывал фатерлянд; даже не удовлетворила потребностей в дешевой рабочей силе. А вот пробудить к немецкому солдату смертельную ненависть, настроить против него местное население Кох сумел прекрасно. И как следствие такого головотяпства на Украине скован огромный контингент регулярных войск, которых так не хватает сейчас на фронтах, а пламя всенародной партизанской войны разгорается с каждым месяцем. И тщетно надеяться, что карательным экспедициям удастся погасить его кровью заложников или просто заподозренных. При нынешних условиях нужны новые, утонченные методы как управления, так и борьбы. А кто их подскажет фюреру?.. Кто?..»

Наученный горьким, опытом «Кобры», Рехер считал, что только он знает единственно правильный путь борьбы с партизанами. Пусть теперь другие полагаются на карательные экспедиции, а для него уже совершенно ясно: гоняться за отдельными отрядами так же бессмысленно, как пытаться вывести с поля пырей с помощью косы, — сколько ни сбивай верхушки, на их месте появятся новые, еще более крепкие стебли, пока останутся неповрежденными корни. А как подрезать корни, которые питают все возрастающее партизанское движение, он скоро покажет. Пусть только ему предоставят полную свободу действий…

К пятнадцати часам Рехер успел отредактировать «Итоги…», отправил шифровки рейхсминистру, завизировал оперативные материалы. И уже вызвал было машину, чтобы ехать на встречу с гаулейтером Кохом, как раздался стук в дверь. На этот раз вошел не секретарь, а офицер службы связи:

— Шифрованная телеграмма из Берлина.

Рехер без особого любопытства взял стандартный бланк и скользнул взглядом по тексту:

«Согласно личному распоряжению фюрера, вы назначены секретарем чрезвычайной комиссии по изучению положения в рейхскомиссариате Украина и подготовке соответственных рекомендаций. Инструкции и полномочия получите лично от доктора Ламмерса. Желаю успеха. Альфред Розенберг».

Еще раз прочел и почувствовал, как кровь хлынула в лицо, глухо застучала в висках. «Так вот почему не было сегодня отбоя от непрошеных гостей! Вот почему так неожиданно нагрянул Кох! Почуял, видно, что пахнет жареным… Но нет! Эти «Итоги…» я преподнесу фюреру как работу всей комиссии, и тогда увидим, чья возьмет».

Возбужденный и обрадованный, Рехер заметался по кабинету. Значит, создана чрезвычайная комиссия по изучению обстановки на Украине… Ведь сам факт создания такой комиссии является признанием того, что обстановка тут сложилась ненормальная! Неужели сбываются его, Рехера, надежды? Хотя сколько же можно терпеть головотяпство какого-то никчемного выскочки? Наверное, Розенберг поездил по Украине, насмотрелся на здешние порядки и, возвратившись в Берлин, имел крутой разговор с фюрером, если тот сразу же повелел создать чрезвычайную комиссию. Но почему, однако, он поручил возглавить ее Ламмерсу, который ничего не понимает в восточных вопросах? Нет, Рехер ничего не имел против Ламмерса, его беспокоило одно: сумеет ли этот амбициозный, самолюбивый и неуравновешенный человек постичь всю сложность проблемы? Проявит ли он дальнозоркость и элементарное мужество? Ведь не каждый, даже когда и увидит содеянные Кохом безобразия, решится оценить их подобающим образом, зная, какие силы стоят за его спиной. Рехер все ходил из угла в угол, размышляя, как добиться, чтобы Ламмерс принял «Итоги…» за выводы возглавляемой им комиссии. А добиться этого необходимо. Ведь тогда обычная докладная записка превратится в государственное обвинение…

— Герр рейхсамтслейтер, машина ждет, — напомнил секретарь, приоткрыв дверь. — Вам к которому часу?

Рехер взглянул на часы, и у него зарябило в глазах: время начала матча уже прошло. «А может, лучше туда и вовсе не показываться, раз опоздал?» — мелькнула мысль. Больше всего ему хотелось сейчас побыть наедине с самим собой, обдумать положение, наметить план действий, однако он решительно ступил к выходу. Вышел на залитую солнцем улицу, сел в автомобиль и внезапно почувствовал себя бесконечно одиноким. Таким одиноким и чужим в этом городе, что ему до боли захотелось сию же минуту увидеть Олеся, услышать его голос. Но слово дано — надо ехать…

Через десять минут он уже был на стадионе. Игра, как оказалось, еще не началась.

— Я лично дал распоряжение немного подождать, — лебезил лоснящийся от пота Магуния, который караулил Рехера у входа так называемой правительственной ложи.

Предупредительно распахнул дверь, возле которой полукругом стояли эсэсовцы с автоматами на изготовку, и торжественно провозгласил:

— Герр Рехер с нами!

В ложе задвигались кресла — присутствующие встали. Рехер даже смутился от такого внимания избранного общества. Среди высоких чинов он заметил приземистого Коха, и прической и манерами (руки сложены ниже живота) тот стремился походить на фюрера, заместителя Коха фон Ведельштадта, рыхлого и по-старчески ссутулившегося обергруппенфюрера Ганса Прютцмана, генерала Китцингера с моноклем на глазу, разгоряченного Гальтерманна, а также новоиспеченного коменданта Киева генерала Ремера и штадткомиссара Рогауша…

— Считаю своим долгом, господа, просить у вас извинения, — сказал, поздоровавшись, Рехер.

Но Кох решительно возразил:

— Извинений не нужно. Мы все люди долга и знаем, что такое дела. — И, протянув вперед руки, подошел к Рехеру, поздоровался, как с близким другом, взял за локоть и повел к первому ряду, чтобы усадить рядом с собой.

Они еще никогда не сидели так близко друг с другом, никогда столько не улыбались друг другу, но разговор их, однако, не клеился. Перекидывались затертыми фразами. Когда это стало бросаться в глаза присутствующим, Магуния дал знак начальнику охраны, отделявшей «правительственную» ложу от трибун. Тот вихрем метнулся в проход между трибунами, и через минуту под бодрый марш военного венгерского оркестра на зеленое с рыжими проплешинами поле вышли две ровненькие вереницы спортсменов. В правой — дебелые, откормленные молодцы в новеньких белых в широкую черную полосу футболках и коричневых трусах с белым кантом по бокам, в левой — какие-то костлявые доходяги в напрочь вылинявшей форме.

Как и положено, были разыграны ворота, право первого удара по мячу. Все это время более чем наполовину заполненный стадион затаенно молчал. Но лишь прозвучал свисток арбитра и спортсмены в вылинявшей форме, вдруг оживившись, ринулись в атаку, как многотысячные трибуны взорвались таким ревом, свистом и аплодисментами, что чванливый гаулейтер — а Рехер это хорошо видел — пугливо втянул в плечи голову, съежился. А когда мяч оказывался у полосатых, на трибунах воцарялась гробовая тишина. Слышались только отдельные выкрики солдат:

— Вперед, «черные молнии»!

— Только победа!

— Хорошая все же игра футбол, — наклонившись к Рехеру, словно между прочим, сказал Кох, который прямо сгорал от нетерпения завязать разговор. — Когда-то в молодости я сам вот так… Мужественная, скажу я вам, забава!

Рехер утвердительно кивнул головой, однако ничего не ответил. Всем своим видом он демонстрировал, что полностью поглощен событиями на поле, хотя на самом деле вся эта беготня за мячом его ничуть не интересовала и не трогала. Спорта как развлечения он вообще не признавал и втайне презирал тех, кто склоняется перед культом грубой физической силы, хотя и понимал: массовые зрелища являются самым действенным способом взбадривания выродившегося, пораженного недугами цивилизации общества. Спортивное состязание идолов как бы сдирало с толпы чешую образования и культуры, делало людей более естественными, пробуждая в них дикие инстинкты пращуров, а главное — стандартизировало мысли и чувства. Все это, ясное дело, не для него. Поэтому хотя он и смотрел на поле, но в мыслях был так далеко отсюда, что даже не заметил, когда кончился тайм, и кто его выиграл. Только по неистовому реву трибун и той зловещей тишине, которая установилась в ложе, когда мокрые футболисты устало потрусили на отдых, понял: «молниям» всыпали по самую завязку.

— Кто придумал эту трагикомедию? — нарушил вдруг тишину голос Коха.

— Генерал Эбергард, — торопясь, чтобы его не опередили, выпалил Гальтерманн. — Футбол был самой большой страстью Эбергарда.

— Оно и видно, — сказал раздраженно Кох и, словно убегая от тысячеголосого рева трибун, бросился вон из ложи.

— В самом деле, как могли разрешить этот матч? — обратился Магуния к Гальтерманну. — Разве не понятно, какое символическое значение приобретает победа местной команды?

— Но ведь впереди второй тайм… Я уверен: «черные молнии» еще себя покажут.

Однако заверение Гальтерманна не развеяло гнетущей атмосферы в ложе. Все сидели надутые и недовольные. Только Рехера не печалило поражение «черных молний». Помня, что именно сейчас, в перерыве между таймами, Кушниренко должен встретиться с посланцами Калашника, он был сосредоточен на мысли, как бы Тарханов не прозевал решающего момента. Достаточно князьку ухватиться за «хвост» посланцев, как дорога к трижды проклятому партизанскому отряду, считай, открыта. А что касается событий на стадионе…

Проходили минуты, а стадион продолжал реветь, содрогался от ритмичных аплодисментов.

— Да заткните же им наконец глотки! Сколько можно бесноваться! — не выдержал обергруппенфюрер Прютцман.

Магуния метнул грозный взгляд на Рогауша, тот как-то бочком скользнул к микрофону. Но только в репродукторах послышался его голос, как трибуны охватило подлинное безумство. Тогда кто-то посоветовал пустить в дело венгерский военный оркестр. Музыканты уже строились на футбольном поле, как Прютцман, поведя выпуклыми глазами, сказал еще более зло:

— А музыка зачем? Приветствовать победу унтерменшей?

— Отставить музыку!

Все возмущались, нервничали, но ни у кого не хватало воображения предложить что-нибудь такое, что утихомирило бы страсти на трибунах.

— А может, отдать приказ войскам?.. — не обращаясь ни к кому в отдельности, спросил разъяренный Гальтерманн. — Один сектор прочистят, остальные прикусят языки.

И он, пожалуй, отдал бы приказ войскам, если бы против этого не восстал молчавший до сих пор генерал Китцингер. Нет, его беспокоило не то, что прольется море невинной крови, просто он остерегался, как бы во время такого массового побоища кто-нибудь из зрителей не вынул оружие и не полоснул бы по «правительственной» трибуне.

— Внимание, господа! А почему бы нам не спуститься в буфет? Не попробовать присланного нашей доблестной армией с Кавказа вина? Пусть азиаты беснуются, что нам за дело… — едва ли не впервые проявил инициативу в должности коменданта Киева генерал Ремер.

Предложение понравилось всем. С облегченным вздохом сорвались с мест и дружно двинулись к выходу.

— Герр рейхсамтслейтер, а вы? — прогудел уже с порога Магуния.

Поглощенный мыслями о калашниковских посланцах, Рехер сначала и не сообразил, чего от него хотят. Не поднимаясь с кресла, удивленно повернул голову и вдруг почувствовал… Он остро почувствовал, как что-то горячее ударило его под левое ухо, с невероятной силой отбросило назад. А в последующую секунду до его слуха донесся какой-то короткий треск, похожий на выстрел, и истерический возглас: «Смерть оккупантам!» И сразу установилась давящая, жуткая тишина. Краем глаза он еще заметил, как внизу, под ложей, завихрился водоворот людей, скрутился в черный клубок, а потом и зеленое поле с рыжими проплешинами, и пестрые ряды на трибунах, и этот клубок человеческих тел начали уплывать в кровавые сумерки.

— …Герр Рехер!.. Герр Рехер убит!..

Странным, возмутительно неуместным показался ему этот неистовый крик вблизи, но не нашлось сил не то что возразить, а даже размежить веки.

— Доктора! Немедленно доктора!.. — последнее, что пробилось в его сознание, и темная дымка забытья окутала все вокруг.

Он не помнил, как его подхватили на руки, как перенесли в просторную комнату, наспех переоборудованную под буфет, как бесцеремонно ощупывали и бинтовали голову. В сознание его привел резкий, удушливый запах. Топот ног, чье-то надсадное дыхание, выкрики:

— Господа, он жив! Жив!..

Попытался раскрыть веки — но почему такая сизая муть перед глазами? Все же постепенно стало светлеть. Вскоре он уже увидел потолок, густо покрытый трещинами, чью-то до непристойности лысую голову, потом словно из тумана стали выплывать лица, много лиц. Но где он, что с ним? Дернулся встать, но ощутил такую боль в затылке, что на глаза снова упала кровавая пелена.

— Хочу сесть… — сказал он, но голоса своего не услышал.

А лица мельтешили перед ним, одно сменялось другим.

— Сесть! — уже с яростью закричал Рехер и увидел, как все вокруг стали подобострастно улыбаться, что-то лепетать.

Его приподняли. И только тогда он все вспомнил. И первой мыслью было: «Это они умышленно так подстроили. Недаром же за фалды сюда тянули».

— Под счастливой звездой вы родились, герр рейхсамтслейтер. Мы уже думали… Выстрел был произведен почти в упор… — Кох словно бы оправдывался в том, что пуля только зацепила Рехера под левым ухом, а не продырявила череп.

— Но как мог этот негодяй проникнуть под нашу ложу? Если бы граната, он бы нас всех… — Это говорил Прютцман, который бледнел буквально на глазах. — Где полицайфюрер? Что это за охрана?

В тот же миг стремительно распахнулась дверь, и на пороге вырос Гальтерманн. Окинул всех победоносным взглядом, строго сверкнул глазами и, отчеканивая каждое слово, доложил:

— Господа! Преступник схвачен!

— Кто он? — невольно вырвалось у Рехера.

Гальтерманн словно только этого вопроса и ждал. Он бросил выразительный взгляд на высокое начальство. И, растянув губы в злорадной усмешке, процедил сквозь зубы:

— Да ваш же подопытный… Кушниренко!

От этих слов Рехеру судорогой свело руки и ноги. Неужели этот морально раздавленный, загнанный в тупик ублюдок осмелился поднять на него руку? «Нет, нет, Кушниренко на такое бы не решился! У него просто не хватило бы сообразительности с такой профессиональной ловкостью разработать план покушения. Разговоры о встрече с посланцами Калашника на стадионе — и сегодняшние многочисленные приглашения на футбольный матч… Да, здесь, безусловно, действовала рука опытного палача. И скорее всего — Гальтерманна! Кушниренко ведь до этого сидел в гестапо. А Гальтерманн?.. К тому же эту идею мог подкинуть через Прютцмана сам Кох, чтобы убрать меня с дороги. Возможно, и в Киев прилетел, чтобы справить по мне поминки… Так вот зачем они тащили меня на стадион!» — задыхался от злости Рехер на самого себя, что позволил каким-то никчемным унтерменшам обмануть, обвести себя, как мальчишку, вокруг пальца.

— Я приказал расстрелять Кушниренко посреди поля! На глазах стадиона, — сообщил Гальтерманн.

— Правильно сделали!

— Смерть, смерть гаду!

— Прикончить!

«Прикончить? Чтобы таким способом замести следы? — бритвой полоснула Рехера по сердцу догадка. — Нет, не выйдет! Кушниренко мне еще послужит. Ведь не сегодня завтра в Киев приедет Ламмерс, и тогда я выведу этих гробокопателей на чистую воду!»

— Прошу отменить приказ о расстреле. Немедленно!

Удивленные взгляды скрестились на раненом.

— Со своим убийцей я хочу расквитаться сам…

Чиновное сборище облегченно засопело, заскрипело ремнями. Краем глаза Рехер заметил, как обескураженно захлопал глазами полицайфюрер, глядя то на Прютцмана, то на Магунию.

— Так вы, может быть, сейчас?.. — наконец пробормотал он нечто совсем уж несуразное.

И Рехер, чтобы перехватить инициативу, сразу же воспользовался этой несуразностью:

— Нет, такого безрассудства я не сделаю! Если Кушниренко прикончить здесь, на стадионе, он станет в глазах тысячной толпы национальным героем. А разве в наших интересах создавать для унтерменшей героев, с которых они потом брали бы пример? Думаю, все помнят слова фюрера: большевики опасны для нашего движения даже после своей смерти.

Вокруг утвердительно закивали головами: да, эти слова фюрера они хорошо помнят! Однако Гальтерманн почему-то не тронулся с места. Как показалось Рехеру, он умышленно медлил с отменой своего приказа, давая тем самым возможность эсэсовцам прикончить Кушниренко.

— Может, я не ясно выразился?

— Ну что вы, что вы, герр рейхсамтслейтер! — вскричали все в один голос.

— Тогда прошу удовлетворить мою просьбу.

— Что же вы стоите! — гаркнул Магуния на полицайфюрера. — Немедленно отмените приказ о расстреле!

Лишь после этого тот кинулся к выходу.

— Но Кушниренко нужен мне не только живой, но и невредимый. Запомните это! — крикнул Рехер вдогонку Гальтерманну.

И сразу же провалился в черную бездну.

XI

Світе тихий, краю милий,

Моя Україно!

За що тебе сплюндровано,

За що, мамо, гинеш?

Чи то рано до схід сонця

Богу не молилась?

Чи ти діточок непевних

Звичаю не вчила?.. —

уже который час монотонный юношеский голос будто легоньким веслом рассекает застоявшуюся гладь тишины слабо освещенного ночником кабинета Рехера.

Олесь давно потерял счет Кобзаревым думам, которые прочитал по памяти в этот душный, исполненный тревог и неожиданностей вечер. Придя домой в сумерках после напрасных блужданий по городу, он был крайне удивлен, застав здесь целое сборище сановитых военных и гражданских фашистов с печатью деланной скорби на лицах. Словно сговорившись, они все разом стали мерить его скрыто-пренебрежительными взглядами, сокрушенно покачивать головами, а он оторопело топтался у порога, не понимая, что все это значит. Только когда его втолкнули в кабинет и он увидел распластанного на диване отца в белом тюрбане бинтов, наконец постиг: случилось то, чего он более всего боялся и чего одновременно давно ждал. Постигнуть постиг, а вот поверить, что недавние его сподвижники решились на такой шаг, не мог. Зачем им было это делать?

Правда, для Олеся не было секретом, что сразу же после массовых расстрелов в Бабьем Яру несколько боевых групп по указанию подпольного центра начали специализироваться исключительно на охоте за фашистскими главарями в Киеве. Он искренне восхищался отвагой и изобретательностью неизвестных героев, которые сумели выследить и повесить на улице за ноги палача киевлян оберштурмбаннфюрера фон Роша, отправить в автомобиле на днепровское дно генерала фон Ритце, устроить на рождественские праздники в заминированном ресторане кровавую тризну офицерам вермахта, однако ему и в голову не приходило, что в список смертников внесен и его отец. И не потому, что рассчитывал на какую-то поблажку для него (в горкоме ведь знали, наверное, кем он приходился Олесю!) или считал его безгрешным перед собственным народом, он просто не мог предположить, что руководители городского подполья способны на такое безрассудство. Ведь личный советник рейхсминистра Розенберга, как это ни парадоксально, приносил мстителям исключительную пользу. Сам того не ведая, он помогал им проникать в сокровеннейшие тайны оккупантов, чем в значительной мере ослаблял силу своих единомышленников. Зачем же было его убивать? Кому это на руку?..

Вдруг, словно из тумана, перед Олесем возник бледный до синевы Кушниренко с одеревеневшей усмешкой на губах. Непонятно почему, но бывший однокурсник привиделся ему таким, каким он был в момент, когда в опустевшей хате деда на Соломенке целился ему в грудь из пистолета. До сих пор Олесь считал, что тогда Иван совершал над ним самосуд, сводил личные счеты, действовал без ведома подпольного центра, а сейчас его вдруг осенила догадка… Он боялся поверить в нее, гнал прочь зловещие мысли, но они просачивались в душу через какие-то незримые щели, наполняли ее обидой и болью. Так вот чем отплатили ему недавние сообщники, которых он принимал за искренних друзей и ради которых готов был без колебаний пойти на муки и смерть!

Олесь не заметил, когда оставили квартиру непрошеные гости, потому что не видел ничего, кроме воскового лица на высоких подушках. Не видел и не слышал.

— Почитай мне что-нибудь, сынок, — прошелестел вдруг слабый голос.

От неожиданности Олесь даже вздрогнул. Метнул взгляд на отца: неужели жив? Тот в ответ выдавил подобие улыбки. Жив! Олесь облегченно вздохнул, вытер платком холодный пот со лба, подойдя к креслу, тяжело опустился в него. Какое-то время сидел с закрытыми глазами, как бы прислушивался к гулкому стуку в груди, а потом стал потихоньку читать думы «Кобзаря», запавшие в сердце еще в колонии для беспризорных. Об извечной трагедии слишком доверчивой и простосердечной Катерины, которую предательски погубил и бросил на посмеяние злым людям гуляка-пришелец, о разрытых и оскверненных прадедовских могилах-курганах и коварно украденной воле, о горьком сиротстве вдовьих детей…

Читал и словно бы медленно отплывал в какой-то далекий и неведомый край.

Боже милий, як то мало

Святих людей на світі стало!

Один на одного кують

Кайдани в серці. А словами,

Медоточивими устами

Цілуються і часу ждуть,

Чи швидко брата в домовині

З гостей на цвинтар понесуть?..

И тут ни с того ни с сего представилось Олесю, будто он под холодным осенним дождем из последних сил месит грязь на незнакомой дороге, шагая за белым гробом, в котором лежит бездыханный отец. По одну сторону дороги стоят шпалерами в черных парадных мундирах и злорадно поблескивая мокрыми моноклями фашистские пришельцы, а по другую сторону цепенеют ряды хмурых обшарпанных земляков Олеся, и на лицах их ненависть. Но ему безразличны и злорадство одних и ненависть других; увязая по колено в грязи, он одиноко ступает за белым гробом, и сердце у него разрывается, кровоточит от чувства вины перед отцом, которому он не удосужился никогда и ничем помочь, посоветовать, утешить. Даже перед его кончиной не удосужился спросить: где и от кого получил он смертельную рану, почему наотрез отказался лечь в госпиталь, хотя на этом настаивали врачи? Занятый своими заботами, Олесь ни разу не вспомнил про отца в тот фатальный день, когда с утра до ночи слонялся по глухим уголкам Татарки и Подола. А зачем? Чтобы хоть случайно встретить кого-нибудь из подпольщиков? Но что изменилось бы, встреть он и впрямь кого-нибудь из них? Разве бы ему поверили? Вот если бы был жив Микола Ковтун… Один Микола мог засвидетельствовать, по чьему благословению он, Олесь, стал немецким прислужником, какие деликатные поручения Петровича выполнял, проживая под одной крышей с ближайшим розенберговским советником. Но, к превеликому горю, Микола уже никому не сможет поведать святую правду… Так что, видимо, не переступить ему этого рубежа недоверия, не развеять мрака вражды товарищей. Единственное, что ему остается, — это плестись неведомо куда за гробом и, стиснув зубы, месить задубевшими ногами грязь…

Вдруг совсем рядом зазвонил телефон. И прозвучал знакомый, прерывистый голос:

— Тарханов?.. Оправданий не нужно! Короче… Вон как! Схватили за Дарницей? А откуда известно, что она направлялась за линию фронта? Письмо в Центральный Комитет партии большевиков?.. Вот это новость!.. Но погодите, погодите! Я хочу знать: вы о своем «улове» сообщили службе безопасности?.. Ну и хорошо. Никаких сообщений! Слышите? Никаких! Письмо немедленно доставьте мне. Да, прямо на квартиру. А ее… Это — не пожелание, а строжайший приказ: девушку спрячьте хоть под землю, но не спускайте с нее глаз… Ладно, согласен. И еще одно. Впрочем, нет, приезжайте с письмом, а дальнейшие инструкции получите на месте… Я жду.

Олесь никак не может понять: кажется ему все это или на самом деле отец подал голос? Со страхом открыл веки и чуть не задохнулся от неожиданности: вместо раскисшей под осенним дождем улицы — уютный кабинет, освещенный первыми утренними лучами, вместо ненавистных чужестранцев — стеллажи, забитые книгами, картины на стенах. И что самое приятное — он не утопает в грязи, а лежит в мягком кресле, поджав онемевшие ноги. Напротив, на диване, задумавшийся отец с телефонным аппаратом на прикрытых одеялом коленях. Олесь отчетливо видел и его маленькие, совсем не мужские руки с нервными пальцами, и лучики морщин в уголках крепко сжатых губ, и сумрачные круги под запавшими глазами, но где-то в глубине сознания, перед его внутренним взором, все еще стоял свежевыструганный гроб. Чтобы побыстрее избавиться от навязчивых видений, тряхнул головой, провел ладонью по лицу.

Отец заметил его жест, оторвал взгляд от телефона.

— А, проснулся, — сказал он, вяло улыбаясь. — Что тебе снилось? Ты так стонал…

— Вот напасть… Не заметил, как и глаза сомкнулись, а уже и ночь прошла.

— Какая там ночь! Ты, считай, до рассвета угощал меня «Кобзарем». Прежде я и не догадывался, что мой сын знает наизусть всего Шевченко. Он что, твой духовный апостол?

— Скорее — единомышленник. Да это сейчас не так и важно. Скажи лучше: как ты себя чувствуешь? Что, в конце концов, произошло?

Прежде чем ответить, отец поставил на ночной столик телефон, осторожно, словно бы даже с робостью, прилег на измятые подушки и лишь потом сказал нарочито беззаботным тоном:

— Все хорошо, мой мальчик! Порода наша слишком корневистая, чтобы ее так просто можно было вырвать из святой земли. А что случилось?.. Собственно, то, что случилось, рано или поздно случается со всеми, кто имеет дело с общественным загниванием!

Понять что-либо из такого ответа было трудно, но допытываться Олесь не стал. Между ними давно установилось правило не надоедать друг другу излишними вопросами. И все же он не мог никак понять, почему отец, имея такие возможности, отказался от ухода квалифицированных врачей, а остался дома один на один с недугом. Олесь хотел было спросить об этом, но Рехер заговорил сам:

— Тебя удивляет, почему я не в госпитале?

— Это действительно странно.

— Ничего странного. В наш век госпитали перестали быть безопасным пристанищем. Частенько спецы в белых халатах, коим больные доверяют свою жизнь, тишком завершают то, что оказалось не под силу наемным убийцам.

При этих словах у Олеся перехватило дыхание, словно он уже наяву оказался по горло в грязи, и перед глазами зарябили шеренги черномундирников с моноклями и злорадными ухмылками на откормленных лицах.

— Вот оно что! Выходит, на тебя покушались твои же приспешники!..

Рехер строго взглянул на сына и поспешил возразить:

— Я этого не сказал. Просто по опыту других знаю: с больным во сто крат легче разделаться, чем со здоровым.

Из этих слов Олесь опять ничего не понял, однако в одном был абсолютно уверен: отец не очень доверяет своим приспешникам, возможно, даже подозревает, что именно они направили на него руку убийцы.

— Вот это открытие! Кто бы подумал…

— Такой век, сынок. Но ты не тревожься. Я же сказал: порода наша корневистая, ее не так легко вырвать из земли.

— Топор найдется на любые корни.

— Против топора тоже есть оружие.

— Все это — софистика, никому не нужная словесная игра. Лучше скажи: как ты можешь тянуть в одной упряжке с такими выродками?.. Неужели не видишь, что они втайне презирают тебя, ненавидят и если и терпят в своей среде, то только потому, что не могут сейчас обойтись без тебя. А настанет время… Думаешь, они забыли твое славянское происхождение? Нет, ты должен мне объяснить, что тебя соединяет с фашистскими выродками?

Видимо, Рехеру не так легко было ответить на этот вопрос, потому что он круто поднял брови, стиснул пальцами виски и надолго застыл, смежив веки.

— На все есть свои причины, — наконец проронил глухо.

— Конечно, объяснить можно все, а вот оправдать… Да на твоем месте любой человек, который уважает себя хоть капельку, непременно бы встал выше собственных обид и в тяжкую годину для своего народа разделил бы его участь. С такими возможностями, как у тебя, легко было бы сполна отплатить палачам… А ты… Они тебе петлю на шею готовят, а ты еще и выслуживаешься перед ними…

— Нет, Олесь, я ни перед кем не выслуживаюсь, — решительно возразил Рехер. — Просто иду по пути, начертанному мне судьбой. И живу верой, что когда-то настанет еще и мой час. О, тогда я отплачу всем по заслугам! Конечно, с твоей помощью.

«Что за намек? На какую помощь он рассчитывает? — встрепенулся Олесь. И его внезапно пронзила мысль, от которой он весь вспыхнул: — А вдруг отец ищет пути к нам?! — Олесю припомнились и продовольственные карточки, и зимняя поездка со Светланой в Гадяч в служебной машине отца. — Он уже давно догадывался о моих связях с подпольем, однако не стал угрожать, не прогнал от себя. Более того — перетащил сюда, возможно для того, чтобы облегчить мне доступ к секретной документации оккупантов, твердо зная, кто этими секретами воспользуется…» Не помня себя от радости, он бросился к дивану, схватил отцову руку и горячо зашептал:

— О, если бы мы оказались в одной шеренге! Поверь, я пошел бы за тобой в огонь и в воду…

— Верю, верю. И все делаю, чтобы такая пора быстрее настала.

— Так сколько же еще ждать? Скоро год, как мы знаем друг друга.

— Кто хочет победить, тот первым делом должен научиться ждать. Возможно, даже десятилетия.

— Десятилетия?.. Но во время, когда льется столько крови, грех сидеть сложа руки даже неделю.

Рехер украдкой бросил взгляд на часы, и в глубине его глаз замерцало беспокойство, даже тревога. Какое-то мгновение он пребывал в тихой задумчивости, потом брови его сомкнулись. Скрипнув зубами, он схватился за затылок.

— Что с тобой? Приступ?

Отец не ответил.

— Может, вызвать профессора Рейнгардта?

— Скажи Петеру, пусть позвонит…

Олесь бросился из кабинета, а когда вернулся, отец с виноватой улыбкой сказал:

— А тебя, сын, я прошу… Видишь ли, всю ночь мне мерещился любисток, но как я ни силился вспомнить его запах, так и не смог. За двадцать лет начисто выветрился из памяти. А такого душистого любистка, как тут, на Украине, нигде в Европе нет… Не знаю, может, это обычный для больного каприз, но почему-то кажется: достаточно вдохнуть этот пьянящий аромат, как я сразу же поднимусь на ноги. Так что ты прости меня за беспокойство, но достань хоть пучочек любистка. И, пожалуйста, с барвинком.

— Да какое там беспокойство! Я мигом…

Олесь побежал в ванную. Умылся, затем наскоро выпил стакан молока, надел чистую рубашку и вышел из дома. Несмотря на раннюю пору, было уже жарко. Сухой горячий ветер взвихривал пыль, кружил ее над городом, забивая глаза прохожим. Но Олесю казалось, что такой расчудесной погоды он вообще не помнит. Взволнованный беседой с отцом, окрыленный радужными надеждами, изо всех сил мчал прямиком к Бессарабке, забыв даже о Кушниренковой пуле в легких. Но ни любистка, ни барвинка на базаре не увидел. Несколько раз обошел ряды, приглядывался к каждому пучку зелени, но нужного ему товара никто не продавал.

Не очень еще горюя, Олесь подался на Сенной базар. Но и там на его вопрос крестьянки лишь разводили руками. Молодой картошки, луку, щавеля, укропа, петрушки — пожалуйста, а любистка… Чего нет, того нет! Кто же мог предвидеть, что в голодном Киеве найдется покупатель на такой товар?

Повертевшись на Сенном базаре, Олесь вынужден был отправиться на Подол. Должно же быть это зелье хоть на одном из киевских рынков! Должно!

А в то время, когда Олесь направлялся на Подол, в кабинет Рехера входил мужчина средних лет, сухощавый, высокий, в какой-то неопределенной полувоенной форме.

— Проводник учебной команды особого назначения князь Тарханов по вашему приказанию прибыл, — доложил он.

Рехер даже не шевельнулся, молча прощупывал князя колючими глазами. Шли минуты, а он все глядел и молчал, пока наконец тот не заговорил сам:

— Я знаю, что должен быть сурово наказан… Но, герр Рехер, поверьте: вины моей в происшедшем никакой нет. Я все делал так, как вы приказывали. В том, что Кушниренко пронес на стадион пистолет, виноваты спецы из гестапо. Такую гадину следовало еще при входе «процедить». К тому же, примите во внимание, что именно я помешал ему сделать прицельный выстрел. И сразу обезоружил…

— Довольно об этом! — произнес наконец хозяин. — Где письмо?

— Вот. Прошу. — Тарханов выхватил из нагрудного кармана кителя небольшой измятый конверт и угодливо протянул своему патрону.

— Кстати, куда вы девали Кушниренкову связную? — спросил Рехер, с любопытством рассматривая неказистую добычу и зачем-то взвешивая ее на ладони.

— Отправил на «Слепую дачу». Из этого подземелья самому дьяволу не вырваться!

— Берегите! Она вскоре мне понадобится.

Небрежно разорвал самодельный плотный конвертик и вынул густо исписанные листочки из обычной школьной тетради. На месте заголовка было четко выведено: «Письмо к партии». И дальше:

«Мои неведомые друзья! Дорогие товарищи!

Очень хочу верить, что это письмо когда-нибудь дойдет до вас. Правда, в ту пору, когда вам доведется его читать, меня, Кушниренко Ивана Родионовича, вероятно, уже не будет в живых. Обстоятельства сложились так, что завтра я должен умереть. Завершу свою последнюю боевую операцию на центральном киевском стадионе и навсегда уйду из жизни. Все уже продумано, взвешено, подготовлено. По достоверным данным, на завтрашний футбольный матч прибудут самые сановные фашистские палачи, и я воспользуюсь этим, чтобы вынести им давно заслуженный приговор. Я полностью осознаю, что после осуществления операции шансов на спасение у меня никаких: меня безусловно схватят гестаповцы на «месте преступления» и, вероятно, сразу же растерзают. Однако я без малейших колебаний и сомнений иду на самопожертвование.

Не судите меня слишком строго, постарайтесь понять, это — не проявление малодушия или отчаяния, это последнее, что я могу сделать, чтобы отомстить за своих замученных в гестаповских застенках друзей. Конечно, такой метод мести не наилучший, но что я могу сделать, когда дни мои сочтены. Фашистам уже известны мои «преступления против рейха», на меня уже давно охотятся, как на зверя, и рано или поздно схватят.

У меня с оккупантами счет особый. Не сомневаюсь, даже после моей гибели они постараются через своих тайных и явных агентов сделать все, чтобы опорочить мое имя, приклеить к нему какой-нибудь позорнейший ярлык. Но во имя победы, во имя счастливого будущего заклинаю вас: не верьте коричневым шкурам!

Собственная судьба теперь меня уже не интересует. Жить осталось очень мало, свои последние часы я хочу истратить на то, чтобы беспристрастно, с предельной правдивостью поведать вам печальную историю неравной борьбы и трагической гибели киевских подпольщиков. Уверен, что наш горький опыт, оплаченный кровью лучших сынов и дочерей партии, пригодится тем, кому выпадет счастье довести до победного конца начатое нами дело. Итак, о нашей боевой деятельности.

Для работы в подполье я был оставлен компетентными инстанциями в составе молодежной группы Евгена Броварчука, в которую входило пять человек. Самое обидное, что в нее были включены люди, плохо проверенные, случайные, неспособные для работы в подполье.

Это выяснилось буквально после вступления немцев в Киев. В то время, когда нужно было показать оккупантам, кто истинный хозяин в городе, наша группа очутилась без руля и без ветрил. Потому что руководитель наш, Евген Броварчук, неожиданно исчез. Это был подлый удар в спину. И все же мы выстояли, не пали духом. На одном из заседаний товарищи единогласно избрали меня, заместителя Броварчука, руководителем группы, которую решили назвать «Факелом»…»

— Подлец! Какой подлец! Так все извратить!.. — покачал Рехер головой.

До этой минуты он думал, что знает о Кушниренко все, а вот после прочитанного засомневался. История с Броварчуком не была для него секретом. Еще осенью прошлого года, собирая, по указанию Розенберга, материалы для так называемой «Правдивой книги», среди бумаг, представленных киевским гестапо, он наткнулся на перехваченное тюремной агентурой письмо на волю, написанное арестованным вожаком неведомой диверсионной группы Броварчуком, который, как отмечалось в служебном примечании, наложил на себя в камере руки. Так вот, этот Броварчук в своем предсмертном письме заверял своих руководителей, что, несмотря на лютые пытки, никого из сообщников не выдал (и это, кстати, подтверждалось в примечании и самим гестапо) и что выдан он фельджандармерии своим заместителем в первые же дни оккупации Киева. Это письмо заинтересовало Рехера, и он тихонько реквизировал его для своего секретного досье, надеясь со временем разыскать Броварчукова заместителя, чтобы с помощью этого письма прибрать его к рукам. Правда, надежды не увенчались успехом, разыскать того заместителя не удалось даже квалифицированнейшим агентам, и только сейчас Рехеру неожиданно открылась эта давнишняя тайна.

С полчаса, забыв обо всем на свете, не отрывал Рехер глаз от рукописных страничек, и все это время Тарханов столбом стоял у двери. Он, конечно, не догадывался о содержании перехваченного им послания за линию фронта, но по выражению лица своего хозяина, на котором то застывало искреннее удивление, то вдруг проступало отвращение, то змеилась едкая ирония, безошибочно определил: письмо весьма интересное и важное. Это подтвердил и сам Рехер, когда дочитал последний листок.

— Что ж, я доволен сегодняшним вашим «уловом», князь. Такой папирус мне пригодится.

— Рад стараться!.. Но это еще не все. — Тарханов заранее обдумал, как растопить в сердце Рехера лед после вчерашнего трагического события на стадионе. — Хочу доложить, что вчера… кроме Кушниренко нам удалось выявить еще одного владельца футбольного билета, номер которого вы изволили сообщить мне накануне. Колоритный, скажу вам, тип!

— Так что же вы до сих пор молчали! — У Рехера даже багровые пятна выступили на бледном лице.

Но Тарханова не испугали эти гневные пятна. Он позволил себе даже чуть помедлить с ответом, стал вытирать платком грязную, в ручейках пота шею.

— Кто же он? Откуда? Где сейчас? — подстегнул его Рехер новыми вопросами.

— Калека-попрошайка. Мои люди установили, что родом он из Киева — родня его и сейчас проживает на Шулявке, — но со средины зимы в городе не был. А вот откуда пришел — для всех нас загадка… Я ему троих пугачей на «хвост» прицепил. Один уже явился и доложил: после выстрела Кушниренко на стадионе нищий сразу нее махнул на Шулявку. Задворками пробирался домой, но пробыл там считанные минуты. Потом глухими переулками стал выбираться за город. Ночью он уже был в Белогородке над Ирпенем, где его ожидала подвода. Пересидел там и на рассвете тронулся в путь в направлении Бышева. Без сомнения, в леса. Двое моих филеров и сейчас сопровождают эту подводу. Так что можно ждать приятных вестей…

«Вот оно что! — чувство давно не испытываемой легкости охватило Рехера. — А Кушниренко, оказывается, все же не врал о посланцах Калашника. Этот беспалый нищий весьма похож на тертого партизанского разведчика. Но с какой целью он сюда приходил? Почему Кушниренко не ушел с ним в леса? Побаивался, что партизаны прослышали о его грехах и намереваются за это казнить или, может?.. Но вот Гальтерманн явно ни при чем! Наверное, все же идея покушения на стадионе — собственная кушниренковская идея. Понял, что завяз в подлости по самые уши, и решил хотя бы после смерти оставить по себе добрую память. Верно, и калашниковского связного заманил на стадион, чтобы тот собственными глазами увидел его «подвиг» и поведал бы обо всем партизанам. Да и это «Письмо к партии»… Неглупо придумано! Неглупо!»

— А квартиры на Шулявке и в Белогородке, где бывал этот калека, взяты под наблюдение? — поинтересовался Рехер.

— Конечно! Мои филеры имеют четкое указание: засечь все явочные пункты на возможной партизанской трассе Киев — лес.

— Как только кто-либо из филеров, сопровождающих беспалого, вернется, немедленно дайте мне знать.

— Все будет выполнено! И, думаю, вам не придется ждать долго. Самое позднее это случится завтра…

Но Рехер уже не слушал Тарханова. После всего, что сообщил ему Тарханов, он интуитивно чувствовал: дорога к отряду Лжекалашника не сегодня, так завтра будет открыта. Главное — взять ее под строжайший контроль и не спешить. Другой на его месте сразу бы бросился колошматить партизан, но он этого делать не станет. Зачем? Чтобы торбохваты, хапуги из Ровно пожинали плоды его многотрудной работы? Пусть Одарчук-младший, или как его там, еще немного поразбойничает, почешет всякую гестаповскую шушеру. Это только к лучшему, что он наделает шуму на всю Украину. Одарчуку стоило бы даже помочь сбить гонор с чванливых типов из СС. Непременно надо бы помочь через своих агентов. А вот когда коховская братия распишется в собственном бессилии…

— Что ж, вас можно бы и поздравить с успехом… — поднял он голову и остро глянул Тарханову в глаза. — Можно, если бы настоящие, незаурядные успехи не ждали вас в недалеком будущем. Помните, я обещал вам доверить операцию государственного значения? Так вот: время для подвигов настало. Вам предоставляется возможность вписать свое имя на страницы истории.

— Только прикажите: готов хоть на смерть! — с преувеличенной угодливостью выпалил Тарханов.

— Смерть не исключена в нашем деле. Кто не рискует, тот никогда ничего не достигает.

— Риск — моя стихия.

— А как ваши подопечные? Можете поручиться за них как за самого себя?

— Абсолютно! Согласно вашему указанию, я избавился от всех сомнительных и недисциплинированных элементов. Несколько «несчастных случаев» во время ночных занятий, одно «самоубийство» — и теперь команда совершенно надежна и боеспособна.

— В таком случае трубите общий сбор. И тщательно готовьтесь к продолжительному рейду. Приказ о выступлении может поступить в любой момент. Тогда же получите конкретную задачу и маршрут похода.

— Все ясно. Разрешите идти?

— Да. Но не забывайте, что я жду известий из лесу…

Тарханов отсалютовал Рехеру резко выброшенной вперед правой рукой и, зачем-то чеканя шаг, направился к двери. Мечтал ли он час назад, когда шел сюда, что ему выпадет счастье возвращаться без конвоира, видеть солнце, а не тюремную решетку?.. А тут на тебе: похвалы, поздравления, даже приглашение вписать свое имя на страницы истории… Неужели наступает момент, о котором столько мечталось и ради которого столько пережито? О, теперь он, потомственный князь Тарханов, бывший юнкер, подававший большие надежды, наконец сполна рассчитается со всеми, кто поломал ему жизнь, обрек на безвестность и жалкое прозябание! Только бы побыстрее пришел приказ выступать…

Как на крыльях вылетел он из квартиры Рехера и почти сразу же столкнулся, чуть не сбив с ног, с Олесем, поднимавшимся по мраморным ступеням с зеленью в руках. «Вечно эта гнида ползает под ногами!» — мелькнуло в голове Тарханова. Однако быстро отступил в сторону, с льстивой улыбочкой переломился в низком поклоне.

От неожиданности Олесь так и замер. Торопясь с базара к больному отцу, он никак не ожидал встретить здесь бывшего «наставника». Что привело сюда этого рецидивиста? Почему он так угодливо скалит зубы? Словно бы прикоснувшись к чему-то склизкому и омерзительному, Олесь невольно попятился к стене.

— Прошу, прошу, — уступал ему дорогу Тарханов. — Там вас ждут.

Только теперь Олесь подумал, что княжеский отпрыск мог выйти из их квартиры. Но что ему там было делать? И вдруг припомнился телефонный разговор, разбудивший его от кошмарного сна, и ужасная догадка пронзила мозг: «А не сочинил ли отец всю эту историю с любистком и барвинком лишь для того, чтобы выпроводить меня из дому и таким образом лишиться свидетеля тайного разговора с этим подонком? А я-то думал…» И почувствовал такую усталость во всем теле, что даже пучок зелени показался невероятной тяжестью. Стиснув зубы, вошел в квартиру, распахнул настежь дверь отцовского кабинета и застыл на пороге.

— О, достал-таки любисток!

Но Олесь не тронулся с места. Стоял молча, пораженный сходством отцовой улыбки с тархановской.

— Тебе что, нездоровится?.. — обеспокоенно начал Рехер, но встретился взглядом со взглядом сына и замолк.

«Какой же я доверчивый фантазер! — говорили глаза юноши. — Нет, никогда мы не станем друзьями. Мы были разными людьми и такими останемся навсегда. Что ж, судьбу никто себе сам не выбирает, она ведет нас своими путями. Так что я пойду своей дорогой, а ты, который приходишься мне отцом, обнимайся с фашистскими людоедами. И пусть нас рассудит жизнь…»

Гнетущая, жуткая тишина висела в кабинете, и ни один, ни другой не решались ее потревожить хотя бы одним словом, пока телефон не рассыпал вокруг звонкие серебристые горошины.

Как за спасательный круг ухватился Рехер за трубку, облегченно выдохнул в нее:

— Да, слушаю… Благодарю, герр генерал-комиссар, все в порядке… Нет-нет, профессор Рейнгардт опекает меня… Что? Сегодня прибывает из Берлина? Вот досада! Я ведь так хотел встретить его на аэродроме вместе с вами… Нет, пока это невозможно. Вот как встану на ноги… Утешаю себя тем, что вы передадите доктору Ламмерсу мой сердечный привет… Ну, если герр доктор найдет возможность навестить меня, буду несказанно рад…

«Несказанно рад… Да пропадите вы пропадом вместе со своим доктором Ламмерсом!» — Олесь швырнул зелень на ночной столик и пулей вылетел из кабинета.

XII

Гости, гости… Сколько их, жданных и нежданных, приглашенных и случайных, перебывало в эти дни на квартире у Рехера!

Почин этим щедрым визитам положил не кто иной, как сам доктор Ламмерс. Не успел Рехер просмотреть утреннюю почту (ее теперь доставляли ему в постель), ознакомиться с секретными директивами Берлина, с очередной сводкой главной ставки фюрера о последних событиях на фронтах, как без всяких предупреждений нагрянул с многочисленной свитой секретарь государственной канцелярии. Как принято в подобных случаях, он выразил «самые искренние» соболезнования потерпевшему партайгеноссе, произнес несколько трафаретных проклятий в адрес большевиков и пожелал быстрейшего выздоровления. А о цели своего прибытия на Украину даже и не заикнулся.

Рехер тоже не проронил об этом ни слова, словно бы и не знал о своем назначении в состав чрезвычайной и полномочной комиссии. И не только потому, что не желал заводить деловой разговор в присутствии Коха, Ведельштадта, Магунии и их приспешников, но и по некоторым другим причинам. Если бы даже рейхссекретарь пришел сюда один, то и тогда бы он не кинулся подставлять свои плечи под ношу, которую фюрер взвалил на Ламмерса. Он хорошо знал: этот кабинетный рейхсдеятель понятия не имеет о всей сложности своего задания, как знал и то, что высокому гостю, который никогда не скрывал своего отвращения ко всему азиатскому, за какую-нибудь неделю или две никак не разобраться в хитросплетениях здешних проблем и не найти оптимальнейшего их разрешения. А это означает, что рано или поздно он просто вынужден будет обратиться за помощью. Вот тогда-то стоит пустить в ход дальнобойное, подготавливаемое в течение десятилетий оружие. А пока что пусть доверенный фюрера послоняется по краю, понюхает, чем тут пахнет, да присмотрится к тем слизнякам, коим доверено управление рейхскомиссариатом. Лишь после этого он сможет надлежащим образом оценить мудрые советы и принять «Итоги года» в качестве официальных выводов возглавляемой им комиссии. А чтобы не было неожиданностей…

Сразу же после отъезда нежданных гостей Рехер пригласил к себе оберштурмбаннфюрера Эрлингера. Приличия ради поинтересовался, как проходит подготовка к проведению карательной экспедиции и что доносит высланная заранее разведка. А уже после этого довольно деликатно намекнул, точнее — высказал сожаление, что рана оторвала его в столь горячее время от выполнения служебных обязанностей и он не имеет возможности слышать высказывания Ламмерса, которые, безусловно, стали бы для него ориентиром в дальнейшей работе на благо тысячелетнего рейха…

— Все ясно, герр Рехер, — понимающе усмехнулся обер-мастер по подглядыванию и подслушиванию. — Могу гарантировать: пока доктор Ламмерс находится на территории Киевского генерал-комиссариата, вы будете получать исчерпывающую информацию о том, куда он ездит, с кем встречается и о чем ведет разговоры. Правда, с моей стороны шпионить за секретарем рейхсканцелярии… Но для вас я пойду на все.

— Я тоже могу вам кое-что гарантировать, — многозначительно прищурился Рехер.

— Понимаю, понимаю…

Выпроводив Эрлингера, Рехер попытался снова заняться просмотром почты, но ни государственные директивы, ни ведомственные циркуляры не лезли в голову. Мысли путались, наползали одна на другую и все вертелись вокруг одного — как лучше воспользоваться нынешней обстановкой. Всем существом он ощущал: настал момент, о котором он столько мечтал и которого ждал так много лет. И надо воспользоваться им так, чтобы как можно полнее воплотить свои планы в жизнь. Ясное дело, это будет нелегко, но он должен пойти на риск, выложить свои самые весомые козыри. Кто знает, скоро ли выпадет еще такой счастливый случай. Да и выпадет ли вообще? Поэтому, пока Ламмерс знакомился с «матерью городов русских», пировал на склонах Днепра и принимал драгоценные подарки в Лавре, Рехер лихорадочно готовился к решающей в его жизни битве. И подбирал союзников.

Не обращаясь к услугам секретаря, который со вчерашнего дня нес службу прямо в передней квартиры, Рехер сам позвонил руководителю специального отдела при оперативном штабе остминистериума в Киеве «Виртшафт-III» майору Гвидо Глассу и пригласил его к себе. Тот конечно же не заставил себя долго ждать. Едва Петер успел накрыть стол на два лица, как Гласс уже рапортовал о своем прибытии.

— Нашу сегодняшнюю встречу считайте неофициальной. — Рехер небрежно, как давнему приятелю, протянул гостю руку из-за журнального столика, на котором красовались граненая бутылка румынского рома, горка шоколада, спелые черешни и другие лакомства.

Вконец смущенный Гласс еле-еле коснулся протянутой выхоленной руки, словно боялся раздавить ее в своей могучей длани, и нерешительно опустился в кресло. С любимцем Розенберга он работал уже не первый год, однако не помнил случая, чтобы этот гордый, замкнутый, во многом загадочный человек приглашал к себе кого-либо из подчиненных. А тут тебе панибратское рукопожатие, заранее приготовленное угощение…

— Вы удивлены приглашением? — словно бы отгадав мысли гостя, спросил внезапно Рехер и в упор взглянул ему в глаза.

— Как вам сказать… Не ждал.

— И напрасно. Вы завершили такое дело. Я познакомился с «Итогами года» и должен признаться: восхищен принципиальной, прямо-таки государственной постановкой проблем, широтой мышления и глубиной анализа фактов.

— В этом мало моих заслуг, я был обычным исполнителем, — попытался было возразить Гласс, но Рехер и слушать его не стал:

— О, мне известна ваша скромность! Но иногда она людям вредит. Или я не прав?

Вместо ответа майор только засопел, пораженный в самое больное место. В свои сорок шесть лет он все еще ходил в офицерах, тогда как его более ловкие однокашники по военному училищу уже носили генеральские погоны и командовали если не армиями, то по крайней мере дивизиями. А разве он глупее их или, может, меньше пользы приносит рейху? Только о его победах не пишут в газетах и нечасто его фамилия встречается в наградных списках, а если о нем и вспоминают, то лишь на узких ведомственных совещаниях, когда высшим чинам нужно на кого-то свалить вину за свои просчеты.

— Нет, вы завершили дело исключительной важности, — подливал масла в огонь Рехер. — И я уверен: высшее политическое руководство в Берлине соответственным образом оценит ваши заслуги. По крайней мере лично я возбуждаю ходатайство об этом перед доктором Ламмерсом и рейхсминистром Розенбергом.

— Бесконечно вам благодарен, герр рейхсамтслейтер, — пролепетал опьяневший от похвал Гласс.

— Единственный вам совет — проявите свое гражданское мужество до конца. Я имею в виду вот что: найдите возможность без лишнего шума переправить кому-то из членов полномочной комиссии во главе с секретарем рейхсканцелярии все материалы, которые легли в основу «Итогов…». И как можно быстрее.

— Постараюсь…

Рехер наполнил ромом бокалы и многозначительно произнес:

— За ваши успехи, Гвидо! За большие успехи!

А когда выпили, как бы между прочим спросил:

— Скажите, у вас не найдется нескольких экспертов по местной партизанщине? Но высшей квалификации.

Нахмурив брови, Гвидо с минуту размышлял. Потом сказал:

— Человек пять подберу. Таких, кто уже зарекомендовал себя на практической работе.

— Пяти достаточно. Но непременное условие — чтобы на них можно было абсолютно во всем положиться.

— Герр Рехер, этого условия можно было бы не ставить… — оскорбленно пожал плечами майор. — Разве я стал бы предлагать вам не первосортный товар? Это — лучшие мои агенты широкого профиля, завербованные еще прошлой осенью в Дарницком фильтрационном лагере. Для них не составляет никаких трудностей выступать в любой роли — от подрывника до церковного пастыря. Ну, а что касается благонадежности, то тут уж положитесь на меня.

В знак благодарности Рехер слегка кивнул головой:

— Предоставьте их на некоторое время в мое распоряжение.

— Принимаю во внимание. Когда и куда их направить?

— За ними заедут… А сейчас… — Он умышленно выдержал паузу. — Сейчас задание лично для вас: выделите группу спецов по вербовке для срочной операции. Понимаете, сегодня я получил из надежных источников сведения о тайной трассе, по которой партизаны сообщаются с местным подпольем. Если не все, то большинство переправочных пунктов на ней засекла наша служба. Нужно немедленно произвести профилактику хозяев явочных квартир с тем, чтобы хоть несколько из них заставить работать на нас. Вот их адреса, — Рехер протянул руководителю «Виртшафта» листок бумаги с адресами и фамилиями людей, которых навестил по дороге в отряд Микола. — О значении этой операции вам говорить не приходится, скажу только: она будет отнесена на ваш счет.

— Можете не сомневаться: не подведу.

На этом аудиенция закончилась.

Вскоре после отъезда Гласса в кабинет Рехера входил начальник специального инженерно-технического отделения «Ost-Bi-C», худой как палка капитан Петерс. Разговор с ним состоялся без рома и кофе. Даже не пригласив капитана сесть, Рехер сразу же спросил:

— Я хочу знать, капитан, могли бы вы обеспечить красноармейским обмундированием и оружием советского образца команду в составе пятидесяти человек? Сегодня же?

— Да хоть целый полк, — громовым голосом ответил Петерс. — После победоносной харьковской операции мы не знаем нехватки в советском снаряжении.

— Прекрасно. А как с транспортом? Этих людей необходимо посадить на колеса. Так что нужно около двадцати лошадей и с десяток бричек.

— Что-нибудь придумаю.

— Я прошу также обеспечить их подробными топографическими картами Правобережной Украины, рациями и опытными радистами.

— Позвольте уточнить: какой марки рации?

— Такой, чтобы обеспечить передачи на расстоянии не менее двухсот километров.

— Это не проблема.

— А как ваши «подпольные» типографии? Могут срочно перепечатать несколько последних номеров большевистской «Правды» и, к примеру, «Красной звезды»?

— Такого мы еще не практиковали, но если надо… Вот листовки, воззвания даже и сейчас есть на складе…

— Этот товарец тоже понадобится. И к тому же в значительном количестве. Но сейчас позарез нужны несколько последних номеров «Правды» и «Красной звезды».

— Отдублируем!

С минуту Рехер молчал, глядя исподлобья на Петерса, а потом решительно произнес:

— Если я вас правильно понял, то уже сегодня вы можете обеспечить транспортные средства, оружие, обмундирование, рации с обслугой и определенное количество советских пропагандистских материалов.

— Именно так.

— Тогда считайте, что мы обо всем договорились. Мне остается только сказать: все это передадите моим людям, которые прибудут к вам перед вечером с условной запиской: «Бурелом приближается». Запомните: «Бурелом приближается». Дальнейшие заказы на дублирование советских газет будете получать лично от меня. А теперь не теряйте времени, идите и распорядитесь, чтобы упаковали на подводы все это добро. Да не забудьте оформить соответственные документы для вывоза его за пределы Киева.

Рехер вел разговор с капитаном Петерсом, а в передней его уже ждали двое других. Еще задолго до прибытия начальника спецотдела «Ost-Bi-C» он приказал своим помощникам вызвать проводника учебной команды князя Тарханова, а также доставить одного из атаманов недавно разгромленной партизанами «Кобры» Ивана Севрюка. Поэтому только за Петерсом захлопнулась дверь, как в кабинет вошли Тарханов и Севрюк.

Словно подчеркивая торжественность и ответственность момента, Рехер долго и внимательно рассматривал их и все больше поражался тому, какие они разные. Статный, крепкий как дуб, скроенный по надежной крестьянской мерке Севрюк и невзрачный, плешивый, тощий, словно высосанный, княжий потомок. «Что может объединять этих людей от разного корня? Удастся ли им сойтись, поладить? А вдруг из-за разлада полетит кувырком весь мой замысел?.. — Тоненькое жало сомнения кольнуло Рехера в сердце. — Однако такой симбиоз может дать и прекрасные результаты. Если бы соединить боевой опыт и решительность Севрюка с тархановской ненавистью, змеиным коварством и жестокостью, то и черту бы не сносить головы…»

— Знакомьтесь, — наконец предложил он вошедшим. — Командир отдельной боевой группы партизанского соединения генерала Калашника товарищ Пугач, — указал Рехер на Тарханова.

Тот от неожиданности даже присел, а Севрюк дернулся в сторону, втянул голову в плечи.

— А это, товарищ командир, — обратился Рехер уже к Тарханову, — ваш верный заместитель по боевой части товарищ Орленко, — и кивнул на Севрюка.

Теперь глаза из орбит полезли уже у этого «товарища».

— Герр Рехер, как можно! Что за шутки!..

— Никаких шуток, — сказал он сурово. — Отныне вы на определенное время станете «товарищами». Для того я и свел вас здесь, чтобы познакомить, дать новые имена и поставить общую задачу, чего вы оба так страстно ждали.

Новоявленные «товарищи» враждебно переглянулись, однако было видно, что они так и не поняли замысла шефа. Но Рехера это не тревожило. Он вынул из ящика стола огромную топографическую карту, разостлал ее и, жестом подозвав обоих, начал говорить, отчеканивая каждое слово:

— Вам должно быть известно, что с нынешней весны советские партизаны активизировали свои действия не только в отдаленных районах Полесья, но и в непосредственной близости к Киеву. Ни кадровым немецким войскам, ни специальным формированиям СС пока что не удалось добиться существенных успехов в борьбе с ними. Это не может не породить мнения, что применяемые доселе тактические и политические методы в войне с большевистскими партизанами абсолютно непригодны для оккупированных восточных территорий. Отсюда вывод: нужно немедленно разработать и проверить на практике новые, значительно более эффективные способы борьбы. Именно это государственной важности задание я и возлагаю на вас. Во главе группы особого назначения вам надлежит отправиться под видом разведывательного отряда из партизанского соединения Калашника в леса и развернуть работу, которая бы…

— Но ведь окрестные леса кишмя кишат калашниковцами… — невольно вырвалось у Тарханова. — При первой же встрече с ними мы будем разоблачены.

— Не будете, если имеете на плечах голову, — даже не взглянул на него Рехер. — Товарищ Орленко потом расскажет вам, что представляют собой калашниковцы в действительности. Со своей стороны я могу сообщить: согласно официальным донесениям, сейчас по Украине слоняется несколько Калашников-самозванцев. В степях Приазовья, на Подолье, в днепровских плавнях вблизи Николаева, где-то в борах на Псле. Да и здесь, под Киевом, один такой появился. Не нужно много ума, чтобы понять: под этим псевдонимом действуют разные большевистские отряды и боевые группки. Так почему бы и нам не взять напрокат столь популярную среди населения вывеску?

«Товарищи» переглянулись уже более приветливо: что же, хитро задумано. Как только оно выйдет на деле?..

— На первых порах ваша задача будет состоять совсем не в том, чтобы выискивать по лесам красные банды и громить их одну за другой. Для этого у вас, ясное дело, не хватит ни наличных сил, ни опыта. Да это, собственно, и не главное. Карательные экспедиции за прошлую зиму разгромили десятки партизанских отрядов, а что это дало? Не успевали войска СС возвратиться на свои базы, как на месте разгромленных появлялись новые. И притом в еще большем количестве. Значит, вашей задачей будет нечто более сложное и весомое: вжиться в обстановку, а потом нащупывать и оголять невидимые корни, которые питают партизанское движение в крае. Я уже продумал и с вашей помощью хочу проверить на практике одну идею. Смысл ее сводится вот к чему: под видом советских партизан вы рейдируете по принципу маятника на местности к северу от Киева до самой Белоруссии. — Рука его провела по карте дугу. — Залетаете в села и хутора, конечно, с надлежащим огневым сопровождением, повсеместно созываете митинги, вручаете населению советские газеты и листовки и произносите горячие патриотические речи с призывом…

— Но кто будет выступать? Мы ведь не готовы к этому, — забеспокоился Тарханов.

Рехер скользнул по нему злым взглядом, давая понять, что прерывать его не следует.

— О докладчиках не беспокойтесь. Сегодня в ваше распоряжение поступят пятеро высококвалифицированных экспертов по партизанскому движению, которые возьмут это дело на себя. От вас и ваших подчиненных требуется одно: держать язык за зубами, чтобы ни словом, ни поступком не зародить подозрения у местных жителей. Особенно остерегайтесь самогона. С пьяницами и болтунами не церемониться! Желательно даже расстрелять на первых порах одного-двух, чтобы другим неповадно было.

Тарханов и Севрюк согласно кивнули головами.

— Так вот, — продолжал Рехер. — Страстными призывами и рассказами о своем «героизме» вы должны вызвать у населения горячие симпатии, сорвать маску со скрытых большевиков. Учтите при этом, что к вам хлынет поток желающих с оружием бороться против оккупантов. Пополнять группу категорически запрещаю! Объясняйте людям, что вы — лишь отдельная мобильная группа, выполняющая специальное задание генерала Калашника, и вследствие определенных обстоятельств не можете никого принимать к себе. Вот, мол, когда подойдут основные силы соединения… Одним словом, призывайте патриотов оставаться на местах, комплектуйте из них группы якобы для пополнения соединения Калашника, тщательно фиксируйте имена потенциальных наших противников. Эти данные немедленно сообщайте в Киев по рации — кстати, радистами и рациями вас тоже обеспечат, — а мы уж тут найдем, как ими получше воспользоваться. Повторяю: эта задача на первый период, а там, когда вы усвоите азбуку партизанской жизни… Короче, я предоставляю вам неначатую страницу истории, и в ваших силах заполнить ее такими свершениями, память о которых надолго бы пережила всех нас.

Лжепугач и Лжеорленко с благодарностью склонили перед Рехером головы.

— Сегодня вы получите оружие, красноармейское обмундирование, средства транспорта и связи, но запомните: в дальнейшем центрального обеспечения не будет. Учитесь у большевистских партизан добывать все необходимое у противника и переходите на полное самообслуживание. Единственное исключение составит медицинская помощь. Чтобы не лишать вас маневренности, мы будем тяжелобольных и раненых переправлять в стационарные госпитали. Своевременно только указывайте координаты, куда высылать транспорт. Но и в этом деле нужна осторожность и еще раз осторожность: большевистские партизаны всюду имеют свои глаза и уши. Так что места встречи с транспортом выбирайте глухие и малолюдные. Кстати, таким же способом мы будем обеспечивать вас советскими газетами и всяческими воззваниями…

Рехер неожиданно умолк, прикрыл глаза, словно припоминая, все ли наставления высказал. Спустя мгновение спросил:

— Вопросы будут?

— А как с братцем Иннокентия Одарчука? — подал голос Севрюк. — Что, если нам доведется с ним встретиться?

— Постарайтесь пока избегать с ним встречи. Конечно, это не исключает контактов с советскими партизанами вообще. Было бы особенно желательно проникнуть в тайну формирования и обеспечения оружием и всяческим снаряжением их отрядов, связей с Кремлем и с местным населением. Но в тесные контакты вступать с ними не стоит, чтобы не поставить под угрозу всю операцию.

— Это мы быстро все разузнаем, — уверенно сказал Тарханов. — Зашлем нескольких своих людей в их отряд…

— Если возникнет такая необходимость, я направлю соответственное указание по радио. А пока выполняйте то, что вам поручено. И не вздумайте своевольничать!

— А что, если на наш след нападет карательная экспедиция?

— Немедленно дайте знать об этом мне. Вступать же в переговоры или тем паче в бой с карателями категорически запрещаю! Немецкая кровь не должна пролиться ни при каких обстоятельствах… Еще будут вопросы?

Двое «товарищей» не решились разжать губы, хотя много для них оставалось неясным. И Рехер не стал их поощрять к дальнейшей беседе. Молча вынул из стола блокнот в блестящей коричневой обложке, черкнул что-то в нем, вырвал листок и велел секретарю запечатать его. А через минуту подал конверт Севрюку:

— Поезжайте по указанному адресу и вручите это начальнику спецбазы Петерсу. У него получите груженные воинским снаряжением подводы и вместе с радистами, никуда не заезжая, направляйтесь к пункту формирования «Кобры» в Святошине. Там ждите всю группу. А вы, — обратился он к Тарханову, — забирайте своих людей и следуйте к четвертому блоку в Святошине. Там экипируетесь, а с наступлением темноты на подводах отправитесь в рейд.

Рехер снова прощупал подчиненных суровым пытливым взглядом, затем вышел из-за стола, крепко пожал каждому руку и приглушенно произнес:

— Ну, как говорится, с богом!..

XIII

…Опять партизаны напомнили о себе. Да такой операцией, что ее грозное эхо быстро докатилось даже до самых высоких берлинских апартаментов.

Одним из первых узнал о ней Рехер. В воскресенье, еще до восхода солнца, его разбудил неизменный слуга и сообщил: прибыл Эрлингер и настойчиво требует аудиенции. Кому-нибудь другому Рехер не простил бы подобного нахальства, но оберштурмбаннфюрера, который в последнее время по нескольку раз в сутки докладывал о каждом шаге, о каждом слове доктора Ламмерса, принял незамедлительно.

Не поздоровавшись, не сняв фуражки, Эрлингер плюхнулся в кресло, раскинул руки, опустил голову, весь обмяк. Склонность Эрлингера к панике была Рехеру знакома, он уже привык к тому, что при малейших трудностях у этого «героя» стекленели глаза, а лицо становилось смертельно бледным, однако сейчас Рехера невольно поразило, как осунулся оберштурмбаннфюрер с позавчерашнего вечера.

«Что с ним? Не случилось ли чего с Ламмерсом или с Кохом?.. — промелькнула мысль, но Рехер сразу же отогнал ее: — К сожалению, в Киеве сейчас некому отправить Коха на тот свет… Видимо, Гальтерманн сумел-таки с помощью высокого начальства насыпать соли на хвост своему заместителю, вот он и примчался среди ночи просить защиты».

Но Эрлингер ничего не просил. Лежал в кресле с плотно сомкнутыми веками, и если бы на его тонкой шее не дергался кадык, можно было бы подумать, что он спит.

— Слушаю вас, оберштурмбаннфюрер! — надоело наконец Рехеру созерцать раскисшего эсэсовца.

Эрлингер провел ладонью по лицу и сокрушенно покачал головой:

— Опять неприятности, герр рейхсамтслейтер, страшные неприятности. Просто не знаю, за какие грехи сыплются они на мою бедную голову.

— В чем дело?

— Поступило сообщение… только что неизвестные преступники вывели из строя Фастовскую и Тетеревскую железнодорожные ветки, взорвав на них несколько мостов и переездов. Это значит, что Киев фактически отрезан от рейха. И, наверное, надолго.

Но эта новость не была для Рехера столь уж неожиданной. После разгрома «Кобры» и уничтожения нескольких сотен кадровых офицеров в Пуще-Водице от этих «неизвестных преступников» можно было ждать чего угодно. Его только поразил небывалый размах, дальновидность замысла и тактическая осмысленность ночной диверсии. Это уже не случайный укус из-за угла, характерный для прежних партизанских действий, а точно рассчитанный и хорошо обдуманный удар в самое чувствительное место. Даже человеку, малосведущему в военных делах, было ясно: тут действовала весьма опытная рука. И Рехер догадывался, чья именно. Но со своими предположениями и выводами он не спешил.

— Жертвы с нашей стороны есть? — спросил, чтобы не молчать.

— О, этого хватает! Точные сведения, правда, еще не поступили, но без жертв конечно же там не обошлось. Два эшелона с живой силой и стратегическими грузами пущены под откос. Они спешили к Волге.

— Вон как!

— Да с эшелонами еще куда ни шло — не они первые, не они и последние летят под откос! Самое ужасное то, что теперь весь южный — основной! — участок нашего фронта на добрую неделю останется без снабжения! И это в дни, когда разгорается, может, самая значительная битва всей Восточной кампании. Вы представляете, какой будет реакция главной ставки фюрера на это событие?..

Да, Рехер представлял это прекрасно! Было от чего волноваться и паниковать Эрлингеру. Без крови тут не обойдется. И Гальтерманн, несомненно, постарается, чтобы пролилась кровь не собственная, а его заместителя. В конце концов, он для этого и назначил Эрлингера руководителем карательной экспедиции, чтобы впоследствии было на кого свалить все неудачи, связанные с партизанами.

— Вы доложили о катастрофе по инстанции?

— Об этом постарались чиновники из абвера. Из Берлина уже сыплются радиограммы, запросы, приказы…

— Да, положение и впрямь неважное.

— Меня словно злой рок преследует в этой стране, — совсем пал духом оберштурмбаннфюрер. — И надо же было случиться беде именно сегодня! Железнодорожную катастрофу будто умышленно приурочили ко времени пребывания в Киеве секретаря рейхсканцелярии доктора Ламмерса…

А Рехера это-то как раз и радовало. Пусть посланец фюрера собственными глазами увидит, что тут творится, пусть расскажет об этом берлинским бонзам. Возможно, хоть После этого они наконец поймут, что не в те руки вручили руль управления Украиной. Мысленно Рехер даже благодарил партизан, которые именно сейчас совершили такую громкую диверсию на стратегической магистрали рейх — Восточный фронт. Он, конечно, ничем не выказал своей радости. Более того, принялся утешать собеседника:

— Не вешайте голову, Эрлингер. Несомненно, фюрер не простит такого вопиющего безобразия, сурово накажет виновных в этой трагедии, но при чем тут вы? Если придерживаться логики, то наказывать в первую очередь надо тех, кто своими безрассудными поступками раздул в этом крае пламя партизанской борьбы.

— О герр Рехер! Какая в наше время может быть логика! — возразил Эрлингер. — Разве вы не знаете, что в нашем ненаглядном рейхе преступником считается не тот, кто действительно виноват, а тот, кто окажется разменной монетой в крупной игре. Вот увидите, какая тут поднимется грызня, травля, подсиживание… Верите, мне иногда хочется плюнуть на все и попроситься в действующую армию. Лучше в окопах вшей кормить, чем сидеть в Киеве, как на раскаленной сковороде.

— Это у вас явно от переутомления.

— Не скажите. Я нутром чувствую, что на этот раз они меня утопят. Непременно утопят!

— Конечно, если вы будете сидеть сложа руки.

— Но что я могу делать? Первым броситься с доносами?..

Рехер поглядел на него насмешливо, но сказал строго:

— Немедленно исчезнуть из города. Пусть другие, кому положено по чину, оправдываются перед фюрером, а не вы.

— Исчезнуть?.. — Эрлингер съежился, как от холода, вжался в спинку кресла. — Но ведь Гальтерманн так меня опоганит, так оклевещет перед высшими инстанциями, что мне потом никогда не отмыться.

— А разве вы сможете этому помешать, оставшись здесь?.. То-то и оно. Я, конечно, не настаиваю, даже не советую, а просто делюсь мыслями, что на вашем месте непременно бы оставил Киев, пока все не утрясется. А что касается клеветы… — Рехер многозначительно усмехнулся: — У вас есть бескорыстный ангел-хранитель, который не раз уже отводил от вас грозу.

— Герр Рехер, вы обещаете? — подался вперед всем телом Эрлингер.

— Не люблю обещать, я привык делать.

Впервые за время беседы на осунувшемся лице Эрлингера промелькнуло некое подобие улыбки.

— Вы правы, мне действительно нужно исчезнуть из Киева. Но куда?

— Как это — куда? Дорога у вас одна — в леса. Вы ведь назначены начальником карательной экспедиции, и сейчас самое лучшее время приняться за дело. Вы, верно, уже подготовились к походу?

— А что там готовиться? В моем распоряжении лишь батальон войск СС. И тот потрепанный. А эта полицейня, венгерские части, словаки… Разве на них можно положиться? Реально я могу рассчитывать только на батальон СС.

— Этого достаточно. По моему мнению, и с одной ротой можно отправиться. Вы подумайте: заслужит ли славу командир дивизии, когда распотрошит в здешних лесах какую-то банду? Да ни за что! А вот если кому-нибудь силами роты удастся разбить грозное партизанское соединение… Разве ж вы не понимаете, что такого удачника не минуют ни слава, ни награды?

— Мне ли надеяться на такой успех? Для этого надо родиться счастливым!..

— Счастливцами не рождаются, а становятся. — Рехер поднял указательный палец и многозначительно поглядел на собеседника. — Вам должно быть известно, что меня уже давно интересует личность легендарного в здешних местах партизанского генерала Калашника. Состязаться с призраком — дело безнадежное, потому я и стремился докопаться: что представляет собой человек, который отважился совершить налет на переполненный войсками Киев и сумел уничтожить больше кадровых офицеров, чем их погибло во всей харьковской битве? И на основе достоверных данных пришел к выводу: это очень опытный, отважный и мудрый противник. Не случайно же ни одной карательной экспедиции не удавалось его заарканить. Такое понимание противника, лишенное его недооценки и пренебрежения, помогло, как мне кажется, найти реальный метод обезвреживания этого хозяина лесов. Теперь я могу с чистой совестью сказать: ключи к Калашнику лежат в моем кармане.

При этих словах оберштурмбаннфюрер нервно задвигался в кресле, зачмокал пересохшими губами. Ключи к Калашнику… Но как только заполучить эти ключи в свои руки? Ясно, что даже самые пылкие просьбы тут не помогут. В отплату Рехеру нужно предложить что-нибудь существенное. Но что? Эрлингер готов был согласиться на любые условия, пойти на преступление, лишь бы только этот седоголовый мудрец помог ему одолеть ненавистного Калашника. Тогда бы навсегда развеялись над ним черные тучи, тогда бы не только Гальтерманн, но и Прютцман вынужден был бы уступить ему свою должность!

— Так что считайте: победа над Калашником гарантирована. Через каких-нибудь два-три месяца вы сможете доложить фюреру лично, что в крае не осталось ни одного партизана. Думаю, он сумеет надлежащим образом оценить ваши заслуги.

Эрлингер словно лишился дара речи. Он долго сидел, не отрывая глаз от своего доброго гения, а потом отрывисто произнес:

— Но ведь от меня будут ждать немедленных победных реляций…

Рехер саркастически улыбнулся:

— А разве это такая уж сложная вещь посылать победные реляции? Калашник хоть и обречен, но работы вам выпадет много. Столько сел вокруг, и в каждом сидят если не явные, то потенциальные калашниковцы. И всех их нужно обезвредить. Так что красных цифр для реляций хватит. Ну, а кому уж очень захочется проверить их, пусть попробует сунуться в леса…

Только теперь Эрлингер понял суть рехеровского совета и в сердцах даже стукнул себя по колену кулаком, что не сумел сам додуматься до этого.

— Вы, как всегда, правы. Это же так просто: объявить всех туземцев партизанскими приспешниками, прочесать надлежащим образом окрестные села и хутора, превратив их в мертвую зону…

— Нет, уважаемый, это не так просто! — возразил Рехер ледяным голосом. — Объявить всех партизанами — дело нехитрое, превратить села в мертвую зону — тоже нетрудно. Но представляете ли вы, что потом вас будет ждать? Могу заверить: мы сейчас расплачиваемся горькими поражениями за те преступные прочесывания, которые проводили некоторые горе-герои осенью и зимой. Не удивляйтесь, это так. Думаете, местное население станет ждать, пока вы приедете и прочешете его, когда услышит о погромах? Да оно валом повалит в леса! За оружие возьмутся даже те, кто при других условиях и не подумал бы это сделать. Вот и получится, что своим повальным прочесыванием вы только поможете Калашнику создать еще более грозную армию. Да и если уж говорить откровенно, не думаю, чтобы вам долго позволили прочесывать край. Месть обреченных неумолима и яростна. Запомните это!

— Да, да, это не наилучший способ. Здешние унтерменши действительно не позволят мне долго заниматься прочесыванием, — поспешно отрекся оберштурмбаннфюрер от своих прежних слов.

«Законченный тип холуя. Ни собственных убеждений, ни достоинства, ни характера… Но именно на таких и надо делать ставку. Это, конечно, не Прютцман, Эрлингера легко держать в руках…» — лишний раз убеждался Рехер в правильности своего расчета.

А расчет его был прост и в то же время дальновиден — не только дискредитировать политику гаулейтера Коха и с помощью Ламмерса удалить всю коховскую камарилью с Украины, но и подыскать нужных людей, которые бы составили в будущем управленческий аппарат рейхскомиссариата. И вот всеми презираемый, внешне невзрачный заместитель Гальтерманна стал его первым избранником. Конечно, не потому, что выделялся среди других способностями или достоинствами, нет, но у Эрлингера было одно преимущество: он был глуп и имел отца, которого фюрер считал своим преданным и давним другом. А именно с помощью Эрлингера-старшего Рехер и надеялся вырвать кресло полицайфюрера всей украинской оккупированной территории для Эрлингера-младшего.

— Перед кем-либо другим я не стал бы открывать своих козырей, но перед вами… Вам я могу доверить тайну: у меня есть оружие, которое поможет избавить вас от самой большой беды. Я тщательно проанализировал деятельность всех карательных экспедиций за год, взвесил их достижения, просчеты и нашел свою систему борьбы с красными партизанами. Не хочу показаться хвастуном, однако могу с уверенностью сказать: тот, кто первым применит ее на деле, завоюет славу героя. Попомните мое слово: через полгода большевистских диверсантов тут и на развод не останется. И что самое примечательное — карательным экспедициям для этого не нужно будет носиться по лесам или превращать весь край в мертвую зону. Моя доктрина исключает бездумный террор, который только на руку врагу. Ваше, к примеру, задание будет состоять в том, чтобы изолировать от масс партизанское движение. Образно говоря, вы должны незаметно подрезать корни, которые его питают. Как это будет выглядеть на практике? Осуществляя свои рейды по хуторам и селам, вы станете действовать профилактически — находить всех потенциальных партизан и уничтожать их потом в глухих местах.

— Но откуда мне знать, кто в селах потенциальный партизан? — пожал плечами Эрлингер. — На лбу же у них не написано!

— Было ведь сказано: положитесь во всем на меня. Списками лиц, которые представляют хотя бы малейшую опасность для рейха, вас обеспечат. Единственное условие — маршрут рейда позвольте составить мне.

Преданными, прямо-таки собачьими глазами смотрел кандидат в герои на своего покровителя и явно не мог взять в толк, откуда у него могут быть списки потенциальных врагов рейха? Кто и когда сумел их составить? Почему Рехер так бескорыстен? Ведь за такую помощь можно запросить огромную плату…

— Понимаю, постичь все это так сразу нелегко. Но давайте сегодня обойдемся без лишних вопросов. Обещаю, что свою тайну я раскрою в день, когда вы получите назначение на пост полицай-фюрера рейхскомиссариата…

Наверное, Рехер точно разгадал сокровеннейшую мечту своего собеседника, потому что у того при последних словах сразу набежали на глаза слезы.

— Не сомневайтесь, это будет! Кому же еще возглавить карательные органы, как не победителю здешних партизан? Нужно лишь выиграть бой с генералом Калашником. И я уверен, что вы его выиграете. Держите только регулярную радиосвязь со мной и ни на шаг не отступайте от моих рекомендаций. Иначе…

— Герр Рехер, да я готов… Вы только прикажите!

— За приказами остановки не будет. А сейчас идите! И срочно готовьтесь к походу. Детали уточним перед вашим выступлением из Киева.

Пятясь и не сводя глаз с хозяина, направился Эрлингер к выходу. Когда достиг порога, Рехер вдруг спросил:

— Кстати, как там мой незадачливый убийца Кушниренко?

— Да, собственно, никак. Согласно вашему приказанию, сидит в одиночке под неусыпным наблюдением.

— Знаете, я хотел бы с ним встретиться. Если это не очень вас затруднит, направьте его ко мне. Но без лишнего шума.

— Что, прямо сюда?

— А почему бы и нет?

— Если вы так желаете… Через час он будет у вас…

XIV

Непотревоженную тишину утренней улицы разбудило недовольное бормотанье мотора и злобный визг тормозов. Рехер, который после отъезда Эрлингера успел побриться, сменить на голове повязку, выпить кофе и теперь от нечего делать шагал из угла в угол по кабинету, подошел к окну. Но выглянуть не решился. Какая-то непонятная тревога, таившаяся в сердце, внезапно охватила его. Было такое ощущение, что встреча, которой он так ждал и к которой столько готовился, станет для него роковой. Все же пересилил неуверенность, слегка отдернул плотную штору и увидел внизу двух здоровенных эсэсовцев в гражданском, волоком тащивших от черного «опеля» к подъезду парня в наручниках и в изодранной одежде. В глазах Рехера не появилось даже и тени злорадства, он спокойно закурил и прислонился плечом к стене, словно намеревался наблюдать пробуждение города.

Не повернул головы даже тогда, когда подручные Эрлингера ввели Кушниренко в кабинет. Они молча топтались у порога, а Рехер все стоял к ним спиной, кольцо за кольцом выпуская дым в распахнутое окно. Казалось, его совсем не интересовало, что происходит в комнате. Однако если бы кто-нибудь заглянул в окно, то увидел бы совсем иное: хозяин кабинета украдкой рассматривал отражение в стекле своего убийцы-неудачника. Даже не рассматривал, а с болезненной придирчивостью изучал обрюзгшее, в ссадинах и кровоподтеках лицо Ивана, свалявшуюся, точно пакля, с застрявшим в волосах мусором шевелюру, распухшие руки в кандалах. Но как ни вглядывался, как ни искал следов обреченности или хотя бы надломленности — не находил. Напротив, и в фигуре, и в выражении лица Кушниренко проступало спокойствие человека, который выполнил свой последний жизненный долг. Наконец Рехер повернулся и сказал:

— Снимите с него наручники! И оставьте нас вдвоем!

Эсэсовцы молча освободили Ивану руки и удалились.

— Я просил руководство службы безопасности доставить вас сюда, чтобы вручить обещанные фотографии, — и взял со стола приготовленный загодя пухлый пакет.

Иван не проронил ни звука. Подавляя боль, ножом резавшую колено, стоял с гордо поднятой головой и смотрел куда-то за окно, словно стремился взглянуть за далекий горизонт.

— Возможно, эти вещи вам перед смертью и ни к чему, но я привык держать слово. Тем более что вы оказали немецкому командованию воистину неоценимую услугу, — рассудительно продолжал Рехер, краем глаза наблюдая за Кушниренко. — Беспалый нищий, на чей след вы нас навели, действительно оказался партизанским посланцем. И теперь генерал Калашник, к которому наши лучшие агенты так долго и безуспешно искали дорогу, можно считать, уже в капкане…

Рехер заметил, как при этих словах в затуманенных глазах Ивана вспыхнуло отчаяние. Правда, всего на миг, но и этого было достаточно, чтобы понять: пущенная стрела угодила в цель.

— Это наша последняя встреча, Кушниренко. Возможно, у вас будет ко мне просьба?

Иван будто и не слышал. Стоял отрешенный и равнодушный ко всему. Но Рехера это только забавляло. Он был уверен, что это всего лишь маска и что через несколько минут он сорвет ее с противника.

— Молчите?.. Что ж, тогда скажу я. Скажу то, чего вам, наверное, никто не говорил, но что вы должны знать хотя бы напоследок… — Сложив на груди руки, с надлежащей интонацией произнес Рехер эту туманную фразу. Но тут же почувствовал, как искусственно и неуместно она прозвучала. И сразу же у него пропало желание говорить что-нибудь. Зачем? Да и к лицу ли ему, обламывавшему рога и не таким зубрам, топтать какого-то поверженного унтерменша? Однако отступать было поздно. И, сердясь на самого себя, Рехер стал произносить заранее подготовленное и обдуманное: — Я долго изучал вас, Кушниренко, и, кажется, сумел постичь до конца. Вы — не герой, хотя и пытаетесь им выглядеть. Вы просто не могли быть героем, потому что никогда не имели ни высоких порывов, ни благородных целей. Вы жили только ради себя. А, как известно, крылья не вырастают у тех, для кого собственное «я» застит мир. Не могли они, конечно, появиться и у вас. Поэтому вы должны были достигать своих целей лишь ползком на брюхе…

Слышал Иван или не слышал эту тираду, но на его распухшем от побоев лице ничто не дрогнуло.

— Однако вы и не предатель в обычном понимании этого слова, — продолжал Рехер. — Правда, не потому, что не способны на подлость, просто вам нечего было предавать. Если вы и провозглашали модные лозунги, жонглировали звонкими фразами, то делали это исключительно из шкурнических интересов. Я более чем уверен: большевиком вы никогда не были и не могли быть. Лично я — сознательный и непримиримый враг советской системы, но не могу не признать: истинные большевики умеют преданно служить марксистским идеям. А что касается вас… Вы хотели сделать так, чтобы эти идеи служили вам. Не сомневаюсь, у вас не то что к Родине, к единомышленникам, а даже к родной матери не было никогда истинной любви. Когда я знакомился с этим вашим «Письмом»… Поверьте, мне противно было его читать! Подумать только, вы сознательно оклеветали своих мертвых товарищей. Тех товарищей, которых сами же предали…

Рехер видел, что лицо Ивана покрывается смертельной бледностью, но продолжал:

— Вы, вероятно, думаете, что сейчас во мне говорит чувство мести. Ошибаетесь! Чьей-чьей, а вашей кровью пачкать рук я не стану. Справедливее всего будет, если сама жизнь вынесет вам приговор, который вы заслужили. Дело моей чести — внести только ясность касательно вашей личности. И я непременно это сделаю. Притом без каких-либо подтасовок или фальсификаций. Для этого ведь достаточно расшифровать ваше «Письмо»… — Осторожно, двумя пальцами он вынул из ящика измятый самодельный конверт, доставленный Тархановым, и небрежно бросил его на стол. — Вот к этому «Письму» я приложу записки выданных вами подпольщиков, которые они посылали из гестаповской тюрьмы на волю и которые были перехвачены соответствующей службой. Кто-кто, а уж вы должны бы знать, о чем именно идет речь в этих предсмертных посланиях. А их у нас, кстати, собралось немало… — И в подтверждение этих слов Рехер вынул из того же ящика пачку исписанных листков и слегка тряхнул ими над головой. — Так вот, все это я считаю своим долгом переправить через линию фронта. Вашей же связной Олиной. Ну, а что касается вас… Знаете, я долго думал, что делать с таким оборотнем, и пришел к выводу: вас никак нельзя расстреливать. Справедливее и благоразумнее передать в руки бывших ваших сообщников. К примеру, компании Синицы. Могу заверить: мне ничего не стоит хоть сейчас выпустить эту ватагу на волю и помочь ей добраться до партизан. Именно благодаря вам дорога туда мне теперь хорошо известна…

Рехер говорил еще о том, какие материалы из истории гибели киевского подполья он непременно опубликует в шнипенковском «Слове», но Кушниренко этого уже не слышал. Закрыв лицо распухшими руками, он как-то странно, как былинка под ветром, раскачивался из стороны в сторону, а затем стал медленно оседать на пол. И неожиданно завыл, задергался в конвульсиях. Не застонал, не зарыдал, а именно завыл протяжно и надрывно.

«Вот так бы сразу», — с облегчением вздохнул Рехер и отвернулся. Как он ждал этой минуты, чтобы вволю насладиться своей полной победой над Кушниренко! Как ждал… Но когда она пришла, эта минута, он ничего не ощутил, кроме отвращения и усталости. Да и какое могло быть для него торжество, когда где-то в глубине души неустанно ныла, набухала нарывом непонятная тревога. Такое с ним всегда случалось только перед близкой бедой, и он, как ни парадоксально, был доволен, что это предчувствие заблаговременно предупреждало его об опасности. Однако сейчас никак не мог хотя бы приблизительно представить, из-за какого угла ее следует ждать.

«Замыслили что-то против меня подручные Коха? Почуяв угрозу, конечно, они могли отважиться на какую-нибудь подлость. Но у них коротки руки, чтобы поставить мне капкан… Ламмерс? Может, он, чтобы выскользнуть из здешней игры сухим, решил отправить «Итоги года» прямо фюреру?.. Наверное, сообразил-таки, в какой адский водоворот сунул его Розенберг. Да и как не сообразить, когда почти невооруженным глазом видно, что вся эта комиссия — хитрая проделка Альфреда Розенберга, решившего загребать жар чужими руками… Но я своевременно сориентировался и не поставил своей подписи под этими «Итогами года». Так что какие могут быть ко мне здесь претензии? Все это — творение спецотдела «Виртшафт-III», я лишь довел до сведения Ламмерса, что такой документ существует… А может, натворили что-нибудь Тарханов и Севрюк? Но у них строгие инструкции. И донесения их утешительны: рейд начали по заданному маршруту, повсеместно проводят митинги, списки подозрительных лиц присылают регулярно… Что же все-таки предвещает сердце?»

Неожиданный грохот и крик, прозвучавшие в соседней комнате, вспугнули невеселые мысли Рехера. Не успел он сообразить, что могло там случиться, как дверь распахнулась и на пороге появился Олесь с искаженным от боли лицом. Рехер с первого же взгляда понял: эсэсовцы приняли Олеся за чужого и вывернули ему руки за спину. Не помня себя от гнева, стукнул кулаком по столу:

— Отпустите!

Чуть не кувырком влетел Олесь в кабинет. Остановился посреди комнаты, метнул взгляд на скрюченную фигуру на полу и растерянно спросил:

— Что это значит?

Появление сына не очень смутило Рехера. В глубине души он даже был доволен, что Олесь пришел именно сейчас. Покоробило только то, что эсэсовцы посмели дать волю рукам в его доме. И, чтобы побыстрее от них избавиться, он указал пальцем на Кушниренко и холодно приказал:

— Увести!

Эсэсовцы подхватили Ивана, надели на него наручники и поволокли к выходу.

И тут произошло невероятное. Увидев лицо арестованного, Олесь вскрикнул, инстинктивно отскочил в сторону и словно прирос спиной к дверному косяку. Рехер встревожился: не подумал ли сын, что это здесь так разрисовали арестованного?

— Что все это значит? — прошептал наконец Олесь, когда на улице заглох гул тюремного автомобиля.

— Я попросил показать моего убийцу…

Пожалуй, удар грома меньше бы поразил Олеся, чем эти слова.

— Так в тебя стрелял Кушниренко?

— А ты его знаешь? — сразу оледенел взгляд Рехера. — И даже очень хорошо… Еще по университету…

— Вот тебе на! Как же это мне раньше не пришло в голову, что вы могли быть знакомы еще по университету?.. Может, ты даже и дружил с ним?

О своих отношениях с Кушниренко Олесь, конечно, считал лучше не вспоминать. Стиснув ладонями виски, он сел в кресло, закрыл глаза.

— Что ты собираешься делать с Кушниренко?

— Его судьбу решаю не я, а гестапо.

Какую-то минуту Олесь сидел с закрытыми глазами, потом резко встал и подошел к столу. Глядя отцу прямо в лицо, решительно спросил:

— Скажи, ты мог бы оказать мне услугу?

Рехер догадывался, о какой услуге намерен говорить сын, но виду не подал:

— С радостью… Если это в моих силах.

— В твоем положении на нехватку сил нельзя жаловаться. Тем более что я хочу просить… Я знаю: в гестапо Кушниренко приговорят к смертной казни. Это несомненно. Но я прошу… Ты бы мог сказать, чтобы твоего убийцу отдали в твое полное распоряжение. Моральное право, так сказать, на твоей стороне. Да и с Гальтерманном, насколько мне известно, вы в добрых отношениях… Много ли значит для гестапо какой-то там унтерменш?..

— Извини, но зачем мне все это? Марать руки кровью я не привык.

— Но я прошу, очень прошу, чтобы ты вырвал Ивана из гестапо! — воскликнул с надрывом Олесь.

— Ну хорошо. Допустим, я возьму на себя этого бандита. А что дальше?

— Дальше… Я прошу: отдай Кушниренко мне.

В конце концов, ничего иного Рехер от сына и не ждал. Но ему вдруг пришло в голову: «А не связаны ли они, случаем, одним обетом? Должны же быть у Олеся какие-то духовные пастыри среди сообщников. Вдруг они с Кушниренко приятели еще по университету? Правда, Гальтерманн мог поручить Кушниренко заманить Олеся в большевистское подполье, чтобы иметь против меня контраргумент…»

— Согласись, мне обидно слышать из твоих уст такую просьбу. — Чтобы скрыть свое смущение, Рехер заговорил нарочито рассудительно, спокойно: — Какого-то ублюдка, который намеревался продырявить мне череп, ты просишь освободить… Я ведь знаю: ты хочешь выпустить его на свободу. Но как прикажешь понять такое твое великодушие?

О, если бы Олесь мог объяснить это хоть самому тебе! А то в душе беспросветный мрак и смятение! Другой на его месте и пальцем бы не шевельнул, не то что стал помогать тому, кем для него долгие годы был Кушниренко. Этот бывший факультетский вожак всегда терпеть не мог Олеся и, хоть не выставлял этого напоказ, где только мог подковыривал, ставил ему подножку. Возможно, Олесь и не отвечал Кушниренковым представлениям о человеке нового типа, но на совести у него не было ни лжи, ни предательства, ни безвинно пролитой крови… Чужая совесть, чужая душа в те дни мало интересовали Ивана. Только во время оккупации… Да, именно прошлой осенью в их отношениях наметился некоторый просвет. Встретясь случайно в поле, когда возвращались домой с выменянными в селах продуктами, они словно другими глазами взглянули друг на друга. И искренне пожалели, что не умели раньше жить в мире, как подобает честным людям. На прощанье Олесь даже предложил Ивану приют в своем доме, и тот согласился прийти в трудные дни. И пришел. Не скоро, правда, но пришел… с пулей, уготовленной для своего однокурсника. Пока Олесь в беспамятстве метался на госпитальной койке, кровавый смерч скосил его боевых друзей, и очутился он после выздоровления в положении оторванного от ветки листочка. Казалось, уж кто-кто, а Олесь-то должен смертельной ненавистью возненавидеть Кушниренко — в который раз тот ломал ему жизнь, — возненавидеть и искать расплаты. Было время, когда он действительно жил только желанием отомстить. Возможно, эта жажда мести и помогла ему преодолеть недуг, подняться на ноги. Но странное дело, проходили дни, и вместе с болью улетучивалась из его сердца и ненависть. А сегодня, когда вдруг увидел Кушниренко сломленным, униженным, жажда мести погасла совсем. Более того, Олесю захотелось вырвать Ивана из рук гестапо, вывести за город и сказать… Нет, сначала снять наручники, вручить револьвер, а уже тогда сказать: «Ты свободен. Иди по дороге, какую тебе подскажет твоя совесть». Интересно, неужели и за это Иван заплатит ему выстрелом из-за угла? А может, в нем все же проснется раскаяние, может, он наконец… Впрочем, это уж его личное дело, а он, Олесь, поступит так, как ему подсказывает совесть. Но как все это объяснить отцу?

Продолжительное молчание сына Рехер расценил по-своему:

— Вы, случайно, не работали вместе с Кушниренко в одной подпольной организации?

— К сожалению, нет. Если бы судьба свела нас раньше, не пришлось бы мне харкать кровью.

«А может, наоборот, — подумал Рехер. — Кушниренко давно бы продал тебя с потрохами. Если не пощадил своих главарей из горкома, то тебя… А они, наверное, действительно не были сообщниками по подполью. Кушниренко этим бы непременно воспользовался, а то ведь ни словом ни разу не обмолвился».

— Слушай, сын, как по-твоему, стал бы Кушниренко бороться за тебя так, как ты за него, если бы вы, не дай бог, поменялись ролями?

— Не уверен.

— А я абсолютно уверен: он непременно помог бы накинуть тебе на шею петлю. Так не смешон ли твой гуманизм?

— Возможно, и смешон, но меня это не трогает. Я хочу доказать, пусть даже себе самому, что для человека существует, просто должно существовать нечто выше его собственных обид. Поэтому прошу тебя… Считай, что это моя последняя просьба.

— Последняя? Почему последняя? — насторожился Рехер.

— Потому что я оставляю тебя.

Острая игла пронзила Рехеру грудь: так вот почему все утро ныло в дурном предчувствии сердце!

— И в каком же направлении, разреши полюбопытствовать, ты возьмешь курс? — попытался обратить слова сына в шутку.

— В леса. К партизанам! — отрезал Олесь с беспощадной прямотой.

Этого Рехер не ждал. О дружеских отношениях сына с руководителем киевского большевистского подполья он знал еще до гибели в заводском сквере «учителя из Старобельщины» и объяснял это обычной человеческой привязанностью (как-никак этот «учитель» спас Олесю жизнь, переправив на своей спине через ледяной Днепр), но вообразить, что Олесь отважится на открытый разрыв с отцом, Рехер не мог. Столько ведь сил приложил, чтобы привлечь сына к себе, столько надежд возлагал на его будущее, и вот тебе! Неужели Олесь в самом деле променяет родного отца на тех, лесных?..

— Ты, верно, шутишь. Почему это тебе вдруг так приспичило к партизанам?

— Не вдруг, отец. Я давно уже решил уйти отсюда, но все не представлялось подходящего случая сказать тебе об этом. А вот увидел Кушниренко… Если уж такие, как он, борются, то почему я должен сидеть сложа руки? Тем более что у меня нет больше сил оставаться в этом пекле. Постоянное подслушивание, постоянное подглядывание… Нет, не сойтись нашим дорогам!

Едва ли не впервые в жизни Рехер почувствовал свое бессилие, полную неспособность что-либо изменить. И от этого невидимый обруч крепко стиснул его раненую голову. Не ведая, как найти выход из сложившегося положения, он затягивался табачным дымом и с болезненной жадностью неотрывно смотрел Олесю в глаза. И чем дольше смотрел, тем более четко осознавал, что не сможет остаться один в этом каменном мешке, что без Олеся для него вообще жизнь станет пустой, потеряет всякий смысл.

— В леса, значит… И это с твоим-то здоровьем? С пулей в легком…

— Извини, но это уж моя забота.

— Неразумно, очень неразумно… Да и как ты найдешь дорогу к партизанам? В округе шныряет столько карательных экспедиций…

— Если другие находят, то найду и я.

— А ты представляешь, что может ждать тебя в отряде? Думаешь, партизаны встречают с распростертыми объятиями всех без разбора? Нет, они обязательно проверяют через своих здешних агентов, что ты за птица… И если узнают, где ты работал, с кем проживал под одной крышей… Тебя повесят на первом же суку!.. — Рехер понимал, что не угрозами и не запугиванием надо отговаривать сына, но другие, самые нужные сейчас слова почему-то напрочь исчезли, улетучились.

— Ты меришь всех гестаповской меркой, — усмехнулся Олесь. — В партизанах наши же, советские люди. Они должны меня понять.

— Но ты прежде должен будешь доказать им, что не подослан гестаповцами. А как ты это сделаешь? Какие аргументы приведешь?

Наверное, Рехер поразил сына в самое больное место, так как тот сразу нахмурился, опустил голову.

— Хотя я, кажется, догадываюсь, зачем тебе так понадобился Кушниренко… Но не возлагай на него напрасных надежд, даже если бы я и удовлетворил твою просьбу. Кушниренко из той породы, что, не раздумывая, родную мать пошлют на плаху, лишь бы спасти собственную шкуру.

— Жизнь уже научила меня не рассчитывать на помощь таких, как Кушниренко. Так что твои догадки совершенно безосновательны. Все же я еще раз прошу: вырви его из гестапо. За эту услугу я готов… Что угодно для тебя сделаю.

«Что угодно?.. А что ж, я мог бы отпустить того подонка в обмен на обещание Олеся забыть о походе к партизанам. От Кушниренко теперь пользы как от козла молока…» В груди Рехера радостно защемило. Любого другого из заарканенных подпольщиков Рехер не задумываясь отпустил бы по просьбе сына, но Кушниренко… После выстрела на стадионе Рехер понимал: такого выпускать на волю никак нельзя. Ведь не исключено, что, будучи отпущенным, Кушниренко, вместо того чтобы немедленно убраться отсюда, начнет снова слоняться по городу, пока не попадет на крючок гестаповских ищеек. «О, для Гальтерманна это было бы манной небесной! Тогда бы он, пожалуй, сумел меня проглотить! А Кушниренко может умышленно остаться здесь — идти ему, собственно, некуда! Остаться, чтобы и Олеся утопить! Такие непременно вслед за собой и других тащат в могилу. Или, чего доброго, пристрелит из-за угла… Нет, с Кушниренко лучше не рисковать! — Но и категорически отказать сыну Рехер не мог: обещание — это единственная возможность удержать хоть временно Олеся возле себя. — А что, если рассказать сыну о том, что ждет здешних партизан? Намекнуть, кто на самом деле выступает под именем легендарного Калашника…» Но он сразу же прогнал от себя эту мысль: с операцией Тарханова — Севрюка у него были связаны такие надежды, что о них он даже не решался говорить вслух.

— Хорошо, я постараюсь выполнить твою просьбу, — сказал Рехер после длительных размышлений. — Поверь только: сегодня или завтра отпустить Кушниренко я не смогу. В таком деле нужна осторожность и еще раз осторожность. Прежде всего я обещаю уберечь его от виселицы, а уж потом… Но условие: не спеши и ты со своим уходом в лес. Такие вещи тоже второпях делать не полагается. Давай лучше все трезво обсудим.

— Лишнее! Я все уже взвесил и обдумал. Ведь у меня было достаточно времени для раздумий и в госпитале, и тут…

— Ради бога, не подумай только, что я собираюсь тебя отговаривать. Если уж решил… Конечно, каждому на моем месте было бы больно отречение сына, но заверяю: за полы тебя держать не стану. Значит, такая уж у нас судьба, что не пришлось пройти жизнь плечом к плечу. Но я тебе не враг и прошу на прощанье меня выслушать.

С минуту Олесь колебался, потом прошел в угол и опустился в кресло. Присел и Рехер на край стола, торжествуя в душе свою маленькую победу. Самое главное для него сейчас — заманить сына в словесную круговерть, а там уж он сумеет его заговорить, вырвать у него обещание не оставлять город хотя бы несколько дней, а тем временем можно будет еще что-нибудь придумать.

— Так что ты хотел мне сказать?

— Я хотел… — скорбно улыбнулся Рехер. — Вот гляжу на тебя и думаю: как мы иногда невольно совершаем преступления перед историей… Человеку, может, на роду написано быть мессией, а он с каким-то патологическим упрямством ищет себе погибели. Ты, к примеру, твердо решил идти в партизаны, но в нынешних условиях это равносильно самоубийству.

— Своей жизнью я имею право распоряжаться как угодно. Даже броситься с кручи вниз головой…

— Но во имя чего?

— Давай обойдемся без наивных вопросов.

— Я отдаю преимущество наивности перед глупостью, поэтому хотел бы услышать твой ответ. Это не экзамен, я просто хочу глубже тебя понять.

— Если мы до сих пор не сумели понять друг друга… Да и не люблю я громких фраз!

— А как же без них? О высоком и говорить положено высокими словами. Иное дело, если некоторые пробуют штопать золотыми нитками дырки на сопревших политических онучах…

Олесь пожал плечами, мол, при чем тут сопревшие политические онучи, и заговорил:

— Если хочешь знать мотивы моего намерения, слушай: человек отличается от червя прежде всего тем, что не может жить только ради себя. Истинного счастья никогда не узнает тот, чей народ задыхается в неволе, а он ничего не делает для его освобождения. Как можно спокойно сидеть за стенами этих хором, когда родной край поганят и разоряют чужеземцы, когда даже камень вопиет о мщении?! Свой первейший долг я вижу в том, чтобы разделить судьбу моего народа, изо всех сил бороться за его свободу. Мы будем прокляты в веках, если не сможем вымести из родного дома фашистскую нечисть. Во имя этого я готов идти на самопожертвование.

Рехер одобрительно кивнул головой:

— Что же, сказано отлично. Но жизнь, Олесь, не такой уж никчемный товар, чтобы им можно было разбрасываться безрассудно. Напрасная смерть еще никогда не украшала, риск должен быть оправдан. А что касается твоего намерения бороться за свободу отчего края в партизанах… Посуди сам: немецкие танковые армии одной ногой уже крепко стоят на кавказских вершинах, а другой — на берегах Волги. Что же при таких условиях может сделать жалкая кучка партизан в тысяче километров от фронта? Ну, укусит разок-другой оккупанта за икру, но ведь ее, эту маленькую кучку, раздавят без особых трудностей. И воспоминания не останется! Что дадут обожаемому тобой народу эти жертвы? Да и нужны ли они вообще? Нет, кому действительно небезразлична судьба отчизны, тот ищет более правильную дорогу к победе. Тем более что лично ты имеешь для этого неограниченные возможности.

Вот эта постоянная недоговоренность, загадочность всегда смущали Олеся. Уже сколько месяцев были они рядом, под одной крышей, но он так и не сумел понять, что за человек его отец, чем живет и к чему стремится. Одной рукой будто бы помогает подпольщикам, а другой безжалостно направляет оружие гитлеровцев на своих соплеменников. Как все это увязать?

— И все же я пойду дорогой, которую выбрал, — решительно произнес Олесь.

Рехер неожиданно встал, склонил перед сыном голову:

— Спасибо! Именно за это я больше всего тебя и уважаю. Возможно, мои слова звучат дико, но скажу честно: на твоем месте я, вероятно, поступил бы так же. Если хочешь знать, ты в точности повторяешь мои жизненные шаги. В молодости я тоже готов был пойти хоть на распятие ради торжества своих идеалов. К сожалению, таких, как я, тогда была горстка. И все же мы без колебаний и страха шли на виселицы, каторгу, в ссылку. Только жертв этих даже не заметили. И когда гляжу на тебя… Поверь, я счастлив тем, что мой сын оказался не просто животным, идеалом которого является полная миска щей, дебелая баба и теплый нужник, а истинным гражданином. Только во имя всего святого заклинаю: не повтори моих ошибок!

— Не пойму, что ты предлагаешь? — развел руками Олесь.

Именно этого и добивался Рехер:

— Я предлагаю… С целью единства фольксдойче на территории рейхскомиссариата Украины гаулейтер Эрих Кох поручил своему заместителю доктору Зигмайеру организовать местную национал-социалистскую партию, — сказал он и зачем-то поднял кверху указательный палец.

— Ну, и что из этого?

— Ты должен вступить в эту партию.

— И не подумаю! Если б я мог, я бы всю эту банду… Ненавижу!

— А любви от тебя никто и не требует. Главное, чтобы все знали, что у тебя в кармане партийный билет, а что у тебя за душой…

— Нет, я еще не опустился до того, чтобы торговать совестью!

— Зачем такие громкие слова?.. — брезгливо скривил губы Рехер. — Почему-то, когда тебе нужно перебраться через реку, ты садишься в лодку без всяких лозунгов. Так почему бы и партию не рассматривать как надежный челн, могущий перевезти на заветный берег? Принципы национал-социализма пусть себе исповедует серая масса унтерменшей, а людям разумным нужно потихоньку делать свое дело. Думаешь, кто-то из верховных партийных жрецов глубоко болеет за высокие принципы? Святая наивность… Такие партии, как нацистская, для того только и создаются, чтобы быть послушным орудием в руках ловких рыцарей плаща и кинжала из министерских кресел. Так что не раздумывай. Зигмайер многим мне обязан и, надеюсь, поможет запатентовать для тебя партийный билет номер один. А когда ты станешь владельцем первого билета местной руководящей партии… — Рехер многозначительно усмехнулся, хитро прищурил глаз.

— Почему ты все время меня интригуешь? Как понять твои намеки? Почему не скажешь прямо, чего ты от меня хочешь? — возмутился Олесь.

«А и впрямь: почему? Если я хочу иметь Олеся единомышленником, то между нами не должно быть тайн. Скоро уже год, как мы встретились, а он и до сих пор не знает, кто я и зачем сюда приехал. А если бы знал… Может, все же посвятить его в свои планы? Хотя бы частично…» От этой мысли у Рехера учащенно забилось сердце. Ни одному человеку в мире он и словом никогда не обмолвился о своих сокровенных мечтах. И теперь вот у него не хватало сил нарушить обет молчания и приоткрыть дверь, за которой в течение двух десятилетий хранил свою самую великую из тайн. Но он должен, должен раскрыть эту дверь перед сыном. И не когда-то, не в будущем, а сейчас!

— Я хотел бы иметь сына-наследника, — бледнея, торжественно-таинственным голосом прошептал Рехер. — Благодаря моим многолетним усилиям скоро сбудется… Ты знаешь, я в свое время проклял свой народ, но никогда не прекращал борьбы за свободу родной земли.

— И пришел на Украину в обозе злейших врагов своего отечества…

— Конечно, я охотнее прибыл бы сюда на белом коне, однако где его взять? Выбора у меня не было. Во имя достижения своей цели я вынужден был воспользоваться сложившейся в мире обстановкой.

— Подленькая софистика.

— Почему же? Ведь ясно, что Германии не устранить своего азиатского противника, не подорвать его мощи, пока она не возродит под своим крылом Украину с границами от Львова до Саратова. Именно с помощью такой великой и могучей Украины немцы смогут создать заслон для Европы от большевистского влияния. Так что хочешь ты или не хочешь, а без союза с Берлином…

— Брось болтать об этом союзе! — резко прервал его Олесь. — Я не такой наивный, чтобы не понимать простых вещей: чужая рука залезает в мой карман вовсе не затем, чтобы туда что-то положить. И глупцу ясно: фашисты пришли сюда, на Украину, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства. Зачем же болтать о каком-то там освобождении?

— Я не болтаю, сын, — спокойно, но твердо возразил Рехер. — Все сказанное мной — не выдумка полубезумного индивидуалиста, а политическая доктрина национал-социалистского руководства третьего рейха, провозглашенная на весь мир главным идеологом современной Германии в книге «Украина — узел мировой политики». Могу сказать больше: еще в начале прошлого года фюрер в принципе утвердил разработанный и теоретически обоснованный аппаратом Розенберга план политического расчленения большевистской империи. После полного разгрома и вытеснения Совдепии в сибирские пущи на отвоеванной вермахтом земле должны возникнуть четыре государственных образования с границами на востоке по линии А — А (Архангельск — Астрахань). Какие именно? Прибалтика, Московия, Великоукраина и Кавказ. Это бесспорно! Управление ими должно осуществляться местными правительствами под присмотром рейхспротекторов, которые будут назначаться Гитлером по рекомендации моего гимназического приятеля Альфреда Розенберга. — Рехер выразительно взглянул на Олеся.

— Не собираешься ли ты, случаем, сам стать рейхспротектором родного края?

— А почему бы мне и не стать им? В рейхе не найдется ведь более авторитетного и заслуженного знатока Украины! Это Розенбергу известно давно, и именно поэтому меня первого он порекомендует на эту должность…

Олесю почему-то вспомнился сон: раскисшая, затопленная грязью улица под осенним дождем, белый гроб на фоне низкого, затянутого тучами неба, холодные капли на восковом лбу, веках, подбородке покойника. И черные шпалеры эсэсовцев со злорадными ухмылками на отъевшихся рожах…

— Ты просто безумец! Никакой Украины при фашистах нет и не может быть!

— Будет! Дай бог только дожить до того времени, когда я стану рейхспротектором… — В порыве откровения Рехер размашисто перекрестился. — Тогда мы организуемся, оформимся, соберемся с силами и сумеем взять свою судьбу в собственные руки. В этой войне победителя как такового не будет — победителями должны стать мы. Именно мы! Противники так обескровят друг друга… Лишь за один год боевых действий, на Востоке Германия потеряла более полутора миллионов солдат и офицеров. А впереди ведь еще бои и бои. Большевики так запросто со сцены не уйдут, это ясно как божий день. Окончательная фаза борьбы с ними будет стоить Германии не меньше жертв, чем до сих пор. Но ведь кроме германо-советского театра боевых действий есть и другие. Гитлеру надо по меньшей мере два с половиной миллиона солдат, чтобы удержать за собой Африку, Балканы, Францию, Славянию), север Европы. Не надо также забывать, что со вступлением Соединенных Штатов Америки в войну во весь рост встала проблема второго фронта. Если промышленность рейха при предельном напряжении еще кое-как может обеспечить вооруженные силы самолетами, танками, пушками, то где черпать пополнение в живой силе? Ведь людские резервы Германии весьма ограничены. Так что нам стоит лишь дождаться, пока противники взаимно уничтожат друг друга.

— Все это воздушные замки, болезненный бред.

— Не следует быть пессимистом. — Рехер вынул портсигар и закурил. — Логика событий говорит за то, что судьба нам все-таки улыбнется. Германия постепенно сгорит в огне и сможет рассчитывать разве что на пиррову победу. Не воспользоваться этим просто грех. Перед закрытием занавеса мы заявим о своих правах, опираясь на свою силу. При здешних экономических возможностях и людских резервах мы без малейших затруднений сможем поставить под ружье полтора-два миллиона человек. Что в состоянии сделать против такой силы какая-то там оккупационная армия, оставленная здесь для стабилизации положения? Тем более если мы воспользуемся ее же тактикой — внезапностью и молниеносностью удара. Гитлер просто вынужден будет признать Великоукраину как равноправного партнера, иначе… Иначе мы создадим коалицию из порабощенных им Польши, Югославии, Греции, Прибалтики, Франции, присоединимся к Англии и Соединенным Штатам Америки и завоюем таким образом международный авторитет. Нужно только проявить терпение и государственную мудрость.

Олесь слушал все это со скорбной усмешкой на губах, а потом насмешливо спросил:

— Скажи, ты давно был у врача? Верить в такое… Как же ты можешь тогда ходить в одной упряжке с коричневыми пришельцами, которым собираешься при удобном случае всадить нож в спину?

— Ради достижения своей цели я готов хоть с чертом целоваться, не то что ходить с кем-то в одной упряжке.

— Но ведь даже самая святая цель не оправдывает мерзких способов при ее достижении. Да и где логика в твоих действиях? На словах ты борец за свободу Украины, а на деле помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать украинский народ.

Рехер опустил голову:

— Это печальная необходимость. Не знаю, сможешь ли ты понять…

— И ты еще отваживаешься после этого говорить, что болеешь за народ! Чем же ты отличаешься от тех, кто окрестил нас унтерменшами?

— Говорить суровую правду о своем народе — еще не означает быть его врагом. Да, ныне он напоминает давно запущенное, сплошь заросшее сорняками поле… Нужно прежде всего прополоть его. Возможно, при этом доведется потерять несколько миллионов, но прополку необходимо провести со всей решительностью. Да, это жестоко, даже аморально, но совершенно необходимо. Большая политика не признает сантиментов: кто ставит перед собой великую цель, тот должен быть готовым и на большие жертвы.

— Наконец-то я понял, почему фашисты носятся с тобой! Хорошенькие оправдания ты придумал для их зверств! — кипел гневом Олесь. — Да с благословения таких адвокатов… Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов». Раньше в розницу продавали они на всех перекрестках свою неньку-Украину, а теперь уже оптом… Но кто дал тебе право распоряжаться жизнью миллионов?

— Не смей так разговаривать со мной! — вскричал Рехер и и сразу осекся. Сейчас он окончательно понял: ни убедить, ни привлечь на свою сторону Олеся ему не удастся. — Но к чему эти разговоры? Нас рассудит жизнь…

— Пусть рассудит!

XV

«Еще раз вынужден обратиться с запросом: что означает ваша утренняя радиограмма? Чем обусловлено указание прекратить преследование банды Калашника? Ни я, ни подчиненные мне офицеры не можем понять смысла этого распоряжения. Ведь операция по ликвидации партизан развивается удачно, и в успехе ее сомнений нет. Жду немедленного объяснения. Эрлингер».

Усталыми прищуренными глазами Рехер по буквочке просеивал каждую строчку телеграммы на бланке особой секретности, принесенной молчаливым шифровальщиком. «Он требует объяснений… А что я могу ему объяснить, не раскрывая тайны операции?» Поправив повязку на голове, Рехер поднялся из-за стола, прошелся по кабинету с заложенными за спину руками и остановился у раскрытого окна, за которым сгущалась тьма. С минуту постоял, а потом резко повернулся, взглянул на часы и приказал вызвать майора Гласса, которому две недели назад было предоставлено помещение в здании оперативного штаба восточного министерства. Секретарь сразу же исчез за дверью, а Рехер, закурив, сел за стол. Больше от нечего делать, чем по необходимости, вынул из своей излюбленной папки досье и стал просматривать радиодонесения Куприкова и Севрюка.

«Начали рейд по намеченному маршруту. В первый же день с соответствующим огневым сопровождением посетили села Бобрицю, Загорье, Малютинку. Всюду были созваны митинги, произнесены патриотические речи, розданы советские газеты и листовки. Первое впечатление: население сильно запугано и горячих встреч не устраивает, хотя на пожертвования не скупится. Выявить подпольщиков и партизанских пособников нигде не удалось. Поэтому посылаем списки бывших колхозных активистов, составленные прикомандированными к нам спецами…»


«Рейдируем вдоль Днепра вверх по течению, вживаемся в роли разведчиков генерала Калашника. О нем тут наслышаны и старый и малый. Особенно после недавней диверсии на железной дороге. И все же население относится к нам более чем сдержанно. Речи слушают, газеты разбирают, но… Видимо, только такими мерами благосклонности не завоевать. От нас явно ждут подвигов. Какие будут относительно этого указания?

Списки возможных партизанских пособников в селах Кожуховка, Даниловка, Липовый Скиток, Жерновка, Книжичи, Новоселки, Звонковое, Мостище, Леоновка передадим в следующий сеанс радиосвязи…»


«Как быть с полицией? До сих пор сельские полицаи бежали куда глаза глядят при первых же наших выстрелах (конечно, в небо!), а тут в селе Ярошивка неожиданно оказали вооруженное сопротивление. Во время стычки с нашей стороны погибло двое пугачей, один получил ранение в плечо. Нам еле удалось удержать отряд в руках. По совету спецов устроили убитым пышные похороны в присутствии большой толпы крестьян. Был салют, были речи и женские слезы. После этого к нам впервые подошли «желающие мстить за кровавые зверства». Наши спецы «помогли» им организоваться в боевую группу (списки всех тамошних патриотов прилагаем) и уговорили подождать подхода основного соединения Калашника. Беспокоит проблема взаимоотношений с местными полицейскими гарнизонами. Нельзя ли хотя бы в исключительных условиях устраивать против них операции? Это гарантировало бы нас от бессмысленных жертв и помогло завоевать доверие масс».


«Воспользовавшись данными нам правами, совершили налет на Вильшанку. Операция удалась на славу. Пугачи устроили такой тарарам, что, как нам после рассказывали, полицаи пустились врассыпную. Но все же один вильшанский остолоп с перепугу не нашел ничего лучшего, как сдаться в плен. Чтобы не вызвать подозрений у жителей, пришлось судить его миром. Толпа единодушно решила «покарать катюгу на смерть», что мы и сделали, повесив дурня на крыльце сельской управы.

Впечатление на присутствующих это произвело большое. К нам валом повалили не только крестьяне, желающие вступить в армию генерала Калашника, но и местные диверсанты. Так, с нами вступил в переговоры руководитель окружного большевистского подполья некто Ткачук, в недавнем командир Красной Армии, бежавший из Дарницкого лагеря военнопленных, тип очень опытный и опасный. Пристав для отвода глаз к какой-то вдове, он под видом печника всю зиму слонялся по округе и сумел объединить вокруг себя более сотни скрытых большевиков из соседних сел. Списка этой разветвленной организации спецам, несмотря на все их старания, раздобыть не удалось, но адреса его нелегальных квартир у нас есть; он предложил снабжать нас разведданными, продовольствием, обмундированием. Стоило бы немедленно приступить к основательной обработке этого Ткачука…»


«Слава о нас быстрее ветра разносится по округе. Теперь стена настороженности населения преодолена, редко в каком селе обходится без объятий и поцелуев. Нас принимают за настоящих освободителей и угощают чрезвычайно щедро. Как вы и предвидели, даже возникла угроза развала дисциплины от пьянства. Чтобы вывести эту заразу, приходится применять самые решительные меры — одного слишком охочего до чарки уже расстреляли перед строем для науки другим. И, кажется, помогло.

Есть еще одна опасность: всюду по селам и хуторам колхозники тишком убивают ненавистных старост и полицаев, грабят имущество общественных дворов и оставляют записки: «Кто продукты выдавал, тот Калашника видал». Как бы волна грабежа не охватила всю Киевщину. Своими силами нам ее не унять: мы едва успеваем отбиваться от желающих вступить в отряд. Особенно рвется в партизаны молодежь, которой угрожает угон в Германию.

При этом посылаем списки кандидатов в партизаны, выявленных в селах Скрыгаливка, Сущанка, Лучин, Трубовка, Лисовка, Соловиевка, Хомутец, Веселая Слободка…»


«Наконец-то мы набрели на след отряда нашего «родича», который тоже именует себя Калашником. Сегодня мои хлопцы случайно обнаружили в Бантышах подпольный лазарет, в котором находятся на лечении семнадцать раненых бандитов. Не отваживаясь на какие-либо решительные меры без вашей санкции, мы все же положили туда и своего пугача, раненного во время известной вам стычки в Ярошивке. Думаем, он сумеет вытянуть все необходимые сведения о той банде. При первом же случае намереваюсь заслать туда своих людей.

Единственное, что я хотел бы знать, это — кто возьмет на себя связь с нашим агентом и каким именно способом?

Адрес одарчуковского подпольного лазарета посылаем…»


«Согласно вашему распоряжению рейдируем вниз по Здвижу. Прошло всего две недели со времени нашего выступления из Киева, а пугачи уже целиком и полностью освоились с ролью «освободителей». Нужно признать, что она пришлась им по душе, теперь каждый из них — прекрасный агитатор и в то же время филер. Ценная информация, как вы видите из присланных нами списков, плывет рекой. Нам не хватает лишь агитматериалов, ведь «Правда» и «Красная звезда» в здешних условиях — пароль доверия. Поэтому просим как можно больше присылать свежих номеров советских газет. Возле села Дружня, на стыке шоссе с железной дорогой, мы будем ждать через два дня ваш транспорт…»


«Беда! Уже вторую неделю нас преследует эсэсовская карательная часть. От самой Дружни идет по нашим пятам. Мы проводили там митинг, когда из Макарова нагрянули на машинах каратели. Чтобы избежать кровопролития, вынуждены были поспешно отходить. Но поскольку отходили под пулеметным огнем, то потеряли двух коней, одного пугача, один тяжело ранен. Если бы не помощь местных жителей (фамилии их передаем), которые проводили отряд болотами в лес, нам вряд ли удалось бы вывернуться. Однако положение остается сложным: каратели подняли на ноги все полицейские части, и теперь нас на каждом шагу ждут «секреты» и засады. Если не будет снята осада, наш крах неизбежен. Ждем ваших указаний и помощи. Учитывая сложную обстановку, сеанс радиосвязи просим перенести на три часа раньше установленного срока…»


Глаза Рехера устало закрылись, голова безвольно опустилась на грудь. Несколько минут он, казалось, дремал сидя, но потом тряхнул головой, провел ладонью по лицу, словно хотел стереть незримую поволоку сонливости. Однако усталость не прошла. А ведь еще совсем недавно он и не замечал в служебных своих заботах, как проходили дни: частенько, засев за работу с рассветом, вставал из-за стола лишь глубокой ночью. Но с недавней поры в нем словно что-то оборвалось, лопнула какая-то очень важная струна, умерло что-то существенное и незаменимое. Лишь усилием воли принуждал теперь себя браться за осточертевшие будничные дела, кое-как просиживая до обеда, а потом тело его наливалось усталостью, веки набухали сонливостью, а мысли буквально становились тяжелыми, точно каменные валуны. В такие минуты Рехер со страхом ощущал, как душу его наполняет неведомое раньше равнодушие ко всему на свете. И неприятнее всего было, пожалуй, то, что он не мог понять, чем это равнодушие вызвано. Результат ранения или так пагубно повлиял разговор с Олесем? А может, это следствие разочарования в Ламмерсе, который уехал из Киева нежданно-негаданно?..

Отъезд Ламмерса ошарашил в городе всех. Никто не знал причин столь загадочного поворота событий. Никто, кроме Рехера. Именно он вручил секретарю рейхсканцелярии свои «Итоги года», после ознакомления с которыми тот немедленно отбыл в ставку фюрера под Винницей, не оставив никаких инструкций или распоряжений возглавляемой им комиссии. Но даже Рехеру не было известно, какие мысли навеяли эти «Итоги…» на высокого гостя, с какими предложениями он поспешил к Гитлеру. Поэтому о действиях Ламмерса Рехер сразу же известил шифрованной телеграммой Розенберга, но тот не спешил с ответом. И Кох что-то подозрительно притих в своем ровенском логове. По своему богатому опыту Рехер знал: такое затишье бывает перед бурей, но сейчас у него не было ни силы, ни желания привести в боевую готовность все резервы перед тяжелым, может, самым решающим сражением в своей жизни.

— Прошу извинить за задержку, — отвлек Рехера от невеселых дум радостный голос с порога. — Но если бы вы знали, герр рейхсамтслейтер, какие вести я принес!

Однако ничто не могло сейчас заинтересовать Рехера. Он с усилием поднял веки и глянул на сияющего Гласса помутневшими глазами. Тот уловил настроение шефа и погасил улыбку, надев на себя маску деловитости.

— Служба доктора Паульзена только что сообщила: калашниковский резидент, служащий дорожным мастером на Житомирском шоссе, сегодня дал подписку работать на нас. Я уже приказал запустить через него «пробный зонд» к Калашнику. Если сработает безотказно, начну засылку наших лучших агентов.

Рехер не высказал ни одобрения, ни возражения. По-прежнему сидел мрачный, уставив взгляд на телеграмму с грифом «совершенно секретно». Потом взял ее и молча протянул Глассу.

— Нда-а, — многозначительно произнес тот, прочитав послание Эрлингера. — Прижал нас к стенке черномундирник…

— Что бы вы ответили на такой запрос?

Гласс покусал нижнюю губу, потом прищурил левый глаз и заговорил:

— Прежде всего проявил бы исключительную осторожность. Если уж Эрлингер ухватился за хвост пугачей… Не удержать эсэсовских гончих в такую минуту на поводке — значит провалить операцию в зародыше. Но чтоб удержать их от погони за пугачами… Наверное, без частичного рассекречивания вашего замысла тут не обойтись. Иначе чины из СС свалят на нас всю вину за собственные поражения. Я эту братию знаю хорошо…

— Что же, в ваших соображениях есть рациональное зерно. Поручаю уладить это дело вам. Но без проволочек. Вызовите сюда от моего имени Эрлингера и с глазу на глаз объясните ситуацию. А чтобы он не поднял шуму, вручите списки сочувствующих большевикам, выявленных пугачами. Пусть только умело воспользуются ими.

— Будет исполнено!

— И вообще, практическое руководство операцией принимайте на себя. Обстоятельства вынуждают меня на несколько дней оставить Киев. Вам, как говорится, и карты в руки.

По профессиональной привычке Гласс не поинтересовался, куда и зачем отлучается Рехер в такую горячую пору, но ему показалось, нет, не показалось — он был абсолютно уверен, что этот опытный подручный Розенберга оставляет Киев умышленно, чтобы в случае провала антипартизанской операции можно было подставить под удар кого-нибудь вместо себя.

— Да не подозревайте вы меня черт знает в чем! — поняв реакцию Гласса, недовольно скривил губы Рехер. — Я получил вызов в ставку рейхсфюрера СС.

Тот понимающе кивнул, но мнения своего не изменил.

— Какие будут распоряжения?

— Главное — уладьте недоразумение с Эрлингером, а во всем остальном действуйте по собственному усмотрению. Я во всем полагаюсь на вас, — сказал Рехер, вставая. Этим он дал понять, что тема разговора исчерпана.

Козырнув, майор вышел. Вслед за ним вышел и хозяин кабинета.

Ночь уже опустила над городом свое черное покрывало, однако на улице было светло, как у пасхального алтаря. Из-за темных очертаний притихшего Шевченковского парка выглядывала такая полная и светлая луна, что Рехер даже в удивлении остановился на ступенях парадного подъезда. В фосфорически-мертвенном сиянии все ближайшие дома с незрячими бельмами окон казались исполинскими саркофагами умерших владык, а бесплотные тени — сказочной охраной в потустороннем царстве. Безлюдье, тишина, загадочность. Внезапно Рехеру почудилось, что он каким-то образом попал на гигантское, никому не известное кладбище, извечными обитателями которого являются лишь тени умерших, и такой невыносимой и отвратительной сделалась для него эта тишина, что до боли в груди захотелось поскорее выбраться отсюда, махнуть на душистые приднепровские луга и, забыв о своих неприятностях, идти и идти неведомо куда по нескошенным травам. Но это была неосуществимая мечта. Он подавил в себе беспокойное желание и твердым шагом пошел к машине, стоявшей у дома. Оставалось еще столько неотложных дел, а его на рассвете ждал неблизкий путь, ответственные встречи…

Рехер не знал, зачем он понадобился Гиммлеру, да это его и не интересовало: мало ли что могло возникнуть у рейхсфюрера СС по поводу оккупированной территории, подчиненной рейхсминистру Розенбергу, с которым «железный» Генрих (а Рехер знал это абсолютно точно!) недвусмысленно заигрывал на протяжении последних месяцев. Все мысли Рехера были прикованы к Олесю: не вздумает ли он удрать в леса во время его отсутствия? Правда, он, Рехер, принял некоторые меры, чтобы удержать сына от неразумного шага. Но чужие люди всегда лишь чужие люди, разве можно с уверенностью положиться на них в таких ситуациях! Потому он так и спешил сейчас домой в намерении поговорить с сыном и вырвать у него обещание во время отлучки отца не уходить в леса. На слово Олеся можно больше положиться, чем на тайных охранников.

Однако разговор не состоялся. Прислуга сообщила, что Олесь уже давно лег спать на балконе. «Так рано?.. И почему на балконе?» — удивился Рехер и на цыпочках подошел к раскрытой двери. Одетый и обутый, сын, скрючившись, лежал на старенькой рогоже, подложив под голову руку.

— Что это значит? Почему ты не на кровати? — выйдя на балкон, нагнулся Рехер над сыном.

— Потом, потом, — буркнул тот, не раскрывая глаз. — Сейчас я хочу спать. На свежем воздухе…

— …И на голом цементе, — ядовито добавил Рехер. — И это с прогрессирующим ревматизмом!

— Оставь меня, ради бога! — Олесь закрыл рукой ухо, показывая, что ничего не хочет слышать.

Но Рехер и не собирался ничего говорить. На него как-то сразу пало прозрение, он понял, что значит эта прихоть Олеся. И вообще стали понятными крутые перемены в его характере и поведении, происшедшие после памятного разговора, поводом к которому послужил Кушниренко. До сих пор Рехер не мог взять в толк, почему Олесь, прежде углубленный в себя, точно цепью прикованный к книгам и равнодушный к развлечениям и спорту, вдруг резко поломал свой привычный ритм жизни и с фанатизмом обреченного предался занятиям спортом. Ежедневно поднимался до восхода солнца, хватал неведомо где раздобытые гантели и на балконе орудовал ими до седьмого пота, бежал в ванную под холодные струи воды, неистово растирался жестким полотенцем. Потом наспех проглатывал завтрак, брал под мышку потрепанный брезентовый рюкзак и исчезал из дому. От сыщиков Рехеру было известно: каждое утро Олесь спускается к Днепру, наполняет рюкзак песком и с поклажей за плечами проходит вдоль берега по бездорожью с десяток километров, потом поворачивает назад… Обо всем этом Рехер знал, но понял только сейчас: Олесь всерьез готовит себя к спартанскому образу жизни в партизанском отряде.

«А как же я? Неужели опять придется прозябать в одиночестве? — вдруг спросил себя Рехер со страхом. — Нет-нет, я уже по горло сыт одиночеством!»

Долго стоял он над сыном. Только когда стала пронимать ночная прохлада, ушел в кабинет. Тяжело опустился за стол, зажал голову руками. Но через какое-то время схватил карандаш и принялся торопливо засевать белое поле бумаги мелкими буквами:

«Олесь! Служебные дела вынуждают меня расстаться с тобой на несколько дней. Я уверен, ты проявишь здравый смысл и не станешь делать необдуманных шагов. О своем обещании я помню и по приезде постараюсь его выполнить. Непременно! А пока что тебе не мешало бы научиться хорошо плавать. Воспользуйся чудесной погодой и квалифицированным тренером, который с завтрашнего утра к твоим услугам…»

В этом месте Рехер скривил лицо, как от зубной боли, швырнул карандаш на пол.

«Придумал! Не таков Олесь, чтобы не догадаться, какого «тренера» я ему подсовываю! Разве можно так грубо и вульгарно обращаться с родными детьми?..» Но не было сейчас ни сил, ни времени придумать что-нибудь другое, более умное. Он знал, что Олесь станет еще больше презирать его за эту «заботу», однако запечатал записку и вручил конверт прислуге:

— Передадите сыну утром. Поручаю его на время моей поездки вам. Угрожать не люблю, но если с ним что-нибудь стрясется… Молите бога, чтобы ничего не стряслось!

XVI

«Куда он меня тащит?.. Сколько можно кружить по этим идиотским спотыкачкам?» — сердито сопел Рехер, спускаясь вслед за провожатым эсэсовцем по крутым бетонным ступенькам, сбегавшим вниз стремительной спиралью. Про диво-ставку рейхсфюрера СС на Подолье он слышал немало, однако вообразить, что ее упрятали так глубоко под землю, не мог. Собственно, он точно и не знал, где именно сейчас находится, потому что еще на контрольно-пропускном пункте при въезде в Житомир потерял всякие пространственные ориентиры. Там его встретил с вымуштрованной улыбкой офицер из личной охраны Гиммлера и любезно предложил пересесть в бронированный «хорх», а свою машину отправить в гараж генерал-комиссара Житомирского округа. Рехеру была известна нездоровая любовь ближайшего окружения Гиммлера ко всяческим мистификациям и бутафориям, поэтому без лишних разговоров принял это предложение за вежливый приказ.

Больше часа трясся он рядом с молчаливым сопровождающим на заднем сиденье, отгороженном от шофера металлической перегородкой, но, куда его везли, не имел ни малейшего представления. Дверца плотно прикрыта, а пуленепроницаемое стекло окон покрыто специальной дымчатой пленкой. Правда, по специфическому шуму догадывался, что едут они лесом, но в каком направлении — не знал. Вдруг машина сделала крутой разворот, слегка подпрыгнула, словно переезжала какой-то порог, и стала осторожно спускаться по склону, повизгивая тормозами. Еще один поворот, еще один подскок — и остановка.

Неподвижный до сих пор сопровождающий выскочил, распахнул дверцу, и Рехер с изумлением увидел, что «хорх» стоит в просторном, похожем на гараж салоне со множеством бетонных столбов-опор, без единого окна, и пахло здесь бензином, сыростью и слегка хвоей. Не успел он как следует оглядеться, как тот же эсэсовец, с деревянной улыбкой указал на массивную дверь. Вошли в нее, прошли по тускло освещенному коридору со множеством металлических дверей по обе стороны, миновали: тамбур и стали спускаться в подземелье по спиралеподобной лестнице. Рехер начал было считать ступеньки, но на сорок шестой или сорок седьмой сбился и прекратил счет.

Но вот наконец они вошли на небольшую площадку. Эсэсовец остановился, поправил фуражку, одернул китель и только после этого толкнул окованную железом дверь, жестом приглашая гостя войти первым. Мгновение спустя Рехер стоял в продолговатой комнате неопределенного назначения. В ней было пусто и неуютно — ни единого стула или скамьи для посетителей, ни единого гвоздя в бетонных побеленных стенах, даже электролампочки и те были спрятаны под потолком за ребристыми карнизами. Лишь в одном углу стоял стол с телефонами, над которым горбился широкоплечий неопределенного возраста светловолосый офицер из окружения рейхсфюрера, и красовался в стороне не просто огромный, а исполинский сейф.

Светловолосый офицер не стал приветствовать вошедших, не пригласил их пройти, а принялся прощупывать Рехера недоверчивыми, мутно-ледяными глазами. Так продолжалось с минуту. Затем он медленно поднялся, достав головой чуть не до потолка, и металлическим голосом произнес:

— Письменные принадлежности и бумагу прошу выложить на стол!

Рехеру не впервой было сталкиваться с порядками штаб-квартиры Гиммлера, поэтому он, отправляясь сюда, не взял с собой ничего, кроме удостоверения личности и портсигара, но чтобы чуть-чуть поиздеваться над нахальным олухом в эсэсовском мундире, спросил:

— Рейхсмарки тоже оставить?

— Придет время, конфискуем сами! — рявкнул тот в ответ и пронзил Рехера ненавидящим взглядом.

Но на Рехера этот взгляд не подействовал; он стоял с чуть заметной усмешкой в глазах. Эсэсовец нажал ногой на скрытую под столом педаль, и в тот же миг исчезла панцирная заслонка, загораживающая выход из комнаты в тесный коридорчик.

— Вперед! — прозвучало словно команда.

С каким-то дурным предчувствием, будто в раскрытую пасть чудовища, ступил Рехер в коридорчик. И только перешагнул порог, как за спиной угрожающе заскрежетало железо, сплошной мрак упал ему на глаза черной вуалью. «А это еще для чего? Что означает эта комедия?» Ему не раз приходилось бывать и в штаб-квартире Гиммлера, и в резиденции Геринга, и в рейхсканцелярии, однако ничего похожего с ним нигде не вытворяли. А тут словно хотели ошеломить неожиданностями на каждом шагу.

Внезапно Рехер почувствовал, как чьи-то быстрые, натренированные руки стали бесцеремонно ощупывать его с головы до пят. Это было уже сверх всякого нахальства! Его, личного советника и полномочного представителя рейхсминистра Розенберга на Украине, обыскивали как уличного воришку. От возмущения сердце у него часто заколотилось, перед глазами поплыли оранжевые, желтые, фиолетовые круги.

Но вот быстрые руки сделали свое дело — впереди взвизгнул металл, и шагах в шести-семи засерел квадрат, похожий на выход. Рехер устремился туда, хотя и понимал: там его могли ждать унижения еще большие. Но на этом первый тур проверки, очевидно, кончился: эсэсовец, стоявший на посту у выхода, молча подхватил полуживого посетителя и, как слепого, повел в темноте куда-то по ковру, затем властно усадил в кожаное кресло.

По крепкому запаху пота, ваксы и табака Рехер догадался, что он тут не один. Но кто его соседи, сколько их, установить не мог, как не мог и сообразить, где сейчас находится. Лишь через некоторое время, когда сердце чуть угомонилось и исчезли разноцветные круги в глазах, рассмотрел, что сидит в небольшом овальном зале, под сводом которого висит люстра в форме свастики. А еще через минуту-другую различил в стенах причудливые соты-углубления, в которые были вмурованы кресла. «Это, наверное, для того, чтобы присутствующие здесь не могли не только переговариваться, но даже и обменяться взглядом», — подумал Рехер, рассматривая черные пасти амбразур впереди, контролирующие буквально все помещение.

Вдруг настороженную тишину разорвал гортанный голос:

— Внимание! Встать!

Не успел Рехер вскочить на ноги, как с потолка брызнул такой яркий свет, что он невольно зажмурил глаза. Но все же успел заметить среди важных чинов и черномундирников, рассредоточенных по сотам-углублениям, генерал-комиссара Тавриды Альфреда Фрауэнфельда, цивильного правителя Николаевского генерального округа Оппермана и, кажется, Магунию. «Зачем же меня затянули в этот балаган? Что вообще замыслил обер-палач рейха? С каких пор он стал верховодить над подчиненными восточному министерству генерал-комиссарами, что созывает их на свои шабаши?..»

— Рейхсфюрер СС Генрих Гиммлер! — снова раздался гортанный голос.

Раскрыв глаза, Рехер увидел, как из бокового входа проворно выскользнул «железный» Генрих, прыгнул, точно козленок, на небольшое, под двумя амбразурами возвышение, служившее, видимо, сценой. В традиционной коричневой сорочке, с повязкой штурмовика на рукаве, в портупее и темном галстуке, с приколотым золотым партийным значком, в наглаженных галифе и сверкающих крагах, он какое-то время стоял со сложенными на животе руками и ощупывал выпученными глазами ослепленное электричеством сборище, ни на ком особо не задерживая взгляд. Потом резко выбросил вперед правую руку:

— Хайль Гитлер!

— Ха-а-йль!.. — зашелся ревом зал.

Втайне Рехер ненавидел массовые истерии и где только мог уклонялся от участия в таких клоунадах, но на этот раз и кричал изо всех сил, и пялил глаза на высокое начальство, как на чудотворную икону. Знал, какой дорогой ценой платили даже заслуженные нацисты за проявление неуважения к партийным церемониалам. Ведь Гиммлер нередко устраивал всяческие встречи старых приятелей, занимавших высокие должности, с одной тайной целью: проверить их лояльность и боевой дух. Приятели, конечно, понятия не имели, что каждая их неопределенная усмешка, косой взгляд или недовольная гримаса во время традиционного прославления фюрера неумолимо фиксировались на фотопленку, которая впоследствии попадала в руки специальной группы психологов-физиономистов из управления гестапо и надлежащим образом расшифровывалась. И сколько простаков, ни в чем не виноватых, но заподозренных, исчезло бесследно после этих «дружеских» встреч у «железного» Генриха! Рехер был абсолютно уверен, что скрытые фотокамеры и сейчас делают свое дело, потому, подавив недавние обиды, изо всех сил демонстрировал свой фанатизм и преданность фюреру.

— Партайгеноссе! — Гиммлер подал знак, чтобы присутствующие сели. — Дела исключительной важности принудили меня оторвать вас от ваших дел и вызвать сюда. То, что вы здесь услышите, носит архисекретный характер и ни при каких обстоятельствах не может быть разглашено. По личному поручению фюрера я должен сообщить вам основные принципы генеральной немецкой политики на ближайшие двадцать пять — тридцать лет на оккупированных советских территориях…

«А какое, собственно, отношение имеет Гиммлер к этим территориям? — и удивился и возмутился Рехер. — Гитлер ведь доверил как практическое руководство оккупированными областями на Востоке, так и теоретическую разработку проблем их будущего уклада Розенбергу? Почему же этот тюремщик сует свое рыло в чужой огород?..»

— До сих пор в этом вопросе существовали полный хаос и недоразумения. У вермахта, остминистериума и войск СС были порой разные, диаметральные точки зрения на будущее отдельных районов большевистской империи, и в своей практической деятельности они проводили разные курсы. Неудивительно, что такая порочная практика привела к катастрофическим последствиям. Рейхскомиссариат Украины, как свидетельствуют данные, фактически вышел из-под немецкого контроля и не оправдал и частицы тех надежд, которые возлагались на него высшим политическим руководством. Начиная восточную кампанию, фюрер не без оснований считал, что с оккупацией советских территорий мы не только разрешим проблему снабжения всем необходимым действующих армий, но и укрепим экономический потенциал фатерлянда, поставив на службу нашей промышленности местные природные ресурсы, сельскохозяйственное сырье и мускульную силу. Но прошел год нашего хозяйничания в этом крае, и мы с грустью должны констатировать: намеченная фюрером экономическая программа не выполнена. Германия не получила отсюда даже трети ожидаемого количества продовольствия; металлургическая промышленность приведена в действие лишь на восемь — десять процентов своей мощности; несмотря на огромные государственные субсидии и льготы, мы все еще не можем наладить добычу кокса, марганца, никеля, каменной соли, каолина, нефти. Даже нужды фатерлянда в рабочей силе оккупационные органы не сумели обеспечить. А если учесть, что всюду на Востоке разбойничают большевистские банды, что наши стратегические коммуникации всегда находятся под угрозой уничтожения, то станет совершенно ясно: дела у нас неотрадные.

«Ого, как запел! А ведь совсем недавно на съезде промышленников в Эссене похвалялся своими успехами в борьбе с советскими партизанами. Наверное, мои «Итоги года» протрезвили-таки кое-кого из берлинских бонз! — радостно екнуло у Рехера сердце. — Если уж такой горлопан начал жаловаться на судьбу, то, верно, только потому, что получил от фюрера и в хвост и в гриву… Что ж, это хорошо! Раз сам Гиммлер признал крах коховской политики, то рано или поздно в Берлине вынуждены будут принять все мои условия».

— Такое положение вещей никого из истинных национал-социалистов не может устроить, — будто в подтверждение мыслей Рехера продолжал Гиммлер. И добавил: — Потому-то фюрер, чтобы в кратчайший срок коренным образом изменить положение в оккупированных восточных областях к лучшему, решительно отбросил все предложенные ему программы национального строительства на бывшей территории Советов и безоговорочно одобрил генеральный план «Ост», разработанный моим штабом. Именно о нем и пойдет сейчас речь. Считаю необходимым предупредить: я не хочу, чтобы мои слова были истолкованы как окончательный приказ или директива — генеральный план «Ост» еще найдет свою конкретизацию в соответственных директивах и распоряжениях, — сейчас же я постараюсь осветить лишь основные его принципы, которыми вы могли бы руководствоваться в своей практической деятельности уже с нынешнего дня.

Рехера точно обухом по голове ударило: о каком генеральном плане говорит Гиммлер? А как же «Итоги года»? Неужели фюрер пренебрег ими, отбросил его, Рехера, предложения?..

— Всемирная история характеризовалась тем, что так называемые цивилизованные общества всегда представляли собой не что иное, как неукрощенную стихию сплошных парадоксов и всяческой бессмыслицы, — с видом новоявленного мессии провозглашал «железный» Генрих. — Не разум, не воля и не творческий труд направляли течение событий, а дикие инстинкты, грубая сила, низменные забавы варваров. Только арийская раса внесла в извечный хаос определенный порядок и логику. Уже древние готы создали общественную организацию, которая в течение тысячелетий является тем эталоном государства, который берут себе за образец неполноценные расы. Нет сомнения, нынешняя эра прошла бы под знаком диктата немецкого духа, если бы достижения наших пращуров, сумевших распространить свое влияние от Атлантики до Приазовья, не смели дикие орды, неудержимой лавиной хлынувшие из бескрайних азиатских пустынь. Остготам под началом бессмертного Германариха выпало принять на себя первый, самый могучий удар азиатов. Фактически остготы спасли Европу от варварского нашествия, но в неравной борьбе сами пали смертью храбрых. С тех пор желтый морок азиатского засилья окутал чуть ли не всю планету. Но даже тысячелетия не умертвили в сердцах арийцев сокровенного зова крови вернуться на землю праотечества. Пепел Германариха стучал в сердца лучших сынов нордической расы, начиная от рыцарей ордена святого Гельмута и кончая Вильгельмом Вторым, но у них не было, да и не могло быть предельной ясности цели и могущества духа. Только наше поколение наконец осознало свое призвание, ибо имеет фюрера, гений которого осветил нации путь в грядущее. Мы, как молитву, высекли в своей памяти слова вождя, что фундамент тысячелетнего рейха заложим только тогда, когда вдребезги разобьем красного колосса. Мы ждали только сигнала к бою. И когда он прозвучал, дружно бросились на штурм одряхлевшего, отжившего мира. И вот мы стоим на землях пращуров. Именно тут я хочу вам сказать: жертвы, понесенные немецким народом в этой войне, не были напрасными, бог победы уже стучит в нашу дверь.

«Какое убожество! Ни одной своей мысли, ни одного живого слова. Все слова точно взяты напрокат из арсенала провинциальных фюреров, кормящих серые толпы на площадях жиденькой похлебкой словесной демагогии. — Рехера тошнило от омерзения. — Кому нужна эта болтовня?»

— Сейчас перед нами встает грандиозная по своим масштабам задача. Ведь на долю немецкой нации выпала историческая миссия — раз и навсегда перелицевать карту мира и на тысячелетия обеспечить немецкое господство над азиатами. Фюрер учит нас, что эту проблему мы можем решить лишь тогда, когда будем рассматривать ее исключительно с расово-биологической точки зрения и в соответствии с этим станем проводить свою политику…

Картинно застыв в истинно партийной позе со сложенными ниже живота руками, Гиммлер не говорил, а буквально декламировал каждую фразу, как школяр заученный урок. Даже и тот, кто не хотел, сразу догадался: рейхсфюрер долго и тщательно репетировал перед зеркалом, видимо рассчитывая своей речью потрясти мир. Но, как это чаще всего и случается с теми, кто не соблюдает меры, никакого эффекта его слова на присутствующих не производили: сытые по горло штампованными лозунгами, они воспринимали речь Гиммлера без особого энтузиазма. Это почувствовал и сам рейхсфюрер, так как стал заметно нервничать, переходить на крик:

— Есть люди, и притом на ответственных государственных постах, которые любят болтать о какой-то там мессианской, культуртрегерской роли немецкого народа в отношении славянства. Должен решительно заявить: в наш век такие мысли абсолютно бессмысленны, а возведенные в ранг пропаганды — просто преступны. Мыслить так — значит ревизовать учение фюрера о целях нацистского движения, оставаться анахронистом в понимании современных событий. Наш народ совсем не для того понес столь тяжелые жертвы, чтобы в конечном результате осчастливить местных унтерменшей; мы пришли сюда, чтобы остаться тут навечно. Каждый немец должен ясно осознать: в наши задачи не входит колонизация Востока в обычном понимании этого слова. Дело сводится к тому, чтобы исправить несправедливость истории и на бывших остготских землях возродить государство, где жили бы представители исключительно нордической расы. Можно сказать более категорично: через три десятилетия здесь расцветет новее арийское государство. Согласно предначертаниям фюрера, через сто лет в Европе должно быть более двухсот миллионов немцев; из них миллионов сто двадцать должно проживать на территории нынешнего рейха, а около ста миллионов — во вновь образованном. Итак, уже сегодня мы должны позаботиться о высвобождении жизненного пространства для будущей родины немцев. В первую очередь это касается Крыма. Этот уголок земли с его благодатным климатом и географическим положением для того и создан богом, чтобы стать нашей имперской здравницей. Фюрер предложил отныне заселить эту новую область рейха немцами из Южного Тироля, которые во имя улучшения отношений с Италией должны пойти на жертвы и оставить свою прежнюю родину… — Гиммлер выдержал небольшую паузу, чтобы вытереть пот со лба, и продолжал: — Я предложил, и фюрер полностью согласился с моим предложением, что славянство вообще должно исчезнуть с лица земли. Это будет справедливо и с исторической точки зрения, и выгодно в экономическом отношении. К тому же мы получим район, где сможем проводить важнейшие эксперименты по созданию новых, истинно немецких принципов перестройки мира. Конечно, такая грандиозная программа потребует не только исполинских усилий, но и предельной твердости духа. Именно поэтому фюрер и поручил создать войскам СС условия великого переселения нордической расы.

Тут Гиммлер пробежал прищуренными глазами по залу, словно бы желал убедиться, что его внимательно слушают, и вдруг задержался на Рехере. В его взгляде ощутимо проступало торжество победителя, превосходство над противником.

— В вопрос об Украине я хочу внести полную ясность, — продолжал он с ударением на каждом слове. — Некоторые кабинетные мудрецы носятся с идеей создания национальных единиц под немецким протекторатом на территории разваленной красной империи. Это абсолютно никчемные и никому не нужные прожекты, которые идут вразрез с нашими расовыми идеями. Как известно, местные унтерменши не способны ни к творческому труду, ни к культурному ведению хозяйства. Развращенные щедрыми дарами природы и обленившиеся, они не используют и десятой части того, на что способна эта благословенная земля. И это в то время, когда трудолюбивый немецкий народ, который своим гением освещает человечеству путь к прогрессу, вынужден буквально в поте лица на крохотных и к тому же неугодных клочках земли выращивать себе на пропитание жалкие злаки. Где же справедливость? Было бы просто преступлением и дальше обрекать нашу талантливую нацию на каторжный труд и голодное прозябание. Нет, эти земли должны стать вечным источником достатка для фатерлянда! Кровью своих лучших сынов арийская раса завоевала себе право на владение этим краем, и всякий, кто позарится на это святое право, будет уничтожен! — уже во все горло кричал Гиммлер, потрясая кулаками над головой точно так, как это делал сам фюрер. — К тому же не стоит забывать еще один аспект этого вопроса. Все города на нашей планете строятся из кирпича, который, в свою очередь, производится из глины. Но еще не было такого идиота, который бы глину принял за город. Вот я и спрашиваю: какие есть основания признавать за здешним скопищем нелюдей право на государственность? Лично я не считаю украинцев даже глиной, из которой мастер смог бы выжечь кирпич. Фюрер желает, чтобы само слово «Украина» как понятие государства навсегда исчезло из лексикона! — все больше распаляясь, дергался, топал ногами, вертел головой «под фюрера» Гиммлер. — Этот край отныне нужно именовать Остготией, что вполне целесообразно и с точки зрения его исторического прошлого, и с точки зрения грядущих перспектив. Можете считать это моим приказом: из нашего официального словаря исключаются такие отжившие понятия, как «Украина», «украинцы». Эти недочеловеки должны уступить свое место другим, развитым народам. Да, именно уступить! Вы спросите: что это означает конкретно? Это означает то, что, согласно с утвержденным фюрером генеральным планом «Ост», в ближайшие три десятилетия около тридцати миллионов здешних украинцев должны быть физически уничтожены или высланы за Уральский хребет. Эту воистину грандиозную работу мы должны выполнить поэтапно. Особенно напряженным будет первый этап сроком в пять лет. За это сравнительно короткое время войскам СС надлежит пропустить через специальные антропологические фильтрационные пункты абсолютно все население, тщательно отобрать и поголовно уничтожить ярко выраженный азиатский тип. Это даст возможность уменьшить количество унтерменшей наполовину. Именно наполовину, и никак не меньше! На втором этапе, который будет продолжаться десять лет, количество украинцев должно быть доведено до пяти-шести миллионов. Фюрер сказал: без восстановления новой, современной формы рабства истинная культура развиваться не может. Вот поэтому мы оставим эти пять-шесть миллионов отобранных с расовой точки зрения голубоглазых и светловолосых унтерменшей, чтобы использовать их как грубую мускульную силу. Всех остальных надлежит либо выпроводить за Уральский хребет на вечное поселение, если хватит транспорта, либо же просто ликвидировать. В этом вопросе вы получите неограниченную инициативу. Любой повод вам следует использовать для проведения массовых экзекуций. По-моему, уже подозрение может быть достаточным основанием для смертной казни. И при этом казни незамедлительной, без суда и следствия. Мы вообще не собираемся вводить тут такую канитель, как суд; окончательное решение должен принимать старший воинский чин, находящийся в данной местности. Помните: каждый расстрел — это шаг к окончательному триумфу нацистской идеи… Коротко о третьем этапе. Он решающий в наших планах. В течение десяти — пятнадцати лет Остготия должна быть полностью заселена арийцами, а незначительный местный элемент, оставшийся после глобальной фильтрации, будет германизирован. За эти три десятилетия нам надлежит накопить практический опыт ликвидации целых расовых единиц.

«…Если чужая рука залезает в мой карман, то совсем не для того, чтобы положить туда что-то… Фашисты пришли сюда, чтобы поработить наш народ, уничтожить его культуру, разграбить богатства…» — как далекое эхо докатился до слуха Рехера голос сына. «Боже, Олесь во всем оказался правым! При фашистах действительно нет и не может быть никакой Украины. Как же я, старый пень, не мог понять этого раньше?» И тут снова, как приговор, прозвучал голос Олеся: «Несчастна та земля, которая родит таких «патриотов»…»

— Но, ради бога, пусть вас не тревожит мысль, что высвобождение жизненного пространства на Востоке таким способом — дело аморальное, — продолжал поучать своих подручных Гиммлер. — Своих подчиненных вы должны утвердить в мысли, что высшая мораль для каждого немца — это безукоризненное выполнение приказа, каким бы тяжким он порой ни был. Если мы хотим выйти победителями в расовой борьбе, то должны исповедовать единый принцип: жестокость и суровость. Всякие проявления мягкотелости или сентиментальности я буду рассматривать как саботаж генерального плана «Ост» со всеми вытекающими отсюда последствиями. Пусть вас не сдерживает боязнь перед возможной ответственностью: за все ваши поступки перед фюрером и перед богом ответственность беру на себя я. И беру с чистой совестью. Ибо исторический опыт свидетельствует: не было еще такой господствующей нации, которая бы руководствовалась в отношениях с подневольными нациями принципами чести, гуманизма, уважения. Тирания и эгоизм — вот единственно возможная, выверенная столетиями форма взаимоотношений между господствующим и подчиненными народами. И не нам от нее отступать! Не думайте, что мы оставим тут определенную часть украинцев из жалости. Мы делаем это из трезвого хозяйственного расчета. Существование мизерного количества германизированных туземцев в Остготии может иметь только одно оправдание: они должны быть полезными для нас в экономическом отношении. И останутся тут ровно на столько, сколько мы будем в этом нуждаться, а когда такая нужда отпадет, они немедленно погибнут. Потому что даже последний немецкий трубочист в расовом отношении стоит несравненно выше самого развитого славянина! — уже совсем осатанев, метал молнии-громы наставлений рейхсфюрер.

Рехеру казалось, что Гиммлер вбивает ему в череп раскаленные гвозди. От этого трещала, раскалывалась голова, меркнул и расплывался масляными радужными пятнами свет, нестерпимой болью набухало все тело. А гвозди все глубже входили в раненый мозг.

— Однако было бы наивно думать, что одними только экзекуциями нам удастся укротить местную стихию. Даже незначительное количество туземцев является потенциальной угрозой для немецкого господства в будущем. Учитывая фантастическую способность монголо-славянской расы к размножению, я не сомневаюсь, что в течение полустолетия эти азиаты восстановят свой биологический потенциал и затопят высвобожденное нами жизненное пространство. Поэтому-то мы и должны постоянно применять соответствующие меры. Что это означает конкретно? Это означает, что мы должны искусственно сдерживать рост здешнего населения путем целого комплекса профилактических мер ослабления туземцев в биологическом отношении. Существует немало путей подрыва биологической силы народа. Поскольку ведущей идеей немецкой политики на Украине является доведение рождаемости местного населения до более низкого уровня, чем у нордических народов, то нам прежде всего требуется аннулировать все общественные стимулы, которые здесь применялись в государственных масштабах для увеличения населения. В этом вопросе мы не можем брезговать никакими способами. Как свидетельствует исторический опыт, биологическая активность спадает до нуля у тех народов, которые теряют веру в завтрашний день. Посеять неверие, убить даже самые малейшие надежды на будущее в душах украинцев — вот наша генеральная задача. Кроме этого, уже сейчас следует развернуть широкую пропаганду о вреде родов для здоровья женщин. Соответственным организациям и фирмам отдано распоряжение о развитии индустрии противозачаточных средств. Для расширения сети абортариев я просил рейхсминистерство по делам расы устроить срочную переподготовку всех местных акушеров и фельдшеров. Соответственные службы уже намечают мероприятия по развертыванию массовой стерилизации здешнего населения, особенно молодого поколения. Нам надлежит также ликвидировать медицинское обслуживание унтерменшей, не вести никакой борьбы за снижение детской смертности, не практиковать обучение молодых матерей уходу за младенцами, не препятствовать разрыву браков. А чтобы не допустить внебрачного роста населения, видимо, придется объявить всех внебрачных детей незаконными, а также подвергнуть всяческим репрессиям экономического порядка многодетные семьи. Для нас особенно важно ослабить славянство биологически до такой степени, чтобы оно никогда не смогло стать помехой немецкому господству в Остготии. Мы не остановимся ни перед чем, чтобы осуществить эту программу. Кстати, для этого есть еще один довольно эффективный метод. Это — работа! Мы заставим работать тут на себя всех от малого до старого. Дело даже не в экономической целесообразности этого труда, а в том, чтобы истощить физические силы туземца. Я считаю, что при безукоризненно решаемой трудовой проблеме нам удастся быстрее разрешить и демографическую проблему. Речь идет о том, чтобы регулярно вывозить отсюда в рейх наиболее жизнеспособные, физически крепкие элементы и превращать их в рабов. Это, во-первых, даст возможность высвободить из промышленности и сельского хозяйства миллионы немцев для армии, а во-вторых, уничтожить путем физического истощения сотни тысяч юношей и девушек и тем самым обессилить украинскую нацию, направить ее по пути вымирания. Идею уничтожения неполноценных рас непосильным физическим трудом фюрер полностью одобряет и считает перспективной и экономически выгодной. Азиаты уже доказали свою исключительную трудоспособность при создании собственной индустрии, теперь они должны послужить рейху… Надеюсь, вы дадите свое согласие на то, чтобы я от вашего имени заверил фюрера, что войска СС в определенные генеральным планом «Ост» сроки рассеют над извечно готскими землями желтый морок азиатского засилья. Навсегда рассеют!

— Рассеем! Рассеем! — взорвался неистовым ревом зал.

«Рассе-ем… рас-сеем…» — загудели над Рехером высоко-высоко церковные колокола. И сразу перед глазами в белесых морозных сумерках всплыла снежная пустыня полей, над которыми рыдали, бились белыми крылами об обледеневшую землю ветры. Затем в памяти появилось бледное лицо матери в выстроганном гробу, плывшем под серебряные похоронные колокола на кладбище. Он с ужасом заметил, что сам начинает белеть, словно бы покрываясь инеем, и растворяться в пустоте. В отчаянии обвел глазами пространство вокруг, чтобы хоть взглядом зацепиться за что-нибудь живое, не ледяное, но отовсюду наплывал мрак небытия. Лишь откуда-то издалека, словно отзвук былого, долетало с печальным перезвоном:

— …Самый решающий и самый беспощадный удар мы, несомненно, нанесем по здешней интеллигенции. Книжные черви во все времена были опаснейшими врагами власти и порядка. Зараженный образованием, испорченный ложными представлениями о мире, интеллигентный мозг всегда тянется в сферу чистых теорий и неспособен удержаться в отведенных ему властью пределах. История не раз подтверждала, что разрушительный дух недовольства, бунтарства всегда шел от интеллигентов. Поэтому никакой им пощады! Ведь в будущем они способны создать идеалы, разбудить своей болтовней агрессивные инстинкты в душах смердов и тем самым объединить и повести за собой. А для нас важно, чтобы в Остготии туземцы всегда оставались примитивной, тупой массой. Только такая масса не будет представлять опасность для немецкого господства, ибо будет поклоняться единому богу — кнуту. Итак, я еще раз подчеркиваю: интеллигенция должна быть уничтожена в первую очередь.

Тупой, безжалостный и бездумный робот, который жил бы одной заботой: как угодить арийцу, — вот наш идеал унтерменша в будущем. Сформировать такой общественный строй, несомненно, можно, надо лишь убить в местных варварах любые воспоминания о прошлом, опустошить и осквернить их души. Но без полного уничтожения местной культуры — это дело безнадежное. Надеюсь, вам теперь понятна моя культурная программа на Украине? Вообще я за то, чтобы превратить все здешние города в свалку, в пустыри. Для поселения немцев они все равно непригодны — руками рабов мы построим тут города, которые были бы достойны нашего подвига! А оставлять существующие попросту опасно. Ведь не следует забывать, что рестораны и кафетерии, магазины и трамваи, парки и базары, кроме своего прямого назначения, у порабощенных народов порой становятся центрами духовного единения, местами обмена мнениями, становятся, если хотите, институциями, кристаллизирующими общественное сознание. Поэтому-то с точки зрения безопасности даже это мизерное количество украинцев, которое останется после глобальной чистки, целесообразнее всего лишить возможности широко общаться, раздробив и рассеяв их по краю. Я думаю, всего лучше было бы расселить их принудительно на постоянное, наследственное проживание на фермах, запретив при этом свободно переезжать из одного района в другой. Я абсолютно убежден, что все эти мероприятия помогут буквально в ближайшие десятилетия умертвить в сердцах унтерменшей дух общности, а заодно и сформируют тип современного раба…

Как и все мы, я безоговорочно принимаю мысль фюрера, что образование, как и совесть, лишь калечит людей. Поэтому считаю: ни о каком систематическом образовании унтерменшей не может быть и речи! Если мы научим их читать и писать, это в будущем может обернуться против нас катастрофическими последствиями. Ведь образование даст возможность наиболее развитым и сметливым из аборигенов изучить прошлое своего края, овладеть историческим опытом других народов, что непременно приведет их к таким выводам, которые рано или поздно оформятся в политические программы. Если мы и согласимся с существованием тут школ, то только самой низшей ступени. И только профессионально-утилитарного характера, чтобы обеспечить немецкое хозяйство умелыми рабочими руками. Украинец должен хорошо работать, а все остальное… Для него совершенно достаточно уметь кое-как расписаться, считать, к примеру, до пятисот и понимать дорожные знаки. Что же касается знаний, хотя бы из географии, то они могут быть ограничены одной фразой: «Столица рейха — Берлин». О литературе же, искусстве, истории, философии унтерменш вообще не должен иметь ни малейшего представления. Вся его философия должна быть сведена к простейшему морально-этическому кодексу: всегда молиться за фюрера, почитать своего хозяина, быть честным, послушным, работящим. Одним словом, здешнюю школу мы должны превратить в могучее оружие денационализации и духовного опустошения людей. Для этого в ней всегда должен господствовать высокий немецкий дух…

Гудели, надрывались над Рехером печальные, похоронные колокола. Оглушенный и истерзанный этим надсадным звоном, он чувствовал себя в кресле точно в гробу, не слышал, какие еще муки предвещал украинскому народу в недалеком будущем дегенеративный обер-палач рейха. Правда, это Рехера уже нисколько не интересовало. Главное — то, что он наконец осознал: дело, которому он отдал все свои силы и помыслы, оказалось призрачным маревом, химерным воздушным замком. О, если бы он мог знать об этом раньше!

Очнулся Рехер от напряженной тишины в зале. Сначала даже не мог толком понять, где он и что с ним. Только когда зацепился взглядом за меркнущую люстру-свастику под бетонным сводом, вспомнил все. Покосился налево, направо — по обе стороны торчали в стенных углублениях насупленно-решительные полицайфюреры и цивильные правители генеральных округов, высшие чины рейхскомиссариата, но Гиммлера на сцене-возвышении уже не было.

Но вот в зал хлынули маслянистые кровавые сумерки и послышался какой-то настороженный шорох. Рехер догадался: присутствующие покидают подземелье. Он тоже поднялся со своего кресла и вслед за другими молча подался к выходу. Будто во сне миновал тесный коридорчик для осмотра, нарочито оголенную приемную-пропускник с единственным столом в углу и стал подниматься по крутым ступенькам винтовой лестницы. А сердце щемило, разрывалось, никак не желая примириться с тем, что годами вынашиваемые мечты развеялись дымом. Неужели конец всему? Неужели ничего уже нельзя сделать?..

— Герр рейхсамтслейтер! — неожиданный возглас вынудил Рехера вздрогнуть. Он уже ступил в мрачный гараж-подъезд, где между бетонными опорами поблескивало при электрическом свете с десяток машин.

Однако Рехер сделал вид, что не слышит. Не поднимая головы, шагал к своему «хорху» в сопровождении любезного эсэсовца с деревянной улыбкой на губах. Но перед ним оказался крутоплечий, косоглазый генерал-комиссар Таврии Альфред Фрауэнфельд.

— Не примете ли в свое общество, герр Рехер? — широко растянул он в улыбке губы, показывая два ряда вставных зубов.

Рехеру не хотелось сейчас видеть ни Фрауэнфельда, ни кого-либо другого из коховских блюдолизов. Им неудержимо владело желание поскорее выбраться из этого удушливого подземелья, махнуть в степь или куда-нибудь на луга и идти хоть на край света, подставив ветрам горячее лицо. Но косоглазый гаулейтер принадлежал к такому типу людей, от которых и сам черт не мог бы отвязаться. Тронув Рехера за рукав, он фамильярно наклонился к нему и шепнул:

— У меня для вас кое-что имеется… Колоссальная вещь!

«Опять начнет плести о раскопках таврийских курганов», — как от зубной боли, сморщился Рехер. Он издавна презирал этого скользкого, падкого на деньги и славу чиновника. Если другие поборники нацистской идеи набивали себе мошну добром порабощенных народов откровенно, то Фрауэнфельд делал это с вывертом. Выдавая себя за новоявленного Шлимана, он каждое лето снаряжал на оккупированные территории археологические экспедиции. Они, конечно, не обогатили историческую науку, но что касается Фрауэнфельда… Ничем не приметный конторский служащий, он уже после первых «раскопок» в Чехии приобрел первоклассное имение в Баварских Альпах, обзавелся несколькими легковыми автомобилями, даже личным самолетом, стал держать около сотни «ученых» секретарей и слуг. Даже его приспешники и те не стерпели такой жадности и возбудили против ловкого «археолога» дело в партийном суде, выдвинув обвинение в присвоении национальных реликвий оккупированных стран, которые должны принадлежать рейхсбанку. Но поскольку личные коллекции Геринга, Штрейхера, Розенберга, Геббельса регулярно пополнялись драгоценными экспонатами из благородных металлов, «выкопанными» Фрауэнфельдом, то дело это быстро замяли, а ему самому высокие покровители предоставили возможность проявлять таланты на востоке, направив его генерал-комиссаром в Таврию. Все это было отвратительно Рехеру, однако он сказал:

— Пожалуйста, если желаете…

— Я привез вам в подарок золотую цепь времен Германариха, — начал Фрауэнфельд, как только машина тронулась. — Вы ведь, очевидно, знаете, что я сейчас веду грандиозные раскопки в Мангуп-Кале. Результаты колоссальные! Скоро весь мир узнает, что Крым цивилизовали готы. Думаете, кто возвел Гурзуф, Инкерман, Алушту? Наши пращуры! Это абсолютно доказано в моей монографии «Готы в Крыму»… Кстати, я подготовил также план реставрации готских городищ. В свете только что услышанных нами директив это будет иметь колоссальное значение. Но мне нужны ассигнования. Хотя бы миллионов семь-восемь… Как вы думаете, восточное министерство может выделить такие средства?

«Ага, вот почему ты прилип ко мне! — подумал Рехер. — Наверное, хочешь с моей помощью прихватить эти миллионы. Мало «раскопок», надо еще и в государственную казну руку, запустить…»

— Герр Рехер, я сегодня вылетаю в Берлин со своим планом… Не смогли бы вы черкнуть письмо рейхсминистру Розенбергу? Уверяю вас, в долгу не останусь…

«Розенбергу? — В груди Рехера что-то мучительно шевельнулось. — Интересно, знает ли Альфред о людоедском плане Гиммлера?.. Ведь для фюрера он — наиавторитетнейший знаток Востока, без его санкции фюрер вряд ли отважился бы утверждать любой план восточной политики. Розенберг просто обязан это знать!.. Но как же он мог согласиться с этим бредом? Неужели отрекся от собственных взглядов, которые в свое время провозгласил на весь свет?»

— Так вы сегодня летите в столицу? — задумчиво переспросил он Фрауэнфельда после паузы.

— Буквально через час. Личный самолет уже ждет меня на житомирском аэродроме.

И тут Рехера осенило: махнуть самому в Берлин и переговорить обо всем с Розенбергом лично. Он не то чтобы возлагал какие-то надежды на такой вояж, просто это был последний шанс повернуть фортуну к себе, и не использовать этот шанс он, конечно, не мог.

— Как бы вы отнеслись к тому, если бы я попросился к вам в компанию?

«Археолог» растерялся.

— Да, да, у меня срочные дела в столице. Свой полет я назначил на завтра, но уж если подвернулась такая оказия… Кстати, мы могли бы там внести ясность и в ваш вопрос.

— Что за разговор! Я просто счастлив услужить вам хоть в этом! — даже подпрыгнул от радости цивильный правитель Таврии.

— Что ж, тогда — курс на Берлин!

XVII

— Герр рейхсминистр у себя? Прошу доложить о моем прибытии! — войдя в ярко освещенную огромной люстрой приемную с наглухо зашторенными окнами, тоном приказа произнес Рехер.

— К сожалению, он не может вас сегодня принять, — ответил личный секретарь Розенберга.

— И все же прошу доложить. Дело слишком важное и не терпит отлагательства.

— Герр рейхсминистр велел его не беспокоить.

Рехер слегка побледнел: что за комедия? Прежде в любое время суток дверь кабинета Розенберга была перед ним раскрыта, а тут…

— Вы что?! — окрысился он на прилизанного канцеляриста. — Я преодолел тысячи километров, примчался сюда прямо с аэродрома, а вы… — И, не досказав, круто повернулся к массивной дубовой двери.

Но прилизанный, пухлощекий секретарь выскочил из-за стола и преградил путь:

— Герр рейхсамтслейтер, умоляю вас… Поймите: мне приказано. Я не имею права… не могу…

Это уж совсем взбесило Рехера:

— А я совсем не обязан спрашивать разрешения у кого-либо! Разве вам не известно, какие привилегии предоставил мне рейхсминистр?! Или, может, вы тут уже просидели всю свою память? Так на Востоке ее быстро можно освежить. Об этом я обещаю вам позаботиться.

Вконец растерянный секретарь попятился к столу, а Рехер без предупреждений и всяческих церемоний, заведенных в восточном министерстве, вошел в просторный, отделанный красным деревом кабинет. И как же он был удивлен, когда увидел своего высокого патрона не склоненным над рабочим столом, а в отдаленном углу за «интимным» столиком, мягко освещенным малиновым бра. «Вот так занят!» — злобно подумал Рехер, выбросив вперед правую руку.

— А-а, Георг… — как-то равнодушно и сонно подал голос Розенберг. — Пожалуйста, входи.

— Прошу извинить за столь поздний визит, но я считал своим долгом…

— Пустое, — махнул рукой Розенберг. — Я всегда рад тебя видеть. Что, прямо из Киева? Как себя чувствуешь? Ты, кажется, был ранен в голову? — И, не дожидаясь ответа, перевел разговор на другое: — А мне что-то плохо. Простуда не простуда, а на ногах не держусь. Приходится глотать всякую дрянь, — с неприязнью кивнул он на целый набор медикаментов на серебряном подносе.

Но Рехер и сам уже успел заметить, как осунулся Розенберг со времени их последней встречи. И прежде болезненно-серое лицо его сейчас было буквально сизым, словно перекисшее тесто, взгляд затуманился и померк, а веки стали кровянистыми, набухли усталостью, как у человека, страдающего хронической бессонницей… Отметив все это, Рехер тем более посчитал неуместным распространяться о своих болячках и недугах.

— Я приехал прямо из ставки рейхсфюрера СС на Украине… — сразу приступил Рехер к делу.

Однако это сообщение не встревожило, не удивило Розенберга. Он лишь зябко повел плечами и натянул на грудь шерстяной плед, хотя в комнате было душно.

— Сегодня Гиммлер провел инструктивное совещание с полицайфюрерами и высшим цивильным руководством рейхскомиссариата. Он объявил якобы одобренные фюрером основные принципы немецкой политики касательно Украины на ближайшие тридцать лет…

Это тоже не оказало на официального правителя оккупированными восточными областями ни малейшего впечатления. Будто ничего и не слыхав, он долго сморкался в намокший, помятый платок, потом потянулся рукой к серебряному подносу, вынул из пузатого оливкового флакончика таблетку и, широко раскрыв рот, забросил ее в самое горло. Другой рукой схватил стакан с водой и поспешно запил.

— Так называемый генеральный план «Ост» начисто перечеркивает всю программу восточного министерства. Лично я не могу поверить, что наш гениальный фюрер отбросил почти все им же самим одобренные ориентировочные планы будущего устройства оккупированных территорий на Востоке и согласился на какие-то дурацкие прожекты. Тут явно какое-то недоразумение…

В этот миг стакан вдруг выскользнул у Розенберга из рук, с жалобным звоном упал на пол и разбился.

— Дорогой Георг, в наше время ничему не следует удивляться, — выжал из себя постную улыбку рейхсминистр. — Иногда даже национальными вождями руководит не здравый смысл, а низменные страстишки и прихоти.

— Значит, вы считаете, что фюрер мог утвердить план Гиммлера?

— Такие, как Гиммлер, могут достичь всего.

Наступило длительное молчание.

— Как же это могло произойти? Чем обусловлен такой непостижимо крутой поворот в восточной политике? Почему хозяйничать в идеологической области доверено именно чинам из СС? — нарушил наконец молчание Рехер.

— Не надо эмоций, — шмыгнул носом Розенберг. — Какой бы курс в восточной политике ни наметил фюрер, наше дело тщательно проводить его в жизнь.

Эта беспринципность, рабская покорность и холуйство рейхсминистра поразили Рехера не менее, чем людоедские пророчества Гиммлера. «Ему же нагло плюнули в лицо, дали пощечину на людях, а он только утирается. Другой бы на его месте хоть подал в отставку, а он… Тряпка! Сопливая тряпка!» Для Рехера стадо абсолютно ясно: Розенберг окончательно капитулировал перед Гиммлером, покорно смирился со своим поражением, и все же Рехер не мог, просто не хотел согласиться с мыслью, что растранжирил, пустил по ветру всю свою жизнь. Потому с отчаянностью обреченного стал пытаться расшевелить своего малодушного патрона, принудить его к решительным действиям:

— А Ламмерс… Как тогда понимать миссию доктора Ламмерса? Неужели фюрер не внял выводам полномочной комиссии?

На лице Розенберга появилось презрительное выражение:

— Какие выводы… Уважаемый герр Ламмерс, почуяв, что пахнет жареным, попросту умыл руки. Неужели вы и впрямь надеялись, что он станет жертвовать своей карьерой ради какой-то там идеи?

— Но ведь в его распоряжении неопровержимые аргументы! Если бы он ознакомил фюрера с «Итогами года»…

У Розенберга нервно дернулась правая щека, в глазах промелькнула недобрая зеленоватая искра. Он сердито шмыгнул носом и сказал сквозь зубы:

— Если хотите знать, то именно ваши «Итоги года» и натворили беды! Вы оглушили ими не только доктора Ламмерса, но и самого фюрера!

«Я оглушил? Вы тут грызетесь, а выходит, во всем виноват я?! — Упорно подавляемая злоба всколыхнулась в груди Рехера. Теперь он окончательно убедился в своих подозрениях, зачем, с какой целью его включили в состав полномочной комиссии. — Так вот они, ваши высокие принципы! Каждый дрожит за собственную шкуру и стремится подставить под возможный удар другого. Склизкие черви! А я, глупец, возлагал столько надежд…» Однако спокойно сказал:

— Эти «Итоги…» подготовлены по вашему указанию, герр рейхсминистр. И если они наделали беды… Гнилое то общество, в котором правда, пусть и самая горькая, считается злом.

— Можете думать, что вам угодно, но факт остается фактом: эти «Итоги…» помогли Гиммлеру утвердить свой план как генеральную доктрину на Востоке. Фюрер буквально неистовствовал, когда читал подсунутые вами материалы. Пусть это не покажется странным, но до сих пор он не имел ясного представления о положении на Украине. Собственно, потому и не мог длительное время занять четкой позиции в моей продолжительной борьбе с Кохом и его покровителями. А когда перед ним раскрылось реальное, пусть до некоторой степени и гиперболизированное положение вещей… Как ни вертите, а именно после ознакомления с «Итогами…» он решительно отбросил программу и восточного министерства, и коховскую как неспособные обеспечить немецкое господство на Украине и поддержал Гиммлера в его давних домоганиях. Случилось так, как это не раз уже случалось в истории: двое дерутся, а плоды драки пожинает третий.

— Тот, кто позарился на наши плоды, очень скоро подавится ими.

— Возможно. Но для меня это уже не будет иметь никакого значения.

— Почему же? Неужели вы отказываетесь от борьбы?

Розенберг зашелся долгим кашлем, схватился за грудь.

— С меня хватит…

— Простите, герр рейхсминистр, но вы не можете отступать, — все еще надеялся на что-то Рехер. — Вся партия, весь мир знает ваши восточные доктрины, и если вы отречетесь от них, вы будете навсегда похоронены как политический деятель на радость нашим недругам.

Это словно бы подействовало на честолюбие идеолога рейха. Он зябко поежился, зашарил пустыми глазами по полу, на котором валялись осколки стакана, и произнес:

— О каких доктринах вы говорите? Я — теоретик, а не доктринер.

— Но хотя бы о тех, что провозглашены в труде «Украина — узел мировой политики».

— Мои доктрины… — горько усмехнулся Розенберг. — В этой книге только и моего, что фамилия.

— Это детали, которые не имеют ни малейшего значения для истории. Важно иное: именно эта книга принесла вам, насколько я помню, добрую славу дальнозоркого и мудрого идеолога нацистской партии и завоевала уважение лидеров в изгнании буквально всех национальных меньшинств бывшей царской России. Ведь никто так четко и ясно не сформулировал глобальной немецкой политики на Востоке, как вы. До тех пор были отдельные высказывания, призывы и пожелания разных партийных лидеров касательно восточных проблем, но они базировались преимущественно на эмоциях, а не на трезвом расчете. Вам же выпала честь теоретически обосновать, что с помощью великой и могучей Украины под нашим протекторатом немецкая нация сможет разбить красную империю и на столетия не только обеспечить свое жизненное пространство от посягательств Востока, но и перекинуть надежный мост на Кавказ и Туркестан. И вы не имеете морального права всем этим пренебречь. Тем более что сформулированная вами политическая доктрина никем не пересмотрена и не отвергнута.

— О Георг, в том-то и дело, что отвергнута! — Розенберг в отчаянии зажал голову руками. — Да станет вам известно: на своей последней конференции в ставке под Винницей фюрер в присутствии Бормана, Геринга, Кейтеля, Ламмерса и Гиммлера грубо обозвал меня слюнявым сентименталистом и заявил, что все мои теоретические труды годятся лишь на то, чтобы разжечь ими костер…

«Так вот оно что! Выходит, померкла звезда этого нытика», — понял наконец Рехер, что за недуг свалил Розенберга с ног. Однако не сочувствием проникся он к своему давнему покровителю — в его сердце впились ледяные клыки страха, что с падением Розенберга падут, рухнут, как воздушные замки, его собственные планы. Правда, уже в бетонном гиммлеровском подземелье он достаточно ясно ощутил холодное дыхание краха, и все же только что услышанное признание рейхсминистра неожиданно упало ему на сердце каменной глыбой. Неужели крах?

— Да, это — начало конца… — молвил Рехер глухо после длительного молчания. — И не только моего с вами, что для истории не будет уж столь заметным явлением, это — начало конца третьего рейха. Как только людоедские намерения Гиммлера станут известны на оккупированных территориях — а скрыть их практически невозможно! — так последует небывалой силы извержение народного гнева. Миллионы обреченных не станут ждать, пока подручные Гиммлера перережут их, как стадо баранов, а возьмутся за оружие. А когда за оружие берутся обреченные… Лично я ничуть не сомневаюсь, чем все это кончится. До сих пор руководители типа Коха не сумели одолеть сравнительно мизерное количество большевистских партизан даже с помощью регулярных войск, коих в рейхскомиссариате насчитывается около миллиона человек…

— Нет, там сейчас миллион двести восемьдесят две тысячи человек, — со знанием дела уточнил Розенберг.

— Тем более! Значит, если не удалось навести порядок такими силами, то что же ждет немцев, когда на борьбу поднимется все местное население? А что оно поднимется — никаких сомнений быть не может. Славянина трудно раскачать, но уж если он проснется… О, это будет невиданный в истории фронт без флангов и тыла! В нем сгорят отборнейшие немецкие армии.

— Гиммлер надеется погасить это пламя морем крови, — не без ехидства заметил Розенберг.

— В этом море легко захлебнуться и Гиммлеру. Ведь за всю историю человечества еще ни одной армии в мире не удавалось уничтожить какой-нибудь народ полностью. Массы можно запугать, поработить, но уничтожить… Не стоит также забывать, что за спинами украинцев стоят русские, белорусы, десятки других советских народностей, которые в трудную годину непременно придут на помощь своим братьям по классу. Да и не думаю, чтобы порабощенные нами европейские нации остались равнодушными к событиям на Востоке. Боюсь, как бы взрыв на Украине не вызвал цепной реакции в Европе. Уже сейчас нам приходится держать в Югославии и Франции полумиллионные армии, а что будет, когда поднимутся на смертный поединок чехи, поляки, греки, норвежцы, фламандцы?.. Если учесть уже понесенные нами за годы войны потери, то людские ресурсы рейха довольно куцы, а война еще только приближается к кульминационной точке. Даже если снять со счетов большевистскую империю, хотя завершающие бои восточной кампании будут особенно жестокими и кровопролитными, то нужно помнить об Англии, Соединенных Штатах. И вот в такой ответственный исторический момент породить себе еще одного противника… Не хочу быть злым пророком, но могу сказать с уверенностью: провозглашение гиммлеровского плана тотального уничтожения славянских народов нашей генеральной восточной доктриной следует считать началом национальной катастрофы Германии.

Как ни странно, но эти зловещие пророчества явно импонировали Розенбергу. Поняв его настроение, Рехер даже ужаснулся: ведь он рассчитывал возбудить в душе этого государственного мужа святые патриотические чувства, зажечь решимость и пылкую жажду борьбы с Гиммлером, но тот лишь тихо злорадствовал:

— Вы, как всегда, правы, Георг. Наверное, мы действительно катимся в пропасть национальной катастрофы. Только нашей с вами вины в этом не будет!

— Как это — не будет? Потомки проклянут нас за то, что мы допустили к государственному штурвалу глупцов и маньяков!

— При чем тут мы? Перед историей и потомками пусть держат ответ те, кому фюрер доверил верховодить миром. Лично я не чувствую за собой никакой вины перед рейхом.

«Все вы тут слюнявые патриоты! Если не мой верх, то пусть хоть все идет прахом. И таким вот отбросам судьба вручила право определять настоящее и будущее других народов…»

— Все это так, — едва сдерживая отвращение к собеседнику, сказал Рехер. — И все же наш святой долг состоит в том, чтобы предостеречь, предупредить фюрера об опасности. Его надо убедить, что гиммлеровские прожекты — это фатальная ошибка, что только положительная программа на Востоке обеспечит победу. Он должен согласиться с тем фактом, что когда мы предоставим Украине статус суверенного государства, конечно под немецким протекторатом, то этим самым не только высвободим для фронтов почти полуторамиллионную армию, но и сможем получить значительное количество вспомогательных войск. Впрочем, почему вспомогательных? Не думаю, чтобы украинские части СС, которые можно было бы сформировать, оказались менее стойкими и боеспособными, чем румынские, венгерские, словацкие и итальянские войска.

— Фюреру говорить об этом напрасно. Я уже говорил, но, как видите, он не согласился с моим мнением… Что ж, посмотрим, куда его заведут гиммлеры и борманы. — В глазах Розенберга снова промелькнула злобная искра.

— Я знаю, вы человек великодушный и мудрый, вы можете во имя высоких идеалов забыть горчайшие обиды, поэтому прошу вас — постарайтесь встретиться с фюрером еще раз. И незамедлительно! Я уверен: история надлежащим образом оценит ваш подвиг… — Рехер вслушивался в свой сладенький голос, льстивый и неискренний, и ему стало омерзительно от всего этого. Но тут же ему подумалось, что к подобострастию и подхалимству он обратился не из эгоистических соображений, что ради достижения высокой цели можно пойти на компромисс с собственной совестью. И он продолжал тем же тоном: — На вас обращены взгляды миллионов украинцев. Заверяю вас, они века будут на вас молиться…

— Да бросьте вы, ради бога, о своих украинцах! — вдруг рявкнул Розенберг. — Из-за этих проклятых недочеловеков я нажил себе добрую дюжину смертельных врагов, вызвал гнев фюрера. Он и слышать о славянах не хочет, так как не видит ни малейшей разницы между ними и другими восточными варварами. И если уж быть откровенным, то ваши украинцы совсем не заслуживают того, чтобы с ними обращались как с цивилизованной нацией.

«Вот какую песню ты запел! — задохнулся Рехер. — И это после разглагольствований о том, что из всех восточных народностей лишь украинцы могут рассчитывать на благосклонность и поддержку национал-социалистской партии! Быстро же ты отрекся от своих взглядов и подладился под скрипку Гиммлера. А я-то спешил сюда, надеялся на поддержку и утешение… Как вообще я мог ставить на такую бесхребетную амебу?» — Не гнев на Розенберга за подлое отступничество разрывал сердце Рехера (об исключительной беспринципности главного идеолога рейха он хорошо знал и издавна этим пользовался) — Рехера душила тяжкая обида, что его так нагло обманули. «Неужели напрасными были все жертвы? Неужели вся моя жизнь — трагическая ошибка? — спросил себя Рехер. И не мог найти утешительного ответа. — Так будьте же вы прокляты, людоеды! Будьте прокляты!..»

«Но чем ты отличаешься от них? — послышался ему вдруг голос Олеся. — На словах ты борец за свободу Украины, на деле же помогаешь гитлеровским душегубам уничтожать свой народ… Несчастна та земля, которая рождает таких «патриотов»!.. Даже самая святая цель не оправдывает омерзительных способов ее достижения…»

До сих пор Рехер не принимал близко к сердцу это страшное обвинение, ибо надеялся, что одержанная победа перекроет все его вольные и невольные грехи, а вот сейчас отчетливо понял: сын бесконечно прав. «Где эта победа? Нет ее и не будет. А горя я принес на родную землю столько, что не измерить его…»

— Так что об украинцах я не желаю ничего больше слышать, — продолжал Розенберг. — Своими бандитскими акциями против рейха они лишний раз доказали, что заслуживают ту судьбу, которую получили.

— Дайте мне права Коха — и через два месяца вы не услышите на Украине ни единого партизанского выстрела. Это не красивые слова, это убежденность. Я разработал и уже внедряю в порядке эксперимента свой метод борьбы с красными партизанами. Могу доложить: операция развивается успешно и в ближайшее время принесет неслыханные результаты. Мне не нужны ни танки, ни самолеты, ни дивизии, я задушу партизанское движение тихой сапой. Достаточно в каждом генерал-комиссариате выпустить своего «Калашника», и дело будет сделано.

— Все это теперь уже ни к чему.

Рехер удивленно заморгал:

— Как это — ни к чему?

— Фюрер прислал мне сегодня через Бормана директивное указание ликвидировать оперативный штаб восточного министерства в Киеве, передав весь его персонал в непосредственное подчинение тамошнему рейхскомиссару. Так что вам тоже придется передать практическое руководство операцией против большевистских партизан представителям гаулейтера Коха, — с полным равнодушием, словно бы речь шла о разбитом стакане, сказал Розенберг и отвернулся, натягивая на плечи плед.

— Отдать Коху ключи к победе! — схватился за голову Рехер. — Простите, но вот этого уж не будет! Лучше пустить себе пулю в сердце, чем прислуживать такой мерзости…

— Это приказ фюрера… Вы проиграли, Георг, и должны с этим смириться.

— Никогда!

— Ну, это уж ваше личное дело. А по-моему, может, оно и к лучшему, что вся полнота власти на Украине переходит в руки этой мерзости, как вы метко окрестили Коха. Еще увидим, чего он достигнет в супряге с таким песьеголовцем, как Гиммлер… — утешал себя какими-то иллюзорными надеждами рейхсминистр.

А вот Рехер уже не надеялся ни на что. «Это — конец… Окончательный и неумолимый крах всех моих планов и чаяний!» — одна-единственная мысль острой колючкой застряла в его сознании.

«Конец… конец…» — внезапно загудели, зарыдали знакомые колокола. И тут же он ощутил, как словно повеяло студеным ветром на него. Эта вьюга понемногу заносила, хоронила под белым саваном все его чувства. Мгновение спустя непроглядная белесая мгла хлынула на него отовсюду, туго окутала своим саваном и понесла, и понесла, понесла…

— Лично я имею намерение отозвать вас в свое распоряжение. Возвращайтесь в Киев, сдавайте дела — и сюда. Но советую: не задерживайтесь там! После того как Борман ознакомил Коха с «Итогами года», вам не стоит оставаться на территории рейхскомиссариата. Могу даже больше сказать: Кох с Борманом что-то против вас затевают…

Рехер не мог взять в толк: чудится ему это или Розенберг и впрямь предостерегает его от опасности? Окутанный белым саваном, выстуженный ледяным ветром, он плыл в белое безмолвие под глухой поминальный перезвон. И только как из забытого сна до него долетало:

— Все складывается против вас, Георг, и я не знаю, смогу ли чем помочь… В вашем положении лучшим выходом было бы… Вы подумайте над своим положением и сделайте соответствующие выводы…

XVIII

«Внимание! Внимание! Рейс Берлин — Киев завершен. Просьба приготовиться к выходу!» — забормотал из репродуктора хрипловато-надломленный голос, когда новенький «шторф», напрыгавшись на неровностях грунтовой посадочной полосы киевского аэродрома, наконец облегченно вздохнул и застыл на месте.

В пассажирском салоне сразу же зазвенели металлические пряжки, заскрипели сиденья, послышался гомон. Несколько армейских офицеров разных рангов, возвращавшихся, по-видимому, из отпусков на Восточный фронт и двое из организации «Тодт», прихватив свои вещи, направились к выходу. Последним вышел Рехер, который всю дорогу просидел с закрытыми глазами, прикидываясь спящим, чтобы не вступать в разговоры со случайными попутчиками. Держась за металлические поручни трапа, спустился на залитое ярким солнцем поле, но, как только очутился на спрессованной колесами самолетов тверди, почувствовал тошноту. Земля, по которой он уверенно ступал всю свою жизнь или, по крайней мере, пытался уверенно ступать, вдруг стала как-то странно покачиваться, уплывать из-под ног, перед глазами густо замигали, завертелись слепяще-белые мотыльки, а из-за горизонта валом повалил густой белый морок. У Рехера даже мороз пошел по коже при мысли, что он вот-вот провалится, расплывется маревом в этом белом безмолвии, как это случилось с ним неделю назад на приеме у Розенберга. Все тогда начиналось так же, как и сейчас: под похоронный перезвон завьюжила перед глазами белая метель, потом отовсюду наплыл белый морок, а затем… Только на третьи сутки эскулапы Розенберга привели его в чувство. А что будет, если он свалится вон тут, на аэродроме?

Нет, не о себе тревожился сейчас Рехер: он тревожился о делах, которые решил завершить в Киеве во что бы то ни стало. Поэтому остановился, собрал все силы, чтобы не упасть, повернулся лицом к слабому ветерку. Только бы не потерять сознание! Несколько легоньких дуновений ветерка, несколько глубоких вдохов — и вот уже стал отдаляться белесый туман, поредели слепящие мотыльки перед глазами. Ощутив, что земля перестала под ним колебаться, Рехер медленно направился к аэровокзалу.

Его там никто не ждал. Но это только обрадовало. Он нарочито не дал знать о своем прибытии, чтобы подольше не встречаться с коховскими приспешниками. После памятного разговора с Розенбергом он вообще не мог выносить присутствия представителей высшей расы. И если бы не Олесь, ни за что не вернулся бы в этот проклятый город, в котором уже не раз рушились прахом его сокровеннейшие мечты. Но ведь Олесь…

Единственное, что удерживало Рехера на этом свете, — это беспокойство о сыне. Именно оно помогло подняться с больничной койки, дало силы для утомительного, наверное последнего, путешествия в отчий край.

Войдя в аэровокзал, Рехер выпил стакан холодной воды, купил свежий номер шнипенковского «Слова» и направился к телефону. Через минуту он уже набирал номер своей квартиры. Там никто не брал трубку. Позвонил еще раз и еще — все напрасно: квартира подозрительно молчала. «Не случилось ли чего с Олесем? Куда могла деваться прислуга?..» Не помня себя позвонил в оперативный штаб восточного министерства. И сразу же услышал голос своего секретаря.

— Пришлите мне на аэродром машину, — поздоровавшись, коротко приказал.

— Какую машину, кто говорит?..

Рехер повторил приказ.

— Герр рейхсамтслейтер? Не может быть!.. Нет, вы действительно на аэродроме?

— Вы что, пьяны или только что проснулись?

— Ох, простите великодушно! Я сейчас… сейчас…

— Только без шума!

Положив трубку, Рехер вышел из душного, пропитанного табачным дымом и пропахшего ваксой зала и устало поплелся в небольшой скверик, прилегающий к аэровокзалу. Облюбовав в тенистом уголке скособоченную скамью, присел на нее, спрятался за развернутой газетой и застыл в задумчивости. Нет, он не обдумывал, что и как будет делать в Киеве, — все это до подробностей было обдумано и взвешено бессонными ночами в берлинской больнице, — он просто собирался с силами перед решительными событиями. Как только придет машина, начнется для него последний, самый тяжелый раунд, который во что бы то ни стало надо выиграть.

Через каких-нибудь двадцать минут из-за поворота вылетел серый разъездной «опель», принадлежащий оперативному штабу Розенберга. Завизжав тормозами на привокзальной площади, ткнулся радиатором в клумбу и остановился. Тут же из него выпрыгнул долговязый молодец в мундире ландсвирта. Торопливо завертел головой во все стороны, явно выискивая кого-то глазами, а потом трусцой побежал в сквер.

— Почему приехали не на моей машине? — встретил его вопросом Рехер.

Молодец остановился словно вкопанный, как-то глуповато усмехнулся и отвел глаза в сторону.

— Как же я мог? Ее больше нет…

— Как это — нет? Что все это значит? Почему я должен вытягивать из вас по слову? — поднялся на ноги Рехер.

— Да понимаете… Это от неожиданности. Я уже, грешным делом, считал… Мы все тут решили, что с вами произошло несчастье, когда узнали… Вашу машину вдребезги разнесло. Слава богу, что вас в ней не было.

— Как — разнесло? Где? Когда?

— Неужели вы в самом деле ничего не знаете? Это случилось ровно неделю назад на Житомирском шоссе в районе Коростышева. К вечеру того дня, когда вы должны были возвратиться из ставки рейхсфюрера СС.

«Вот так новость! Выходит, если бы не Фрауэнфельд, я бы переселился в царство теней… Но ведь Петер возвращался из Житомира не один: впереди или сзади него должны были ехать Магуния, Гальтерманн, Ремер. — Недоброе подозрение мелькнуло в сознании Рехера. — Интересно, их поездка тоже не обошлась без эксцессов?»

— А как другие участники совещания? С ними беды не стряслось?

— Нет, с ними ничего не случилось, — ответил секретарь на вопрос шефа. — Как установил майор Гласс, на том участке дороги с октября прошлого года не зарегистрировано ни одной диверсии. И вообще в тех краях партизаны появляются редко. Все в нашем штабе пришли к выводу… Но об этом вам расскажет подробнее майор Гласс. Он выезжал на место происшествия, хотя бригаденфюрер Гальтерманн и запретил ему проводить расследование.

— Это почему же? — с наигранным изумлением спросил Рехер.

— Якобы взялся сам установить причину, приведшую к тому, что ваша машина взлетела на воздух.

Неведомо почему Рехеру припомнилась встреча с Гальтерманном в подземном гараже-подъезде сразу же по окончании того памятного совещания. Словно на фотопленке, в его памяти с необычайной четкостью проявилось сосредоточенно-настороженное, побледневшее лицо полицайфюрера, когда они столкнулись при выходе из бункера. Правда, тогда он, затурканный болтовней Фрауэнфельда, не придал этому ровно никакого значения, но сейчас без малейших колебаний постиг: Гальтерманну уже тогда было известно о готовящемся покушении. Возможно, он даже сам приложил руку, чтобы отправить своего недавнего спасителя на тот свет. «Что же, Розенберг прав: мне тут головы не сносить. Кох непременно отомстит с помощью своих подручных за «Итоги…». Так что не стоит терять ни минуты».

— Вы говорили кому-нибудь о моем приезде?

— Только майору Глассу. Кстати, он убедительно просил вас принять его как можно быстрее.

Но заезжать в оперативный штаб никак не входило в планы Рехера. Пока что он хотел оставаться в городе инкогнито.

— Понимаете, позавчера майора Гласса вызвал к себе бригаденфюрер Гальтерманн и потребовал передать руководство операцией против партизан оберштурмбаннфюреру Эрлингеру. Такой приказ якобы поступил из Берлина. И вообще тут распространяются такие слухи… Возможно, это чистейшая ложь, якобы фюрер отдал приказ ликвидировать здесь штаб остминистериума…

Рехер словно бы ничего не слышал. Бросил взгляд на часы, озабоченно свел брови.

— Ну что ж, едем, — и направился к машине.

К превеликому удивлению секретаря, Рехер сел почему-то на заднее сиденье, надвинул шляпу на самые брови.

— Вы наведывались ко мне на квартиру? Как там? — спросил он, когда «опель» мчался в город.

— А как же, бывал ежедневно. Там все в порядке. О трагедии на Житомирском шоссе я велел не рассказывать вашему сыну до конца расследования.

— Правильно сделали. Кстати, где Олесь может быть сейчас?

— Ясное дело, на Днепре. Все эти дни он пропадает с капитаном Геймом там с утра до вечера. Можете порадоваться успехам сына — он легко переплывает Днепр в самом широком месте.

— Это хорошо, — думая о своем, пробормотал Рехер. — Я прошу вас разыскать Олеся и сообщить, что я жду его дома.

— Разыскать не проблема, хотя вас, наверное, надо бы… Почему бы вам не заглянуть в штаб на несколько минут? Майор Гласс просил.

Рехер не ответил. И вообще не проронил больше ни слова. Секретарь несколько раз пытался расшевелить шефа разными вопросами, но, не получив ответа, и сам прикусил язык. Так и ехали, молчаливые и отчужденные, до самого центра города. Только на бульваре Шевченко, у входа в ботанический сад, Рехер попросил остановить машину.

— Если майору Глассу крайне необходимо со мной поговорить, он сможет найти меня в этом парке. — Отворив дверцу, Рехер сначала огляделся вокруг, потом вышел. — После длительного перелета я хотел бы немного размяться, подышать свежим воздухом… Но скажите майору, пусть он прихватит необходимые материалы.

Секретарь от удивления только губами чмокнул: где же это видано, чтобы государственные дела обсуждались на каком-то задрипанном бульваре? Да еще и выносить из штаба секретные документы… Но ему ничего не оставалось, как покорно выполнять волю начальника.

— Об Олесе тоже не забудьте, — уже стоя на тротуаре, добавил Рехер. — А этот лимузин я закрепляю пока что за собой…

— Все ясно, герр рейхсамтслейтер! — бодро выпалил секретарь и приказал шоферу ехать в оперативный штаб Розенберга.

Между тем Рехер пересек тротуар и не спеша углубился в ботанический сад. Зеленоватые сумерки, застоявшаяся тишина, полное безлюдье встретили его под столетними гигантами. Сначала он направился по давно не хоженной аллее, потом круто свернул в сторону и пошел по высокой — до колен — траве. Расстегнул ворот рубашки, снял шляпу и брел с опущенной головой, словно бы прислушиваясь к тому, как сочно похрустывают травяные стебли. После муторной болезни и лекарственных запахов больничной палаты, после душной тесноты «шторфа» здесь дышалось так привольно и сладко, что у него слегка закружилась голова.

Вот он вышел на край откоса и, оглядевшись, остановился в изумлении. Точно причудливые океанские волны, по чьей-то высшей воле застывшие навечно на крутом изломе, катились перед ним вдаль изумрудные косогоры. Внизу, по дну оврага, затененный непролазной чащей, с веселым журчанием пробивал себе дорожку к Лыбеди неугомонный ручей. Простор был полон нежной мечтательности, беззаботного птичьего пересвиста и ни с чем не сравнимых ароматов. Все это было такое близкое, такое родное, что Рехер горько пожалел: сколько раз проезжал мимо этого запущенного сада и даже не догадывался, какая красота скрыта за полуразрушенной оградой. И только сейчас внезапно постиг, что ему всегда не хватало именно такого приволья.

Опершись спиной о ствол осокоря, прикрыл веки, подставил лицо солнцу и с каким-то неистовством вбирал всем своим существом щедрые краски позднего лета, вдыхал пьянящий аромат дозревающих плодов, привядшей отавы, подопревшей коры, вслушивался в таинственный шепот уже по-осеннему отяжелевшей листвы. И перед этим бесконечно высоким небом, зеленым буйством лета, кротким воркованьем невидимого ручья смехотворно мелкими и никчемными показались ему прежние его устремления. Он вскоре ощутил, как из сердца начинает понемногу выветриваться, навсегда исчезать что-то очень значительное и важное. И ужаснулся этому. Нет, нет, он не имеет права расслабляться хотя бы на минуту, он должен сберечь в себе всю свою боль и ненависть, все оскорбления и обиды, чтобы отплатить за них сторицей! И вдруг для него поблекли тревожащие краски овеянного первым дыханием осени ботанического сада, расплылся, развеялся густой аромат, исчезло журчанье невидимого ручья и шепот отяжелевшей листвы. Круто повернувшись, он зашагал к каменному пеклу города.

На центральной аллее стоял с портфелем в руках майор Гласс. Увидев своего повелителя, он почти побежал навстречу. Но в нескольких шагах от Рехера вдруг остановился, смущенно затоптался на месте, не сводя с него недоверчивого взгляда.

— Не сочли ли вы меня призраком? Так убедитесь, что это не так, — сказал с улыбкой Рехер и протянул майору руку.

— Честно говоря, не ждал вас увидеть…

— Выходит, рановато справили по мне поминки…

— Нет, лично я не верил в вашу гибель на Житомирском шоссе после осмотра останков «хорха», но вообразить, что увижу вас вот так неожиданно… Скажите, как вам удалось спастись?

— Счастливое стечение обстоятельств. Прямо из ставки рейхсфюрера я отбыл в Берлин.

— И об этом, верно, никто не знал?

— Никто, кроме генерал-комиссара Таврии Фрауэнфельда.

— Теперь мне все понятно… — нахмурил брови Гласс. — Таким образом вы невольно ввели их в заблуждение. Они же, верно, надеялись, что вы из ставки Гиммлера направитесь в Киев.

— Кто это «они»? — спросил Рехер с нескрываемым любопытством.

— Только не партизаны! Это преступление уж никак нельзя отнести иа счет большевиков.

— С чего вы это взяли?

— В моем распоряжении недостаточно вещественных доказательств, бригаденфюрер категорически запретил мне вести расследование, но даже на основе тех данных, что я собрал, можно сделать некоторые выводы. Во-первых, осмотр местности показал: ваш «хорх» разнесен вдребезги миной, заложенной в него загодя. В этом деле меня не проведешь, я могу даже сказать: мина принадлежала к типу противотанковых. Во-вторых, калашниковцы, как установили мои агенты, никаких диверсий под Коростышевом не предпринимали. Но даже если допустить, что нападение совершили советские диверсанты, то мне совсем непонятно, почему они тогда не тронули ни Магунию, ни Гальтерманна, а ограничились лишь вашим «хорхом». И в-третьих, этот категорический запрет вмешиваться в расследование… Будем до конца откровенны: покушение на вас совершено кем-то из ваших же партайгеноссе. И это нетрудно доказать. Мне нужно только знать, куда заезжал ваш водитель, кто имел доступ к машине?..

Все это для Рехера уже не было открытием. Просто слова Гласса лишний раз утвердили его в мысли, что настал решающий раунд в его жизни. И транжирить дорогое время на какое-то там еще расследование… Имя истинного вдохновителя преступления еще в Берлине подсказал ему в тот памятный вечер Розенберг. Но что из этого?

— Оставим, Гвидо, всю эту историю, — махнул рукой Рехер. — Пусть ею занимается Гальтерманн.

— И вы считаете, что он — именно тот человек, которому стоит поручить такое дело?

— Это, в конце концов, не имеет существенного значения. Сейчас у нас с вами есть дела намного важнее.

Гласс непонимающе взглянул на собеседника:

— Если имеется в виду операция по окончательной ликвидации партизанского движения в округе, то нам ее уже не довести до победного конца. Вам, наверное, известно, что Гальтерманн, ссылаясь на распоряжение из Берлина, категорически потребовал от меня передать руководство ее чинам из своего ведомства… Мясники из СС сумеют въехать в рай на чужом горбу.

— Не будьте пессимистом, майор, положение не так уж и безнадежно. Нам суждено удивлять мир, и мы его непременно удивим! — твердо сказал Рехер.

— Когда? Ведь сегодня в шестнадцать ноль-ноль оберштурмбаннфюрер Эрлингер прибудет со своей свитой принимать дела…

У Рехера хищно сверкнули глаза.

— Эрлингер, значит?.. С ним-то мы как-нибудь справимся, положитесь в этом на меня.

— А распоряжение из Берлина? Неужели вы надеетесь, что оно будет отменено?

— Это не так важно. Для нас главное опередить события и собрать урожай своими руками. Вы меня поняли?.. Так что не опускайте нос: ваши заслуги будут надлежащим образом оценены.

— В конце концов, дело не в этом. Просто меня бесят свиньи из СС. Всегда они суют рыло не в свой огород и разевают пасть на чужие успехи. Нужно потерять элементарную порядочность, чтобы сейчас перехватить руководство операцией, к которой они не имели ни малейшего отношения! Почему-то Гальтерманн точно крот сидел в своей норе, когда партизаны бесчинствовали в округе, а теперь, когда мы загнали их в тупик, явился присвоить лавры победителя. Если уж на то пошло… Лучше под трибунал, чем мостить ему дорожку к триумфу!

— Я понимаю ваше возмущение, Гвидо, но сейчас не время для эмоций. Давайте займемся конкретным делом. Как развертывается операция?

— Сверх всех ожиданий! Как вы и предвидели, команда пугачей сделала то, чего не смогли добиться все карательные экспедиции СС, вместе взятые. Ныне банду Одарчука можно считать обреченной: она очутилась как бы в вакууме. Партизаны лишились опоры в селах, их каналы связи с киевским подпольем контролируются нами, в их среде есть наши квалифицированные агенты. К сожалению, им только до сих пор не удалось нащупать, где именно находится сам Одарчук, а то бы уже давно можно было ставить точку. Один из агентов высказал предположение, что Одарчук руководит операциями, сидя в Киеве. Но вы сами просмотрите его донесения… — И Гласс стал открывать портфель.

— Это я сделаю дома, — остановил его Рехер. — Вы захватили с собой все материалы?

— Да. Здесь оперативная карта района пугачей, их радиограммы, донесения агентуры из самого отряда, копии ваших распоряжений, письменные обязательства завербованных партизанских резидентов…

— Прекрасно. Я все это тщательно изучу. — Рехер взял из рук Гласса довольно-таки тяжелый портфель. — А теперь скажите, майор: на каком километре Житомирского шоссе проживает тот партизанский разведчик, который дал подписку работать на нас? И вообще как он зарекомендовал себя?

— Кажется, на семьдесят втором километре. А что касается его деловой характеристики… Нет, претензий у меня к нему нет: провалов по его линии не было.

Сдвинув брови, Рехер долго что-то обдумывал, потом решительно спросил:

— Он не мог бы переправить в партизанский отряд еще одного агента? Только очень срочно!..

— Что за вопрос! Других же переправлял…

— Тогда у меня к вам просьба: предупредите его самым строгим образом, что к нему не сегодня завтра придет человек, которого он должен в срочном порядке доставить в отряд Одарчука. Пароль для связи: «Последний раунд настал». Отзыв: «Победителей не судят».

— Будет исполнено.

— Это еще не все. Я также попросил бы вас немедленно достать сильнодействующий яд, который не имел бы ни запаха, ни цвета, ни вкуса. Количество? Ну, приблизительно человек на пятьдесят — шестьдесят…

На плоском, словно одеревеневшем лице Гласса появилось нечто вроде улыбки.

— Через час самый эффективный яд будет у вас на столе.

— Приберегите его у себя. К вечеру я вам позвоню.

На этом беседа кончилась. Рехер подвез майора до оперативного штаба, а сам покатил на Печерск. К своему дому, однако, подъезжать не стал, а велел шоферу остановиться за углом. Как бы нехотя выбрался из машины, прощупал прищуренными глазами тенистый переулок и, не обнаружив ничего подозрительного, зашагал по чисто подметенному тротуару, нервно сжимая ручку портфеля. Поравнявшись с подъездом дома, быстро нырнул в него, одним махом взбежал на третий этаж, но перед дверью остановился в нерешительности. Как-то его встретит Олесь? Найдут ли они хоть на прощанье общий язык?

Усилием воли заставил себя повернуть ключ. Толкнул дверь и перешагнул порог — в лицо дохнуло пустотой и безмолвием. Какое-то время стоял у дверей, потом направился в комнату сына. Его поразила гостиничная чистота, тот казенный порядок, за которым не чувствуется присутствие человека. Одеяло на постели без единой складочки, на спинках стульев — никакой одежды, стол абсолютно голый. «А у Олеся там всегда лежали книги… А что, если он не дождался меня и бежал в лес? — Рехера при этой мысли бросило в дрожь. — Если узнал о трагедии на Житомирском шоссе, непременно убежал». Шагнул к платяному шкафу, рванул на себя дверцу — одежда сына была на месте. И тут взгляд упал на старенький, туго набитый рюкзак. Развязал его дрожащими руками, стал перебирать его содержимое. Полотенце, туалетные принадлежности, металлическая посуда, банка с медикаментами, несколько коробок спичек, какие-то пакеты.

— Ну, слава богу, — невольно перекрестился Рехер и, успокоенный, стал завязывать рюкзак.

Приняв душ, сварил и выпил крепкий, чуть присоленный черный кофе. Побрился, надел серый в светлую полоску костюм. Из головы ни на минуту не выходила мысль о предстоящем разговоре с Олесем. «Я должен сделать все, чтобы сын поверил моим словам! Но как убедить его, чем засвидетельствовать свою искренность? Ведь он слышал от меня столько неправды?!»

Внезапно, словно что-то вспомнив, Рехер быстро прошел в кабинет, взял принесенный портфель и принялся его опорожнять. Из вороха бумаг отобрал радиошифры, адреса завербованной резидентуры, донесения Тарханова — Севрюка, копии посланных им распоряжений, присоединил к этому карту-двухкилометровку величиной с простыню, по которой змеилась жирная линия с цифрами, означавшая маршрут, пройденный командой пугачей. Какое-то время горбился над этой кипой, потом вынул из стола большой лист водонепроницаемой бумаги, завернул в него приготовленные документы, заклеил лентой-липучкой и вложил в небольшой ящичек-контейнер, в каких восточное министерство обычно переправляло из оккупированных территорий драгоценности. Проделав эту работу, Рехер запер ящик-контейнер в письменный стол, а остатки глассовских бумаг положил в портфель. «Часть дела сделана», — решил он и подошел к телефону.

— Оберштурмбаннфюрер у себя? — сухо спросил, набрав номер. — Очень хорошо… Нет, передавать ничего не надо: я сейчас приеду… Благодарю.

«Твой последний раунд начался. Сумей его выиграть!» — сказал мысленно себе и, прихватив портфель с остатками документов, направился к выходу.

— На Владимирштрассе! — бросил шоферу, усаживаясь в машину…

И через несколько минут уже входил в мрачный серый дом с зарешеченными окнами, вот уже столько месяцев нагонявший страх на весь город.

В приемной заместителя полицайфюрера генерального Киевского округа сидел дежурный офицер-эсэсовец. Он спросил Рехера:

— Как прикажете доложить?

— Докладывать не надо. Герр оберштурмбаннфюрер будет рад меня видеть, — ответил Рехер и без стука открыл дверь в кабинет.

Развалившись в кресле и положив ноги на огромный стол, Эрлингер распекал кого-то по телефону, но при виде неожиданного гостя уронил трубку. Как школьник, пойманный учителем на месте преступления, он быстро сдернул со стола ноги, съежился. Рехер заметил, как неестественно сузились его зрачки, а на маленьком личике проступили багровые пятна.

— Я вижу, вас не очень обрадовал мой приход, но уж простите, дела…

Эрлингер шевельнул губами, но с них не сорвалось ни звука.

— До шестнадцати, правда, еще более часа, но я надеюсь, вы проявите великодушие и примете меня ранее назначенного срока, — остановившись у порога, разыгрывал Рехер роль бедного родственника.

— Напрасно вы, герр рейхсамтслейтер, я тут совсем ни при чем… Мне приказано…

— А к вам я и не имею претензий. Хотел бы только услышать, как вы представляете себе передачу руководства операцией?

— Герр Рехер, поверьте: все это происки Гальтерманна. В погоне за славой он… Я прошу вас: войдите в мое положение. Если бы я знал, что вы вернетесь… Тут такое творится… — В отчаянии Эрлингер схватился за голову.

Рехер отметил про себя, что события разворачиваются так, как он и предполагал. Теперь нужно только умело воспользоваться обстановкой.

— Так, может, вы все-таки пригласите меня сесть?

— Конечно, конечно, простите, сразу не сообразил! — выбежал Эрлингер из-за стола.

— Мне кажется, мы сделаем так, — рассудительно начал Рехер, умостившись в кресле напротив эсэсовского начальника. — Я подписываю приказ агентуре и спецкоманде, действующей под видом партизанской группы соединения Калашника, о подчинении их управлению СД, вручаю вместе с ним всю документацию, касающуюся этой операции, — он положил перед Эрлингером портфель, — а вы подписываете и вручаете мне соответствующий акт о приеме дел. Такая процедура вас устраивает?

— О господи! Для чего еще это на мою голову! — запричитал Эрлингер. — Я же понимаю: Гальтерманн готовит ловушку. Приказал мне взять на себя руководство операцией, а сам завтра едет инспектировать дивизию СС, которую обергруппенфюрер Прютцман выделил для борьбы с партизанами. Разве не ясно, к чему все это ведет?..

— Не будем терять время. Вот вам документы, — Рехер подвинул Эрлингеру портфель. — Приказ я сейчас напишу, а мне прошу дать хотя бы расписку.

Эрлингер совсем потерял самообладание.

— Герр Рехер, помогите мне выпутаться из этой истории. Умоляю вас! — заломил он руки. — Я еще пригожусь вам… Отплачу сторицей! Если хотите знать, Гальтерманн и вам роет яму…

Рехер с деланным удивлением поглядел на собеседника.

— Это правда. Против вас тут такая каша заваривается… — Эрлингер перешел на шепот. — Не знаю, чем объяснить, но Гальтерманн сразу же после диверсии на Житомирском шоссе начал лихорадочно собирать на вас компрометирующие материалы. Мне известно, что он подготовил на имя гаулейтера Коха докладную записку о вашей деятельности в Киеве. И такого там написал… Особенно на вашего сына. Гальтерманн набрался нахальства утверждать, что вы якобы сотрудничаете с большевистским подпольем, используя в качестве связного собственного сына…

— Эту записку вы читали лично? — спросил Рехер, каменея лицом.

Эрлингер втянул голову в узкие плечи, настороженно огляделся по сторонам:

— Да, лично. Машинистка бригаденфюрера, когда перепечатывает материалы, выходящие из-под пера Гальтерманна, всегда делает одну закладку для меня. Конечно, совершенно конфиденциально и за солидное вознаграждение…

«В конце концов, именно такой благодарности и следовало ожидать от этого мерзавца за все услуги, которые я ему оказывал, — скрипнул от злости зубами Рехер. — А мне так и надо, чтобы наперед знал, с кем водить дружбу!»

— Вы только не принимайте этого близко к сердцу. Ваши заслуги перед фюрером и рейхом известны всем, и Гальтерманну не удастся опорочить ваше имя. А вот что касается сына… Я советую вам как можно скорее отправить Олеся из Киева. По приказу Гальтерманна спецы могут тайком схватить его в любую минуту и на допросах третьей категории вырвать любые признания. А такая вещь, как показания сына… Вы прекрасно понимаете, что даже фальсифицированные показатели могут стать веским козырем в руках Гальтерманна.

«Он прав! Олеся гестаповцы могут схватить в любую минуту… Как же я об этом не подумал раньше? — У Рехера в глазах помутнело при мысли, какие муки обрушатся на Олеся в подземных застенках гестапо. — Да, нельзя терять ни минуты. Ва-банк так ва-банк!»

— Ваша информация заслуживает внимания, — стараясь выглядеть как можно спокойнее, сказал Рехер. — Верьте, я постараюсь отблагодарить вас, отплатить вам той же монетой. И очень скоро!

— Благодарю вас, герр Рехер!.. Избавьте меня от необходимости брать на себя ответственность за операцию против Калашника, и я — ваш раб навеки.

— Вот от этого-то не советую вам отказываться, если вы не хотите навлечь на себя высокий гнев. Ваш отказ Гальтерманн непременно истолкует как саботаж распоряжений рейхсфюрера. В этом можно не сомневаться. Да и зачем отдавать лавры победителя какому-то подлецу? Думаю, что вы и без моих советов понимаете: ваши отношения с Гальтерманном зашли так далеко, что кто-то из двух должен сойти со сцены. Уверен: слава победителя над грозным партизанским генералом поможет вам выиграть поединок с Гальтерманном.

— Если бы! Но моя команда уже две недели рейдирует по округу, а еще и на след Калашника не напала.

— А Калашника нечего брать силой, — снисходительно усмехнулся Рехер. — Его надо положить на лопатки хитростью. Скажем, передать ему в руки «пакет из Москвы», начиненный взрывчаткой, или подсунуть бутылку водки с примесью цианистого калия…

Эрлингер почесал затылок.

— Оно-то, конечно, так, но где найти человека, который добрался бы до самого Калашника? Тут первого встречного не пошлешь, его партизаны не подпустят.

— Конечно, не подпустят, — согласился Рехер. — Но такой человек у меня на примете есть.

— Кто он? — так и подпрыгнул в кресле оберштурмбаннфюрер.

Но Рехер не спешил с ответом. Он сначала закурил сигарету, выпустил несколько колец дыма и только после этого спросил:

— Скажите, что с Кушниренко?

— А что с ним должно быть? Сидит в одиночке, ждет вашего приговора.

— В каком он состоянии? Передвигаться самостоятельно может?

— Должен бы.

— Узнайте… И распорядитесь, чтобы его немедленно побрили, вымыли, поприличней одели и хорошенько накормили. Этот тип нужен нам сейчас как воздух. Слухи о его выстреле на стадионе наверняка достигли леса, и в глазах большевистских партизан он — герой, мученик за великое дело. Почему же нам не воспользоваться этим? Кушниренко дорога к Калашнику не будет заказана. Это вне всяких сомнений. А чтобы их встреча оказалась для обоих последней… Тут уж положитесь на меня. Доставьте лишь Кушниренко… — Рехер озабоченно посмотрел на часы и, подумав, сказал: — Ровно в восемнадцать я буду ждать вас на сорок втором километре Житомирского шоссе. Но условие: Кушниренко доставите туда лично вы.

Радуясь, что понял замысел своего покровителя, Эрлингер расплылся в улыбке и кивнул согласно головой.

«Радуйся, радуйся, остолоп, — улыбнулся и Рехер, довольный тем, что все идет по намеченному плану. — Думаешь, вечно будешь на мне выезжать? Эту гниду я затем только и вырываю отсюда, чтобы вы с Гальтерманном не смогли воспользоваться ее услугами. А то, чего доброго, еще надумаете сыграть на показаниях Кушниренко против меня».

— Значит, договорились. Но смотрите: об этом — никому ни слова.

— Да что вы! Разве я не понимаю?

— Тогда до встречи на сорок втором километре. А что касается передачи руководства операцией… Будем считать, что передача состоялась. Документы я вам оставляю, а расписку можете вручить мне и позже.

От Эрлингера Рехер сразу же прошел к Гальтерманну. «Теперь перехитрить бы этого подлеца, и половина дела, считай, сделана. Любопытно, как он после всего посмотрит мне в глаза?»

— О герр Рехер! Какими судьбами? — всплеснул Гальтерманн руками и, торопливо швырнув в стол какие-то бумаги, бросился навстречу гостю с распростертыми объятиями. — Откуда вы?

«Гадкая скотина! Наверняка донос на меня дописывал, а прикидывается ангелом», — подумал Рехер и сказал сдержанно:

— Представьте, с того света. Передал дела руководства операцией против Калашника и решил нанести вам визит…

— А почему же не предупредили? У меня дома такой коньячок… Коллега из Франции прислал. Полагалось бы чокнуться за радость встречи.

— Удивительное совпадение. Представьте, я тоже зашел пригласить вас на рюмку коньяку. Перед отъездом из Киева хочу устроить прощальный вечер и вас как старого приятеля приглашаю первым…

— Что вы говорите? Какой отъезд? — Тень разочарования легла на откормленное лицо полицайфюрера.

— Меня отзывают в Берлин. Рейхсминистр поручает весьма важную и сложную миссию.

— Вот тебе раз! — В глазах Гальтерманна промелькнуло уже неприкрытое разочарование. — А разве тут вы занимались менее важными делами?

— Все мы — солдаты фюрера и будем трудиться там, где прикажет фатерлянд. Так что примите приглашение и приходите в конференц-зал оперативного штаба…

— Я бесконечно благодарен вам, но прийти не смогу, — даже не дослушав до конца, как-то растерянно забормотал Гальтерманн. — Завтра отбываю в Ровно по вызову рейхсфюрера.

«Наверное, повезет Коху собранные компрометирующие материалы, — подумал Рехер. Эта догадка не поразила, не взволновала его: он вынес себе приговор еще в розенберговском кабинете и теперь мало интересовался собственной судьбой; его волновало то, что с поездкой Гальтерманна наполовину рушится намеченный план мести за несбывшиеся мечты. — Нет, этого допустить нельзя! Кто-кто, а этот ублюдок не должен избежать кары».

— А может, вы успеете к вечеру вернуться?

— Не знаю, не знаю…

И тут Рехера осенила фантастически дерзкая мысль:

— Тогда я попрошу вас оказать мне небольшую услугу.

Гальтерманн навострил уши.

— Не могли бы вы подвезти до Ровно моего сына? У меня, как вам, наверное, известно, нет автомобиля, а Олесю уже давно надо получить бронзовый крест за пролитую во имя фатерлянда кровь… Обратную доставку его организует герр Ведельштадт, а туда… Если, конечно, вы едете один… Вам-то я со спокойной душой могу доверить сына.

Неизвестно, какие мысли одолевали в эти минуты бригаденфюрера, только он долго хмурил брови.

— Ради вас я готов на все, — наконец сказал он без воодушевления.

— В этом я никогда не сомневался, — едва сдерживая радость, поблагодарил Рехер. — В котором часу, позвольте узнать, вы собираетесь в дорогу?

— Конечно, до наступления жары. Перед выездом я вам позвоню.

— Заранее вас благодарю. А на товарищеский ужин вы все же постарайтесь приехать.

— Если удастся, прибуду непременно.

Закончив визит к полицайфюреру, Рехер направился в оперативный штаб Розенберга. Черным ходом, дабы в коридорах встретить меньше чиновников, встревоженных слухами, добрался до своего кабинета. Как и прежде, в нем было сыро, затхло, сумрачно. Однако Рехер и не подумал распахнуть окна, как это делал всякий раз, когда заходил сюда. С минуту постоял в задумчивости у двери, затем решительно шагнул к сейфу. Отворил тяжелую дверцу, вынул бумаги и, не присев на стул, стал их торопливо просматривать. Одни бросал назад в черную металлическую пасть ящика, другие складывал в стопку на углу стола. Когда покончил с этим делом, принялся чистить ящики стола. Потом взял стопку отобранных бумаг, чтобы уложить их в старенькую, уже основательно потертую на углах желтую папку, но так и замер, пораженный внезапной мыслью: эта папка должна послужить ему в последний раз! Он вызвал секретаря и сказал:

— Раздобудьте мне портфель для этих бумаг. И займитесь организацией банкета, который я хочу дать в честь отъезда из Киева!

— Так это правда?.. А как же штаб? Что будет с нами?

Рехер пристально посмотрел в глаза своему секретарю, с загадочной улыбкой на губах произнес:

— О себе вы можете не беспокоиться: вы будете там, где буду я.

Тот благодарно склонил голову, потом спросил:

— Когда намечается прощальный банкет? Где? На каком уровне? Сколько гостей?

— Состоится завтра, в конференц-зале. И на самом высоком уровне. Я пригласил всю здешнюю правящую элиту, а также ответственных сотрудников штаба. Но об этом пока что никому ни слова.

Секретарь понимающе кивнул и попятился к двери, что-то записывая на ходу в блокнот.

— А сейчас попросите ко мне майора Гласса, — кинул вдогонку Рехер.

Гласс не заставил себя долго ждать.

— Рад доложить, герр рейхсамтслейтер, все ваши распоряжения выполнены, — переступив порог, отрапортовал он. — Партизанский проводник с семьдесят второго километра оповещен о скором прибытии вашего агента и готов отправиться с ним в одарчуковский отряд в любую минуту. Что же касается «подарочка» партизанскому генералу… — С подчеркнуто равнодушным видом Гласс вытащил из нагрудного кармана стеклянную ампулу величиной с указательный палец и протянул Рехеру. — Яд экстра-класса! Человек на полтораста хватит, если растворить в еде или в воде. Но лучше всего, конечно, в спиртном.

При упоминании о спиртном Рехеру сразу же представилась картина: в освещенном огнями зале звучит высокопарный тост, пятьдесят человек припадают губами к бокалам с вином и замертво падают у праздничного стола. На бледном лице Рехера проступил румянец. Бережно, как дар небесный, взял он из рук Гласса наполненную серебристо-пепельным порошком ампулу, вложил в портсигар и прошептал:

— За это спасибо. Теперь пусть берегутся упыри: расплата не за горами!

— Могу гарантировать: ни один из бандитов не уцелеет.

Если бы Гласс умел читать мысли людей по глазам, он прочитал бы во взгляде шефа: «Старайся, старайся, глупец! Тебе тоже не уцелеть. Слишком много ты знаешь, чтобы тебя можно было оставить на этом свете. Последний свой счет я должен оплатить так, чтобы содрогнулся весь проклятый третий рейх!»

— У меня к вам просьба, майор. Не могли бы вы превратить эту вещь в мину? — Он взял со стола желтую папку с помятыми углами и передал Глассу. — Но сделать надо так, чтобы даже сам черт не смог догадаться об адской начинке.

Гласс повертел папку в руках.

— В наш век нет ничего невозможного. Но, прежде чем давать задание своим спецам, я должен хотя бы в общих чертах знать, в каких условиях будет применена эта мина, чего вы ждете от ее взрыва.

«А не слишком ли много ты хочешь знать? — заглянув Глассу в глаза, улыбнулся Рехер. — Этого я и самому господу богу пока что не поведаю!» Однако, чтобы не насторожить майора, не зародить в нем даже малейшего подозрения, прибегнул к хитрости:

— В поединке со своими противниками я привык действовать только наверняка. В силу яда я верю безгранично, но все же для абсолютной уверенности… Я хотел бы, чтоб от землянки, в которой должна взорваться эта папка, осталась бы одна воронка. Надеюсь, вы меня понимаете…

— Абсолютно. И говорю с полной уверенностью: то количество взрывчатки, которое можно замаскировать в этот папке, в состоянии не то что взорвать землянку, а разнести танк! Я хотел бы только знать ваши пожелания касательно принципа действия мины: механический, химический, часовой?..

— Простите, но над этим уж пусть подумают спецы! У меня к ним единственное требование: папка должна взорваться через полторы-две минуты после того, как ее подсунут Одарчуку под подушку. Это время нужно моему агенту, чтобы незаметно ускользнуть из опасной зоны.

— Все ясно. На когда ее изготовить?

— Сегодня к вечеру.

Майор недовольно сжал губы: дескать, сколько же осталось до вечера?

— И притом учтите, — произнес Рехер уже тоном угрозы, — эта мина должна быть надежнейшей. Если, не дай бог, она не сработает… Одним словом, ответственность за это я возлагаю на вас лично.

— Можете не беспокоиться: мои мины всегда срабатывали.

— В таком случае считайте себя кандидатом в рыцари.

Испросив разрешения, Гласс вышел. Сразу же ушел и Рехер.

Он захватил с собой секретные бумаги и выбрался на улицу тем же черным ходом. Разъездной «опель» стоял в тени кленов. Рехер подошел к шоферу:

— Вы еще не обедали? Ай-ай-ай… Идите перекусить, а я тем временем немного прокачусь. Часов в восемь приходите за машиной к моему дому. — И сел за руль.

Через несколько минут он уже был в гостиной своей квартиры перед Олесем, который сидел за столом и ремонтировал старый компас.

— Ну, как ты тут? Все в порядке?

— А тебе разве еще не доложили? — язвительно ответил Олесь вопросом на вопрос.

— Да, я знаю, что ты уже переплываешь Днепр, и рад твоим успехам. В наше время неделя — большой срок… Случается, что за неделю человек перерождается. Особенно, когда ему в этом помогают.

Рехер рассчитывал, что Олесь проявит интерес к его поездке. Ему очень хотелось, чтобы сын поинтересовался, что произошло с отцом за минувшую неделю. Ведь еще в Берлине он решил рассказать Олесю о своем полном крахе. Но вместо этих ожиданий тот отметил:

— Лично я остался таким, каким был.

«Ему совершенно безразлично, что бы там со мной ни произошло. Вероятно, его не тронуло бы, если бы я даже совсем не вернулся… — с горечью подумал Рехер, но в душе его не было обиды. — Собственно, я же сам во всем виноват. Разве я стремился понять его, помочь в часы отчаянья и разочарованья? Нет, я только прибавил ему мук своею «заботой» о великом грядущем. Что ж, теперь должен пожинать то, что посеял!»

— А как твое здоровье? Пуля дает себя знать?

— Пустое. Я из живучей породы.

Разговор не клеился. Правда, в нарочитом безразличии сына Рехер ощутил затаенное ожидание. И он понимал, чего ждет Олесь, так как хорошо помнил свое обещание перед отъездом в ставку Гиммлера, но заводить об этом разговор не стал.

После обеда Рехер предложил Олесю:

— Может, проедемся куда-нибудь? Чего нам тут сидеть?

Сын принял предложение без энтузиазма, но и возражать не стал.

— Тогда одевайся… Я сейчас, — и прошел в кабинет.

Накинул на плечи спортивную куртку, сунул в карман кольт, надел темные очки и, взяв из стола ящичек-контейнер, вложил в него новые секретные документы и поспешил во двор.

— Ну, так куда махнем? — спросил Олеся, когда они сели в «опель». — Может, на Житомирское шоссе?

— Мне все равно.

Зарокотал мотор — и вот уже за окнами автомобиля поплыли руины Крещатика, печальные тополя на бульваре Шевченко, покинутые жильцами домишки Шулявки — с выбитыми стеклами и вырванными дверями. Скоро осталось позади и Святошино, вдоль шоссе потянулись сосновые боры, над которыми тяжело катилось к закату солнце. Нескончаемая зеленая пустыня. Лишь изредка мелькали встречные грузовики да проносились за окнами сиротливые хатенки разрушенных сел.

— Ты бывал в этих краях? Полесье знаешь?

В памяти Олеся всплыла звездная августовская ночь, мягкие, укутанные туманом приирпенские луга, по которым он в составе отряда особого назначения под командой капитана Гейченко пробирался через передний край немецкой обороны, всплыли нескончаемые, невероятно тяжелые, изнурительные походы по вражеским тылам… Безрадостным было для него знакомство с полесским краем. Именно отсюда начались самые горькие в его жизни мытарства, именно здесь потерял он многих проверенных огнем и железом побратимов. Андрей Ливинский, Кость Приймак… Это с ними по поручению капитана нес он в штаб обороны Киева добытые в жаркой схватке на Житомирском шоссе тайные приказы фельдмаршала фон Рейхенау немецким войскам, нес, пока не нарвались они на подлого предателя. А потом — плен, ровная, как вечность, дорога, размытый дождями курган, где им было приказано копать себе могилу, горячий шепот Андрея, бегство и выстрелы за спиной… Печальным, очень печальным было его знакомство с Полесьем.

— Что же ты молчишь? Мне нужно знать: приходилось ли тебе бывать в этих местах?

— Прошлой осенью ходил сюда выменивать продукты.

— И все? Тебе не мешало бы знать их получше.

«Ясное дело, не мешало бы, — мысленно согласился Олесь. — Не будь я таким городским растяпой, не пришлось бы мне мерить дорогу от Присулья до Дарницы под эсэсовским кнутом…»

— А определить пройденное расстояние по шоссе сумеешь? — через некоторое время спросил Рехер.

— Ну, это дело нехитрое.

— Тогда скажи: сколько мы проехали?

Олесь скептически улыбнулся, но все же стал смотреть в окно, чтобы приметить цифровые обозначения на очередном придорожном столбике.

— По-моему, семьдесят один, — сказал вскоре.

— Точно. Сейчас мы на семьдесят втором километре, — подтвердил Рехер и резко сбавил скорость.

— Может, вернемся назад?

— Повернем вон за той халупой, — Рехер показал на одинокий домик дорожного мастера впереди. — Кстати, ты ее запомни хорошенько!

Олесь пригляделся: ничего особенного, домик как домик. Ровный штакетник, высокие подсолнухи под окнами, желтые фонари дозревающих в саду груш…

Внезапно Рехер круто повернул руль вправо, машина шмыгнула на узенькую, похожую на просеку, лесную дорожку, запрыгала на ухабах.

— Ты куда меня везешь? — забеспокоился Олесь.

— Сейчас увидишь.

В какой-нибудь сотне шагов машина остановилась у порубки.

— Выйдем? — скорее приказал, чем спросил Рехер и открыл дверцу.

Держа под мышкой металлический ящичек, не спеша пошел между пеньками. Олесь последовал за ним, не догадываясь, что замыслил отец. Вот они подошли к толстенному дубовому пню, возле которого была куча угля и пепла; возможно, пень этот служил столом неведомым кашеварам. Рехер остановился, огляделся. Затем присел, вынул из кармана охотничий нож и, не обращая внимания на сына, стал отгребать от пня неистлевший уголь, копать землю. Олесь молча стоял поодаль, соображая, что делает отец. Когда ямка получилась достаточно глубокой, Рехер опустил в нее металлический ящичек и стал поспешно засыпать его песчаным суглинком, притоптал, замаскировал и сказал:

— Запомни это место, как собственное имя. Когда понадобится, ты должен разыскать его даже с завязанными глазами. Основным ориентиром для тебя должна быть усадьба дорожного мастера на семьдесят втором километре. За нею — первый поворот направо до этой порубки, а уже тут… Возьми нож и сделай своей рукой метку на пне.

— Послушай, а зачем это все?

— Потом узнаешь, а сейчас делай, что велят.

Олесь нехотя взял нож, нагнулся над могучим пнем. Что на нем вырезать? Черкнул по крепкому, прямо-таки железному срезу острым лезвием, но оно не оставило даже следа. Дерево буквально звенело. Тогда он налег на нож обеими руками и вывел на отполированной глади нечто похожее на латинскую букву «V».

— Виктория… Что ж, прямо-таки символическая метка, — сказал Рехер. — А теперь пойдем!

Когда отошли несколько шагов, Рехер остановился и сказал сыну:

— Еще раз внимательно осмотри местность и вруби ее в память до малейших деталей. От этого многое будет зависеть.

— Ты говоришь так таинственно, что можно подумать: под тем пнем закопан клад.

— Золото, мальчик, не мера человеческого счастья, — снисходительно улыбнулся Рехер, но взглянул на часы и обеспокоился: — Пойдем, времени у нас в обрез.

Они подошли к машине. Олесь упал на сиденье, все еще не в силах что-нибудь понять. Но еще больший сюрприз ждал его впереди.

На полдороге к Киеву Рехер съехал на обочину шоссе и остановил машину под старыми осокорями. По тому, как он все время поглядывал на часы, Олесь понял: отец нервничает. Но почему? И тут он ощутил, как и самого его охватывает волнение. Ему показалось… нет, он точно знал, что сейчас произойдет нечто невероятное.

Прошло минут пять — семь. Вдруг Рехер весь подался вперед, припал к ветровому стеклу. Олесь тоже вперил глаза в дорогу, но на ней ничего, кроме черной легковой машины, не увидел. Когда же черный «хорх» приблизился к ним, Рехер высунул руку из окна и подал водителю какой-то знак. «Хорх» сразу же замедлил ход и, поравнявшись с «опелем», круто развернулся, застыл на месте. Из него тут же вывалился на шоссе какой-то сутулый человек в гражданском. Рехер снова подал знак рукой — и «хорх», — злобно рыча, понесся к Киеву.

— Поди к нему, — обратился Рехер к Олесю и кивнул на высаженного из «хорха» человека. — Поди и отдай вот эту штуку. — Он подал через плечо заверенный печатью с орлом, но незаполненный мышиного цвета аусвайс.

Олесь даже не шевельнулся.

— Я прошу тебя, не медли!

Олесю ничего не оставалось, как идти к сутулому человеку, стоявшему у края дороги с таким видом, будто он ждал пулю в затылок. Вот уже десять шагов до него, семь, пять… И вдруг мир опрокинулся у Олеся в глазах: перед ним стоял Кушниренко. Постаревший, с отупевшим, незрячим взглядом. «Вот так сюрприз приготовил мне отец!» — чуть не задохнулся Олесь. Но не было у него силы сказать Кушниренко хотя бы слово. Как жаждал этой встречи, сколько мечтал о ней, а вот когда она настала, застыл перед Иваном как вкопанный и молчал.

Наконец все же собрался с духом:

— Ты свободен, Иван. Бери документы и иди, куда тебе подскажет совесть…

Не помнил, как вернулся к «опелю», как отец выехал на шоссе. Перед глазами неотступно маячила сгорбленная фигура бывшего курсового вожака…

XIX

— Вставай, сынок! Твое время настало… — подойдя к кровати, Рехер слегка тронул Олеся за плечо.

Тот нехотя оторвал от подушки голову, сонно заморгал глазами. В сизых предрассветных сумерках увидел по-праздничному торжественного отца, но никак не мог взять в толк, почему он в такую пору вырядился в новый черный костюм, снежно-белую рубашку при темном, в мелкую крапинку галстуке, на котором тускло поблескивал золотой партийный значок.

— Чего ты хочешь?

— Благословить тебя на святое дело. И распрощаться.

С глаз Олеся сразу спала мутная поволока, он вскочил с постели: что все это значит?

— Ты собирался уходить в лес к партизанам. Пора выступать в путь!

Это совсем обескуражило юношу:

— Но почему ты об этом хлопочешь?

— Потому что в Киеве тебе нельзя оставаться и дня, — деловито ответил Рехер. — После вчерашней встречи с Кушниренко… Пока не поздно, уходи. Тем более что ты уже давно готов к походу.

«Может, он собирается еще и дорогу к партизанам мне указать? — иронически сузились у Олеся глаза. — Очень подозрительные заботы. То чуть не на привязи держал, окружил целой сворой шпиков, а то вдруг сам выпроваживает в лес».

— Что-то не понимаю я тебя. Неделю назад ты запугивал меня партизанами, утверждал, что они повесят меня на первом суку, а сейчас сам к ним посылаешь…

— Все меняется, сынок. Сейчас сложилась такая обстановка…

«Говори, говори… Замыслил что-то злое, а прикидывается благодетелем. Эта вчерашняя комедия на Житомирском шоссе… хотя нет, он мог «пожертвовать» Кушниренко, чтобы завоевать мое доверие, послать в лес… чтобы по моим следам гестаповские шпики проложили тропку к партизанам. Но напрасны старания, на мне далеко не уедешь!»

— Что ты еще скажешь? — спросил Олесь с издевкой в голосе.

— Не медли! — Рехер словно бы и не заметил презрения сына. — Конечно, партизаны тебя хлебом-солью встречать не будут. Но если хочешь, чтобы они тебе поверили и приняли к своему шалашу, окажи им добрую услугу: пойди и предупреди, что близится их смертный час. Пусть загодя уйдут в припятские леса или белорусские пущи, так как через неделю-другую на Киевщину по распоряжению самого Гиммлера прибывает карательная дивизия. Против нее им не устоять. И пересидеть где-то в глуши тоже не удастся, потому что в их среде давно уже орудуют вражеские агенты, а по их следам — под видом советских партизан — следует зондеркоманда.

Олесь охватил руками колени, тяжело опустил голову на них. «Что, если в его словах хотя бы чуточка правды?.. С моей стороны было бы преступлением не предупредить товарищей по оружию о смертельной опасности. Они же, верно, не ведают ни об этой банде провокаторов, ни об агентах. Но как их предупредить? Кто мне поможет найти к ним кратчайший путь?»

— А как я могу быть уверен, что все сказанное тобой правда?

— О боже! Неужели ты думаешь, что я стал бы посылать единственного сына на напрасную гибель?

На это Олесь только молча пожал плечами.

— Хотя я понимаю: тебе действительно нелегко поверить в мою искренность. И в этом, конечно, не твоя вина: только родители бывают виноваты в том, что дети им не доверяют. Слишком долго я спекулировал на твоей врожденной доброте и доверчивости, а вот сейчас… Да что спекулировал — я был чрезмерно жесток и несправедлив с тобой. Думаешь, по чьей воле разрушено ваше уютное жилище на Соломенке? Кто спровадил в монастырь старого Гаврилу с питомцем? Кто отправил на немецкую каторгу твою невесту Оксану? Кто, наконец, выкрал у тебя друзей по подполью?.. Все это сделано если не моими руками, то по моему приказу. Не думай только, что я решил сейчас оправдываться перед тобой. После всего этого ты имеешь полное право возненавидеть меня, проклясть, но поверь: вины за собой я тогда не чувствовал, так как твердо верил, что, изолировав тебя, вырвав из твоего окружения, сумею вымести из твоего сердца мелкие чувства и привязанности, воспитаю фанатичного поборника идеи, которой я посвятил свою жизнь. Как видишь, я заботился не о себе и не о тебе. И если с обывательской точки зрения мои действия на самом деле выглядели непривлекательными, даже подлыми, то с точки зрения исторических критериев… Думаешь, мне легко было видеть твои ежедневные муки? Но я, зажав себя в кулак, сознательно приносил в жертву твою душу, делал все, что только мог, чтобы закалить тебя, чтобы твои крылья были готовы для далекого полета. Ведь большие государственные дела, высокая политика всегда творились ледяным разумом, кремневым сердцем и жестокими руками.

— Почему ты все это мне говоришь?! — вспылил Олесь.

— Потому что не могу больше молчать! — тоже повысил голос Рехер. — Сейчас для нашего края настало такое время… Я мог без сожаления положить на плаху свою голову, мог послать на эшафот даже тебя, но когда на карту поставлено будущее отечества, когда встал вопрос о существовании украинского народа вообще…

— О боже! С какого это времени ты стал так болеть за судьбу родного народа? Раньше у тебя для него не находилось иных слов, как «омерзительная чернь», «никчемные сорняки», «быдло смердящее», «глупые смерды», «общественный мусор»…

— И все же я любил его. По-своему, но любил…

— Затягивать петлю на шее матери и в то же время разглагольствовать о любви к ней… Да будет проклята такая любовь!

Рехер слегка побледнел:

— Вам, большевикам, вряд ли понять таких, как я…

— Не тебе судить большевиков! Они грудью встали на защиту украинского народа, собственной кровью платят за ею свободу, а ты… Такие, как ты, приползли сюда с фашистским гадючьем, чтобы вообще из истории вычеркнуть память о нас. Так что о большевиках лучше помолчи!

— Да, великая правда оказалась на вашей стороне, — заупокойным голосом произнес Рехер. — Но как бы вы там обо мне ни судили, я никогда не желал зла своей земле.

— А что доброго ты для нее сделал? Чем помог в лихую годину?

— Я искренне стремился помочь, а вышло… Теперь я могу на весь свет заявить в назидание другим: пусть провалится земля под ногами того, кто намерен счастье в родной дом нести на чужих штыках!

Чего-чего, а такого признания Олесь никак не ждал. На мгновение ему даже показалось, что отец в самом деле осознал свои горькие ошибки и искренне хочет искупить хоть часть грехов перед Родиной, но он сразу же отогнал эту мысль.

— Красиво звучит твое проклятие. Но, осуждая ориентацию на внешние силы, ты и дальше служишь душителям своего народа… Где же логика? Чему верить?

— Все это, сынок, уже бесповоротно кануло в вечность. Сейчас я совсем не тот, каким ты знал меня еще неделю назад.

— Кто же ты ныне, позволь узнать? — с еще большим сарказмом спросил Олесь.

Рехер побледнел еще больше и словно перед высшим судьей проговорил с надрывом:

— Хочешь знать, кто твой отец сейчас?.. Что же, слушай. Перед тобой абсолютный банкрот, жалкий и горький неудачник, живой труп. Я добровольно отрекся от родины, семейного счастья, своего будущего во имя надуманных идеалов, а под занавес оказалось… За прошлую неделю я наконец постиг, что вся моя жизнь была страшной ошибкой. И проклинаю тот день, когда ступил за пределы родной земли…

Олесь слушал эту горькую исповедь и не мог поверить услышанному. И все же не то сочувствие, не то слабенькая надежда затеплилась в его сердце.

— Неужели люди твоего возраста и твоего характера могут — перерождаться так молниеносно?

— Как видишь, случается… Да и что тут удивительного? Если камень при определенных условиях превращается в пепел, то почему же не рассыпаться даже самым твердым убеждениям под давлением обстоятельств? Я теперь полностью разделяю одно из утверждений твоего духовного наставника Карла Маркса, что материальное бытие определяет наше сознание.

— О Марксе тебе лучше бы помолчать.

— Почему же? Разве история знает мало примеров, когда самыми яростными, самыми верными поборниками той или иной идеи становились как раз ее недавние ожесточенные противники? Конечно, я совсем не хочу сказать, что за эту неделю стал марксистом, но если бы мне выпало начинать жизнь сначала… Да, я никогда бы не пошел по пути, который мне суждено было пройти!

«Нет, в его душе что-то надломилось, — решил Олесь. — Не может же он разбрасываться, как шелухой, такими словами».

— Что же случилось за последнюю неделю?

Рехер потянулся к окну, за которым уже пламенело небо, ткнулся лбом в стекло и долго стоял в задумчивости.

— Случилось, сынок, то, что рано или поздно должно было случиться, — наконец вымолвил он глухо. — Идеалы, которым я служил и ради которых шел на величайшие жертвы, оказались блефом, химерным маревом, бредом сумасшедшего. Я пережил полное и сокрушительное поражение…

— А конкретнее? Можешь ты хоть раз обойтись без туманных намеков?

— Должен обойтись! Я просто обязан поведать правду о своей трагедии, чтобы предостеречь тебя от подобных ошибок, — повернулся Рехер к Олесю с горькой улыбкой на губах. — Ты помнишь наш недавний разговор? Так вот: ты оказался тогда мудрее и дальновиднее, чем я… Неделю назад Гиммлер вызвал к себе в ставку всех полицайфюреров и высших цивильных начальников рейхскомиссариата и объявил по поручению Гитлера уже утвержденный тридцатилетний план «Ост». По этому плану все славянские народы объявляются вне закона, им отводится роль навоза истории, который должен удобрить почву для процветания «высшей» арийской расы. Что же касается Украины, то она первой должна навсегда исчезнуть с географической карты мира. Гитлер утвердил как государственную доктрину предложение обер-палача рейха образовать на извечных наших землях новую арийскую империю. Они придумали для нее даже название — Остготия. Учти: это не просто безумный бред двух безнадежных психопатов, это — официально провозглашенная генеральная линия немецкой политики на Востоке. Войска СС уже получили приказ немедленно приступить к закладыванию основ великого переселения «благородной» расы. Что это конкретно означает, ты, надеюсь, понимаешь…

С болезненным вниманием слушал Олесь повествование об этих намерениях «сверхлюдей» и чувствовал, как в его жилах начинает медленно стынуть кровь. Даже ему, прошедшему Дарницкий фильтрационный лагерь, собственными глазами видевшему приудайские побоища и заполненный трупами Бабий Яр, трудно было поверить, что человеческий разум способен сотворить такой остервенело-ненавистнический план глобального истребления целых народов.

— Украинская нация обречена на полное уничтожение. Даже желтый морок татаро-монгольского ига не идет ни в какое сравнение с мороком, который несут на нашу землю арийцы!

— А Розенберг?.. Неужели он отрекся от своих взглядов и принял точку зрения Гиммлера?

Рехер сокрушенно покачал головой:

— О мой мальчик, ты просто не имеешь представления, что это за мразь в министерском кресле!

— Так чего же ты впрягался с ним в одну упряжку, если видел, какая это мразь?!

— Если бы я имел, из чего выбирать… Во имя торжества своего тайного замысла я просто вынужден был идти на компромисс с собственной совестью. Наивно надеялся, что мои грехи окупятся впоследствии сторицей. А вышло…

— Ты получил то, что заслужил.

— А я и не жалуюсь на судьбу, виноват во всем сам. И если и говорю тебе о своей полной катастрофе, то только с единственным желанием, чтобы мой: горький опыт стал школой для каждого, кого нечистый станет толкать на поиски счастья для отчего края за моря.

— Не об этом сейчас надо вести речь, надо спасать то, что можно еще спасти, — сказал после паузы Олесь. — Если ты действительно осознал свои ошибки… Скажи, почему бы тебе не доказать это на деле? У тебя ведь неограниченные возможности.

— А разве то, что я поведал тебе об архисекретном генеральном плане «Ост», не дело? Даже из нацистской элиты только довереннейшие лица фюрера ознакомлены с принципами истинной восточной политики рейха. Я более чем уверен, что ни одной разведке мира не удастся проникнуть в ближайшие годы в эту тайну, а ты получил исчерпывающую информацию, так сказать, из первых рук. Пусть только сумеют оценить ее твои единомышленники и надлежащим образом воспользуются ею.

— Возможно, ты пожелаешь еще и вознаграждение за нее?

— Не паясничай! Я делаю это не из шкурнических интересов. Свою стежку я уже истоптал до конца, а потому и не собираюсь выторговывать себе какие-нибудь выгоды.

— Ты не совсем правильно меня понял. Я думал, за последнюю неделю…

— Нет, за последнюю неделю большевиком я не стал! Все же объективности ради признаю: нашу национальную катастрофу можете отвести только вы, большевики. Кроме вас, на всей планете теперь не существует реальной силы, которая сломала бы хребет Гитлеру и сорвала бы его людоедские планы. На Англию и Соединенные Штаты надежд возлагать нечего, они явно выжидают, пока европейские противники обескровят друг друга, чтобы потом утвердить здесь свое господство. Да и не наивно ли думать, что волю нам принесет кто-нибудь из иностранцев?! Свое счастье каждый народ должен завоевывать себе сам. Так что иди к партизанам, поведай им об истинных намерениях гитлеровцев и скажи: пусть поднимают на смертный бой весь народ! Именно весь народ! Земля должна запылать под ногами оккупантов, старый и малый должны взяться за оружие. Не надо закрывать глаза: борьба будет продолжительной, жестокой и тяжелой, но вы непременно победите. Должны победить! Потому что за вами народ, за вами великая правда…

— Спасибо на добром слове, — с чувством сказал Олесь. — Но уж если ты решил быть честным с собой… Я просил бы тебя подробнее рассказать о карательной эсэсовской дивизии. Какое у нее конкретное задание, ее количественный состав, маршрут передвижения?

— Видишь, к сугубо военным делам я по своему служебному положению прямого отношения не имею. Все, что я узнал от компетентных людей, тебе уже известно. Добавить могу лишь одно: для партизан сейчас наибольшую угрозу представляют не эсэсовцы, а группа Калашника, рейдирующая по Киевщине.

От этих слов Олесь дернулся так, словно его шарахнули по темени.

— Да ты что?

— Да, для советских партизан самый опасный враг сейчас — Калашник, тайный предводитель зондеркоманды.

Нет, стерпеть такое было нельзя, и слова эти Олесь оценил как явную провокацию. Ведь еще с прошлой осени о подвигах Калашника ходило столько легенд, и в самые мрачные дни они лучше чудодейственного бальзама исцеляли сердца, согревали души, придавали силу не только отчаявшимся, но и закаленным людям. Что же касается самого Олеся, то после выхода из военного госпиталя он днем и ночью бредил тем, как отыскать дорогу в отряд прославленного партизанского вожака. И вот услышать вдруг, что народный любимец — провокатор, руководитель предательской зондеркоманды…

«Нет, нет, этого не может быть, — протестовала в Олесе каждая клеточка. — Наверное, отец умышленно оговаривает Калашника, чтобы внести раздор в партизанское движение. Это издавна практикуемая тактика подлецов: не можешь побороть противника в открытом бою — пусти против него ядовитое оружие поклепа. Только не выйдет!»

— Послушай, не смей при мне поганить этого человека!

У Рехера иронически поднялась правая бровь.

— Что же, замолчать — дело нехитрое. Но я просто обязан довести до сведения большевиков: Калашник, на которого тут все молятся, — предатель. Его заслали в леса, чтобы выявить количественный состав, места базирования, систему снабжения и связей советских партизан с населением. Кстати, тот Калашник тебе хорошо известен. Это — бывший твой наставник Куприков, или, как он сам себя сейчас именует, князь Тарханов.

— Ты лжешь! Ты опять лжешь!.. Куприков преспокойно пребывал в Киеве, когда слава о подвигах Калашника гремела по всей Украине. Я собственными глазами видел его тут совсем недавно… Да и не могла зондеркоманда уничтожать немецкие комендатуры, освобождать наших военнопленных, громить офицерские санатории… Ты просто провоцируешь меня!

— Мы говорим о разных людях. Я совсем не собираюсь отрицать того Калашника, о ратных делах которого говорит вся Украина. Да, истинный советский партизан Иван Калашник до недавнего времени находился и действовал в немецком тылу. Могу даже больше сказать: родом он из села Кальник Иллинецкого района на Винничине, до войны служил в пограничных войсках. В начале августа прошлого года попал в так называемый Уманский «котел», в котором очутились две ваши армии. Выбираясь из окружения, объединил вокруг себя группу таких же, как сам, отчаянных и начал партизанские акции. В одном месте захватил немецкую бронемашину, в другом — обмундирование спящих немецких солдат и под видом отдельной немецкой команды стал действовать на дорогах Винничины и Черкасщины. Нападал на пересыльные лагеря, освобождал сотни военнопленных, громил в райцентрах немецкие комендатуры, уничтожал продовольственные отряды, шарившие по селам. Неизвестно, то ли освобожденные им пленные разнесли о нем слухи по городам и весям или, может, просто судьба оказалась к нему благосклонной, но слава про партизана Ивана Калашника вскоре распространилась от Карпат до Дона. И это помогало ему в дальнейшей борьбе. Осенью прошлого года донесения о разбоях Калашника стали приходить из большинства областных гебитскомиссариатов Украины. Это не только осложняло, а попросту делало невозможной борьбу с ним. Длительное время немецкие карательные органы вообще не имели представления, где искать этого народного мстителя. Лишь впоследствии специальным службам удалось установить, что с целью конспирации и большого психологического эффекта под этим именем действуют десятки и десятки местных большевистских диверсионных групп и мелких партизанских отрядов. Это подтвердилось после того, как в селе Кантелина на Винничине был выслежен и убит настоящий Иван Калашник. С тех пор прошло уже полгода, а до сих из разных концов рейхскомиссариата регулярно приходят сведения о разбоях лжекалашников. По агентурным данным, на Киевщине, например, население относит на счет легендарного партизана все боевые свершения отряда Ефрема Одарчука. Того самого Одарчука, который недавно разгромил офицерский санаторий в Пуще-Водице, разгромил высланную за ним карательную экспедицию, прервал на несколько дней транспортную связь рейха с Киевом… Вполне понятно, что популярностью этого имени воспользовались и соответствующие немецкие службы. Именно под видом отдельной мобильной группы мифического соединения Калашника и была направлена в леса с известным тебе заданием специально подготовленная команда во главе с Куприковым.

— О мир, мир! Почему ты не перевернешься, видя такую подлость! — вырвалось у Олеся. — Бывший бандит-рецидивист Бендюга-Куприков-Тарханов в роли народного героя! А люди открывают ему свои сердца, свои души, ничего не подозревая… Много преступлений он уже успел совершить?

— На пальцах не сосчитать. Но трагизм положения даже не в этом. Если Куприков хорошо зарекомендует себя в борьбе с партизанами, служба СД непременно наводнит такими зондеркомандами всю Украину, и ваше дело будет дискредитировано. Этого никак нельзя допустить! Иди к Одарчуку и передай: пусть он немедленно уничтожит эту бешеную стаю и разгласит по всей Украине о гибели Ивана Калашника в селе Кантелина. Только так вы сможете отвести беду.

— А поверит ли мне Одарчук? Чем я докажу, что мои слова — правда?

— Об этом не тревожься. В той металлической коробке, которую мы вчера закопали с тобой под дубовым пнем, достаточно вещественных доказательств. Там спрятана оперативная карта рейда команды Куприкова-Тарханова, буквально все его радиодонесения в центр, списки выявленных им партизанских сообщников и просто патриотов, распоряжения центра… Кстати, радиошифры, которые там лежат, Одарчук сможет использовать для ликвидации этой банды…

От радости у Олеся на глазах выступили слезы.

— Еще один совет: о том, что тебе известно, расскажи только Одарчуку. И лично. В его отряде, как я уже сказал, орудуют несколько агентов. Не хватает, чтобы они предупредили Куприкова о твоем появлении в лесу… Но не спеши отдавать в руки Одарчука все свои козыри. Закопанные документы вручишь ему только тогда, когда получишь гарантии, что тебя после этого не вздернут на сук. Теперь такое время… А вообще постарайся в том отряде не задерживаться. Проси, чтобы тебя как можно быстрее переправили со всеми документами через линию фронта.

Но Олеся не интересовали подобные советы. Более всего его заботило, как найти дорогу к Одарчуку.

— В этом положись на меня, — угадал Рехер мысли сына. — С Одарчуком ты встретишься сегодня же, если проявишь сообразительность и твердость духа…

Олесь с явным недоверием взглянул на отца, потом на окно, за которым уже разгорался день. Мол, когда же тут успеть?

— Из Киева тебя вывезет в своей машине бригаденфюрер Гальтерманн. Не удивляйся, именно Гальтерманн. Он сегодня выезжает инспектировать эсэсовскую дивизию, которая выделена Гиммлером для операции против здешних партизан, и по моей просьбе обещал довезти тебя до Ровно. Я сказал ему, что ты едешь туда за наградой. Запомни это. И, не дай бог, не насторожи его чем-нибудь в дороге. Ты должен выглядеть радостным и беззаботным. Когда достигнете усадьбы дорожного мастера на семьдесят втором километре… там тебя должно затошнить. Запомни, как молитву: на семьдесят втором километре! Попроси, чтобы Гальтерманн остановил машину. Когда он это сделает, постарайся подальше отбежать от машины на обочину якобы потому, что тебя рвет. Но непременно оставь в машине эту вещь. — Рехер показал на старенькую желтую папку с помятыми углами, лежавшую на столе. — Знай: это — мина исключительной взрывчатой силы. Достаточно вставить в ее замок ключ, что ты незаметно и сделаешь, выбираясь из машины, как ровно через полторы минуты раздастся взрыв. Надеюсь, ты понял суть моего замысла?

Пораженный Олесь не мог произнести ни слова.

— Не удивляйся, Гальтерманн тысячу раз заслужил такой конец. А для тебя эта операция будет лучшей аттестацией Одарчуку. Не растеряйся только. — Словно собираясь с мыслями, Рехер выдержал паузу. — Ну, и последнее. Сразу же после взрыва машины Гальтерманна со всех ног через кустарники мчи к дому дорожного мастера, который я тебе вчера показывал. Там живет партизанский проводник, который тебя ждет. Он сразу же отправится с тобой к Одарчуку, назови лишь пароль: «Последний раунд настал!»

— Да ты понимаешь, что все это для меня значит!

— Не время об этом, не время! Сейчас спешно собирайся в дорогу: Гальтерманн вот-вот за тобой заедет.

Олесь бросился в ванную. Побрился, вымылся, надел праздничный костюм. Потом они сели завтракать. Только что-то не было у них аппетита в это погожее утро. Каждый с нетерпением ждал, и каждый боялся минуты разлуки.

На улице прозвучала автомобильная сирена.

— Ну, сынок, твой час настал!

— А как же ты? Может, поехали бы вместе…

Рехер печально улыбнулся на эти слова.

— Нет, Олесь, мое место здесь. Слишком мало мне осталось жить, чтобы начинать все сначала. А тебе я по-доброму завидую…

— Увидимся ли мы когда-нибудь?

— Вряд ли. Но это не так уж и важно.

За окном снова прозвучала автомобильная сирена.

— Что ж, будем прощаться, сын…


Перевод Изиды Новосельцевой.

ГОЛУБОЙ БЕРЕГ