Наверное, она окончательно поняла, с кем имеет дело, и смертельная бледность проступила на ее лице. Нет, Явдоха не зарыдала, не забилась в истерике, как это случалось почти со всеми разоблаченными предателями, а лишь беспомощно опустилась на бревно. И закрыла веки, мысленно проклиная себя за то, что не доверилась, как всегда делала, интуитивному ощущению, когда встретила в лесу незнакомца увальня. А оно ведь подсказывало, криком кричало да подсказывало, что перед нею не кто иной, как переодетый партизан. Как же это она, видавшая виды, так легко купилась?..
— Я знаю, вы меня расстреляете… Что ж, так мне и надо!
— Сначала судить будем. За измену Родине, за кровь замученных невинных советских людей…
— «Судить будем, судить будем»… Зачем эта комедия? Лучше не теряйте времени, а ставьте прямо к стенке!
— Разрешите нам обойтись без ваших советов. Мы привыкли действовать в строгом соответствии с советскими законами и не отступим от своих принципов. А вас я велел вызвать… Нам стало известно, что у вас в селе Погребы есть двухлетняя дочурка, мать, братья… Скажите: вам дороги эти люди?
— А вам какое до этого дело?
— Дело есть. Решая вашу судьбу, мы не можем не заботиться о судьбе ваших родных. Кстати, ни в чем не повинных людей. Ведь из-за вас им придется до конца жизни пить горькую чашу общего презрения и отвращения. А особенно — дочери. Представьте, как нелегко придется ей жить с сознанием, что ее мать — презренная изменница, казненная по приговору партизанского суда. Вот на что вы ее обрекли! Вот какое будущее приготовили!..
Явдоха резким движением закрыла ладонями лицо, закачалась всем телом туда-сюда, будто убаюкивая свое отчаяние, и глухо застонала:
— О господи! Карай уж меня, но отверни гнев от моей крошечки…
— Господь наверняка ей не поможет, а вы могли бы несколько облегчить ее участь. Для этого, собственно, я и пришел сюда.
Будто сорвавшись с привязи, она резко вскочила с бревна, уставила в Ксендза исступленный взгляд:
— Что я должна сделать?
— Ничего особенного. Просто написать родным перед смертью письмо. Написать, что вам надоело так жить, как до сих пор жили, а поэтому вы решили наложить на себя руки, чтобы таким образом искупить все свои грехи. Пускай родные и знакомые думают, что вы добровольно ушли в могилу, а не казнены за кровавые злодеяния против своего народа…
Долго сидела Явдоха в глубокой задумчивости, а потом сказала решительно:
— Ради дочурки я готова на все!
Другого ответа Ксендз, конечно, и не ждал.
— Одновременно вам надлежало бы написать письмо приблизительно такого же содержания и господину Виккерту или как там его. Пускай у него тоже не остается сомнений, что вы уходите из жизни честным человеком.
— Что ж, я согласна. Но дойдут ли мои письма до адресатов?
— Дойдут! Это единственное, что я могу вам твердо обещать.
XI
Купалось солнце в застоянной, мутно-красноватой мгле над горизонтом, когда пятеро вооруженных мужчин выехали из чахлого редколесья на пожухлые прииршанские луга. Миновав слежавшиеся стога сена, бричка, на которой они ехали, быстро скрылась под тенистым навесом между старыми вербами, тесно обступавшими с обоих боков обмелевшую за лето Иршу. У песчаного пологого берега Оникей, управлявший пароконкой, резко натянул вожжи — гнедые рысаки послушно остановились, захрапели, кося горячими глазами на воду.
— Ну вот, здесь разойдутся наши дороги! — соскочил с брички Заграва и подошел к неподвижному плесу.
За ним двинулись высокий Ян Шмат и низкорослый крепыш Карел. Шестеро глаз прощупали противоположный берег, на возвышении которого темнели вдали окраинные сооружения Малина. Не обнаружив ничего подозрительного, Заграва обернулся к спутникам:
— Здесь мы будем ждать вас до рассвета. Постарайтесь не задерживаться! А теперь, как говорят, с богом… — Он крепко пожал Яну и Карелу руки.
Затем словаки молча подняли правые руки к вискам, прищелкнули каблуками и одновременно вскочили на бричку. Что могли они сейчас сказать Василю, если все нужные слова уже выговорены прошлой ночью под Кодрой! Для них настало время не говорить, а действовать!
Оникей потихоньку гикнул на коней, и те осторожно ступили в воду, потащили бричку поперек едва заметного течения через забытый брод, которым старый извозчик каждый раз тайком пользовался, когда ездил в Малин к хирургу Соснину. Примерно через минуту-другую они были на противоположном берегу. Словаки, соскочив на землю, дружно помахали Заграве и Семену Синило и размеренно зашагали вдоль берега к видневшимся вдали холмам.
Окрестные места были хорошо знакомы Яну и Карелу. Несколько недель подряд они заготовляли здесь фураж для своих коней, не раз выбирались сюда на тактические занятия, отрабатывая приемы развертывания и движения по пересеченной местности. Потому-то каждый из них мог бы добраться отсюда в городок даже с завязанными глазами.
Только Шмат со своим верным ординарцем продвигались осторожно, неторопливо. Солнце ведь не успело еще нырнуть за горизонт, а у них было твердое намерение проникнуть в Малин с первыми сумерками. Не раньше и не позже! Ведь засветло их могли издалека узнать случайные встречные, а среди ночи была опасность наткнуться на патруль. Задача же их заключалась и в том, чтобы при посещении Малина не привлечь к себе внимания.
Сумерки накрыли их неподалеку от прииршанских левад. По знакомой тропинке между потемневшими стеблями неубранного подсолнечника пробрались к крайнему подворью. Не прячась, пересекли этот двор: почему им остерегаться местных жителей? В лицо их здесь никто не знает: солдаты как солдаты. А вот встретиться с эсэсовцами или полицаями… Фашисты наверняка ведь догадываются, куда девалась арестантская машина, они непременно расставили по городу силки…
Быстро проскочили через глухую улочку. Садами и огородами выбрались на соседнюю; Потом по узенькому крутому проулку добрались, так и не повстречав никого, до аккуратной хатенки с чисто выбеленными стенами, где квартировал с весны Осип Очак. Именно сюда, к своему односельчанину и верному побратиму чатару[11] Осипу Очаку, прокладывал все эти дни мысленно свой путь Ян Шмат. На Осипа, и только на Осипа, возлагал он надежды. Этот простой крестьянский сын никогда не навязывал себя в друзья, внешне держался на дистанции, которая официально отделяет чатара от офицера, но в беде никогда не оставлял Яна. Куда же, если не к нему, должен был идти сейчас Шмат?
Но тут его ждала неудача. Ласковая бабуся, присеменившая на их стук на густо увитое хмелем крыльцо, сообщила, сокрушенно покачивая головой, что ее постоялец не возвращался сюда со вчерашнего утра и она никакого представления не имеет, куда он девался и когда появится. Ян с Карелом не стали ждать Осипа, а, поблагодарив старушку, направились к калитке.
— Что ж, навестим Михала Гайдаша, — после минутного раздумья объявил за воротами Шмат.
Поручик Михал Гайдаш, как и Ян, был взводным командиром во второй роте. Но, в отличие от Шмата, попавшего в армию по принуждению, Гайдаш добровольно (и об этом знали все в батальоне) пошел на военную службу вскоре после 14 марта 1939 года[12]. Увлеченный калейдоскопом политических событий в Европе, очумевший от грома триумфальных людацких[13] колоколов после Жилинского договора[14], он, недоучившийся студент, самый старший сын бедного сельского фельдшера-лапидуха, одним из первых откликнулся на глинковский[15] клич «За бога и за народ!» и напялил военный мундир с искренним желанием защищать национальную свободу. Но когда тюрьмы «возрожденной» Словакии начали трещать от переполнения политическими заключенными, когда повсеместно начала свирепствовать зловещая коричневая кутерьма ариизации[16], когда словацкие стрелки тысячами двинулись умирать на далеких фронтах за немецкого фюрера, романтическая пелена стала быстро спадать с глаз Михала. Перемену настроения поручика Гайдаша скоро заметили глинковские комиссары, и черная тень подозрения легла на него. Он не разбогател, как другие гардисты и штурмовики, на горе своих соотечественников, не достиг высокой ступеньки на служебной лестнице, не пригрелся в теплом кресле какого-нибудь штаба, а оказался на восточном театре военных действий в скромном чине поручика пехотного полка.
Шмат давно заметил, что с Михалом творится что-то неладное. То он валялся неделями в госпитале, впадая будто в прострацию, то вдруг напивался до потери сознания и тогда начинал такое плести, что никто не сомневался: Гайдашу не миновать Илавы[17]. Яну было жаль этого духовно искалеченного; абсолютно опустошенного человека, однако он никогда не искал с ним дружбы. И, направляясь в Малин, даже в мыслях не имел, чтобы встретиться с Михалом. Но, не застав дома Очака, решил навестить хотя бы поручика, квартировавшего неподалеку. В конце концов, все равно ведь, кто из однополчан окажет помощь их четверке! А в том, что Гайдаш ее окажет, Ян был более чем уверен.
Только и на этот раз им с Карелом не повезло. Несмотря на позднюю пору, в домике, где жил Гайдаш, вообще не оказалось никого. «Что все это должно означать? — Неясная тревога начала охватывать надпоручика. — Почему нигде никого из наших? Почему город словно вымер?»
— А не зайти ли нам к фарару?[18] — несмело подбросил идею Карел.
Шмат ничего не ответил. Лишь надвинул на самые глаза фуражку, круто опустил голову и решительно зашагал к воротам. А потом быстро направился серединой улицы в сторону костела возле центральной площади города.
— Пан надпоручик, куда это мы? Что вы надумали?..