— Молодчина, Федя, без единой ошибки нащелкал текст, — объявил комиссар.
— Неужели без единой?
— Можешь смело размножать.
Федько плотно закрепил изготовленный стереотип на ротаторном валике, как показывал ему Сосновский, быстрым движением нанес на восковку краску и потом прокатил им по приготовленному чистому листу. На белом поле остались четкие бороздки букв. Федя склонился над ними, придирчиво окинул взглядом вдоль и поперек и молча протянул оттиск комиссару Ляшенко. Какова же была его радость, когда тот не только похвалил, а дал высокую оценку первой, самостоятельно изготовленной им листовке.
— Что ж, начнем тиражирование.
Заклокотало, забурлило все вокруг хлопца. Не помнил он, когда с таким подъемом, с такой охотой делал что-нибудь, как сейчас. И что самое удивительное — впервые работал он на ротаторе, а все получалось легко и удачно. То ли сознание своего высокого долга, то ли, быть может, похвала полковника так помогала в работе. Медленно, но неуклонно росла, возвышалась горка листов. Ляшенко просматривал каждую из них, пересчитывал и складывал в отдельные пачки.
— Пять сотен имеем! На сегодня хватит. Пора уже отдыхать, — объявил комиссар, когда в окна украдкой заглянул ранний рассвет.
— Еще одно, последнее сказанье, отец, и летопись окончена моя! — утомленный, испачканный краской, поглощенный работой, выпалил внезапно Федя.
И вдруг оцепенел. Ведь впервые за много лет употребил слово, которое, будто неразменное сокровище, сберегал неприкосновенным на самом дне сердца. Вырастая без родителей, Федько и успел сиротского хлеба отведать, и научился безошибочно распознавать, кто есть кто на самом деле. Среди тех, у кого он находил прибежище в детстве, разумеется, было много людей порядочных, сердечных, искренних, однако ни разу у хлопца даже не проклюнулось желание называть кого-нибудь священным для него словом. А вот этого ничем внешне не приметного раненого человека, с которым лишь неделю был близко знаком, легко, без колебаний и натуги назвал отцом. И наверное, только потому, что никогда и ни с кем не было ему так легко и хорошо, как с Ляшенко, лишь с этим человеком, как когда-то в родной семье, чувствовал он себя надежно и спокойно.
— Я хотел сказать… — опомнившись, попытался объяснить застеснявшийся Масюта. — Мне хотелось изготовить для вас и для командира особые… ну, словно бы праздничные листовки. Так сказать, на память об этом дне.
От природы Ляшенко был человеком мягким, добрым. Однако даже среди самых близких, самых родных он терпеть не мог празднословия, лести, всякого сюсюканья. А после того, как весной похоронил единственную дочь Талу, вообще посуровел, оледенел сердцем. Лишь жажда мести держала его на земле. И вот ненароком промолвленное Федьком слово, такое привычное и будничное слово «отец», неожиданно заставило его сердце тревожно встрепенуться, ускорить ритм. Впервые за последние месяцы Ляшенко почувствовал, как нежная волна тепла захлестнула его грудь, и от этого светлее стало на душе, а к горлу подкатил давящий комок.
— Спасибо, сынок… Большое тебе спасибо… — только и смог выдавить из себя.
Подбодренный юноша все-таки добился своего. На тонированной в нежно-розовый цвет тоненькой бумаге, которую раздобыли в Малине словаки, он с особой тщательностью откатал десяток листовок краской, в которую перед тем прибавил синьки. Вложил их в отдельную обертку и принялся убирать печатные приборы.
— Почему не ложишься отдыхать, Федя? — Комиссар обеспокоенно повернулся к хлопцу, который, прислонившись плечом к наличнику углового окна, застыл в глубокой задумчивости.
— Где уж там ложиться, если на дворе новый день начинается. Да и грех спать в такую пору. Ведь хлопцы в лагере и не догадываются, какие сейчас события происходят на фронтах. Все-таки побегу я к Змиеву валу и сообщу новость…
Разумеется, если бы у Ляшенко была малейшая возможность, он сам ветром понесся бы в лагерь с такой радостной вестью. Тем более что там сейчас жаркая пора — одни группы возвращаются из походов, другие отправляются на выполнение боевых заданий. Следовательно, если, не мешкая, отнести туда листовки, то не только партизаны, но и тысячи людей в отдаленнейших селах и хуторах еще сегодня узнают о наступлении Красной Армии.
— Что ж, сынок, ты правильно решил. Бери листовки и беги в лагерь…
Не такое уж и близкое расстояние от Семенютиного подворья до Змиева вала, но Масюта одолел его, как говорится, на одном дыхании. Еще и солнце не успело выглянуть из-за горизонта, как он, вспотевший и запыхавшийся, требовал у дежурного по лагерю, чтобы тот пропустил его в землянку Сосновского.
— Ты явно спятил! Он ведь только час назад прилег отдохнуть.
— Все равно буди! Слишком важное дело имею к нему. Комиссар Ляшенко лично послал… — Федя кивнул на пачку завернутых в бумагу листовок под мышкой. А потом шепотом: — Красная Армия только что на двух фронтах в наступление перешла. Немецкие ордища со всех ног удирают…
После этих слов дежурный наперегонки с Федей рванул к пещере Сосновского. Пока юноша растолковывал полусонному Витольду Станиславовичу, что к чему, лагерь, будто по команде, проснулся. И забурлил, заволновался под радостные крики-восклицания:
— Эгей, слышали? Наша армия в наступление перешла!.. Немчура удирает по всему фронту!..
— Слава Красной Армии! Смерть фашистским оккупантам!
Под Змиевым валом начинался стихийный митинг.
XVII
Гонец с пасеки, которого с таким нетерпением уже столько дней ждали партизаны, появился под Змиевым валом все же неожиданно. Потому что появился в ту предобеденную пору, когда все, кто возвратился из ночных странствий и кто еще только должен был с наступлением темноты отправляться на выполнение боевых заданий, вповалку спали по землянкам и куреням. К тому же никого из командиров в лагере не было: Артем еще не возвратился из-под Кодры, куда с вечера отправился для встречи со словаками, Заграва умчался на боевую операцию под Корнин, а Сосновский после стихийного митинга прихватил отпечатанные Масютой листовки и метнулся по своим тайным точкам. Потому-то дневальному ничего не оставалось, как отвести гонца к лагерному коменданту Варивону, который в этот момент варил в сторонке в котелке клей из костей.
— Имею срочное донесение: только что прибыли на пасеку посланцы из Киева. Командир здешней группы партизан Цымбал с какой-то девушкой… — вытирая пот с лица, доложил один из хлопцев Довгаля, находившийся на пасеке в ожидании возвращения гонца из Киева.
Неловко улыбаясь, Варивон встал на ноги, замялся, дескать, ну и ситуация же! Он знал, с какими светлыми надеждами, с каким волнением ждал Артем вот этой весточки. В последние дни он нарочно дальше Семенютиного двора никуда не отлучался, чтобы самому встретить посланцев из Киева. И нужно же было такому случиться: когда они наконец прибыли, не только Артема, а вообще никого из командиров в лагере не оказалось.
— Ну и хорошо, что прибыли… — наконец расщедрился Варивон на слово. — Пускай пока отдыхают. Наверное, устали с дороги.
— Они настаивают, чтобы им немедленно была устроена встреча с командиром…
Неизвестно зачем Варивон начал старательно вытирать ладони о штанины. Он сопел, натужно морщил лоб, прикидывая, как быть. Артем наверняка раньше ночи не вернется к Змиеву валу, а вежливо ли заставлять товарищей из Киева ждать его столько времени на пасеке? Если бы только можно было проводить киевлян в лагерь… Но дорога туда для посторонних людей наглухо закрыта.
— Вы бы хоть угостили их завтраком, — посоветовал Варивон.
— Каким завтраком? У нас с Прищепой у самих со вчерашнего дня крошки во рту не было.
— Зачем же Тогда разводить всякие разговоры? Айда поскорее к кашеварам!
Пока гонец с пасеки лакомился на кухне нехитрой партизанской едой, Варивон наполнил ароматным кулешом трофейный кессель, завернул в чистенький рушник кусочек сала, пару лепешек, несколько кусочков сахару. Вложил все это в рюкзак, передал его гонцу и, предупредив дневального, отправился из лагеря. Однако пошел он не на пасеку, а к Семенютиному жилищу. «Зачем мне ломать голову такими делами? — думал он. — Пускай их если не Артем решает, то по крайней мере полковник Ляшенко».
Ляшенко и в самом деле решил все просто и быстро.
— Вы абсолютно правы, Варивон, — сказал он, узнав о сути дела. — Держать посланцев киевского подполья до завтрашнего утра бог весть где было бы бестактно. Лучше всего сделать так: вы сейчас поедете на пасеку, угощаете прибывших чем богаты, а потом… потом передайте нашу благодарность Цымбалу и скажите: пускай отправляется к своей группе и приводит ее без проволочек на пасеку. Все остальное он сам хорошо знает… Ну а ту девушку, когда убедитесь, что она прибыла с серьезными полномочиями, приглашайте прямо сюда.
Теперь Варивону все стало ясно. Честно говоря, ему даже захотелось первому увидеться и поговорить с землячкой. Скоро ведь будет пять месяцев, как он оставил город, и, хотя никого из родных у него там не осталось, все же хотелось узнать, что творится сейчас в Киеве.
Близко к полудню наконец добрался до высеченной когда-то среди древнего леса полянки, где среди зарослей терна и шиповника утонул давно одичавший сад. Варивонов проводник дважды подал голос и, услышав свист в ответ, спрыгнул с коня, начал прокрадываться сквозь цепкие заросли. Прикрывая лицо ладонями, Варивон осторожно пошел за ним.
Не прошли они и полсотни шагов, как оказались возле приземистого, припорошенного жесткой травой куреня, где их уже ждали. Из-за спины проводника Варивон краем глаза заметил невысокого, крепко сколоченного человека с темным густым чубом, выбивавшимся из-под фуражки, и худенькую, как былинка, девчонку в вылинявшем голубеньком платьице и беленьком платочке.
— Марийка! — тревожно вскрикнул он, узнав дочь своего давнего приятеля, колесного Мастера из депо Трофима Тихомира. — Как ты здесь оказалась?
— Дядя Варивон! — бросилась ему в объятия девушка. — О господи, неужели в самом деле вы?