— Почему ты просто не мог любить ее хоть капельку больше?
Он уронил руку, покачал головой. Никто не знал, почему. Никто никогда не знает.
Собиралась я дольше, чем в прошлый раз. Забрала все: одежду, которую купила мне Клэр, книги, зайчонка Дюрера. Чемодан был только один, остальное распихала по продуктовым сумкам. Семь сумок. Пошла в кухню и достала из пакета с драгоценностями аквамариновое кольцо, которое им с матерью всегда было велико. А мне в самую пору.
Почти в полночь приехал микроавтобус с соцработницей, белой женщиной средних лет в джинсах и жемчужных сережках. Джоан Пилер уволилась в прошлом году, нашла работу на студии «Фокс». Рон помог отнести вещи в машину.
— Прости, — сказал он, когда я садилась.
Пошарил в кошельке, всучил деньги — две бумажки по сто долларов. Мать швырнула бы их ему в лицо. Я взяла.
Мы уезжали в безлунную ночь, и я смотрела в заднее стекло на удаляющийся дом. Конец несбывшегося. Маленький дом за огромными белыми стволами платанов. Теперь плевать, что со мной будет дальше.
Глава 22
Макларен, центр временного размещения для детей, оставшихся без попечения родителей, принес своеобразное облегчение. Самое худшее уже случилось, можно больше не бояться.
Я лежала на узкой, низкой кровати. Все вещи, кроме двух смен одежды в фанерных ящиках под матрасом, сдала на хранение. Кожа горела от дегтярного мыла — провели дезинсекцию, чтобы не занесла вшей. Не спали только склонные к суициду, эпилептики и буйные, за которыми в коридоре наблюдали особо. Наконец-то тихо.
Теперь легко представить мать на нарах во Фронтере. Не так уж мы и отличаемся. Те же цементные стены, линолеум на полу, тени сосен в свете уличных фонарей и спящие силуэты соседок под тонкими термоодеялами. Несмотря на духоту, я не открыла окно. Клэр умерла. Какая разница, жарко или нет…
Погладила рукой пушистые кончики коротких волос. Хорошо, что я их отрезала. На меня дважды нападала банда девчонок. Раз на территории для прогулок и еще по дороге из спортзала, потому что чей-то парень назвал меня красивой. Я не хотела быть привлекательной. Лежала и трогала синяки, цветущие на щеке всеми оттенками от фиолетового до зеленого. Силуэты сосен за занавесками танцевали на ветру, как куклы балийского театра теней под гамелан.
Вчера утром звонил Рон. Везет ее прах в Коннектикут. Предложил оплатить мне билет. Я не захотела смотреть, как Клэр доставят ее семье, людям, которые тоже ее не знали. Не смогла бы стоять во время надгробной речи, как посторонняя. Сказала бы: «Она целовала меня в губы».
— Ты ее совсем не знал! — ответила я Рону.
Она не хотела, чтобы ее кремировали, предпочитала быть похороненной с жемчугом во рту и драгоценностями на глазах. Рон понятия не имел о ее желаниях, а считал себя самым умным. «Ты должна была за ней приглядывать». Он знал, что она склонна к самоубийству. Потому-то меня и наняли. Я была не ребенком — надзирателем.
Тени сосен двигались по одеялу и стене за кроватью. Вот они, люди — не способны увидеть друг друга, двигаются, как тени на невидимом ветру. Какая разница, здесь я или еще где-то. Я не смогла ее удержать…
В коридоре застонала девушка. Моя соседка повернулась и что-то пробормотала в одеяло. Кошмары. Местечко как раз для меня! Наконец-то я чувствую себя дома, наконец-то там, где надо. Даже с матерью я всегда боялась, ждала, что вот-вот что-нибудь случится, что она не вернется домой, произойдет катастрофа. Зря Рон доверил мне Клэр. Ей нужен был маленький ребенок, ради которого хочется жить. Она должна была бы понять, что я приношу несчастье и на меня нельзя рассчитывать. Я больше похожа на мать, чем думала. И даже эта мысль теперь не пугала…
На следующий день в кабинете рисования я познакомилась с Полом Траутом. У него были гладкие волосы и плохая кожа, а руки двигались сами по себе. Как и мне, ему постоянно требовалось что-то рисовать. По пути к раковине я заглянула ему через плечо. Рисунки черной ручкой и фломастером напоминали иллюстрации в комиксах: женщины с большой грудью, в черной коже и на каблуках, потрясающие оружием размером с брандспойт; мужчины с ножами и выпуклой промежностью; причудливые мандалы в стиле граффити, со знаками инь-ян, драконами и старыми авто с хвостовыми плавниками.
Он не спускал с меня глаз. Я чувствовала его напряженный, немигающий взгляд, однако не беспокоилась. Он не был похож на взгляды других парней, дерзкие, сальные и агрессивные. То был взгляд художника, внимательный к деталям, впитывающий правду без предвзятости. Когда я в ответ посмотрела на него, он удивился, но глаз не отвел.
Прошел к мусорной корзине и посмотрел мою работу. Я дала полюбоваться. Клэр на постели в розовато-лиловом свитере, в дверях темная фигура Рона. Все окрашено красным светом мигалок «Скорой помощи». Сплошные диагонали. Рисовать было сложно, кисти синтетические, плакатная краска быстро высыхала и трескалась. Я смешивала ее на тыльной стороне формы для пирога.
— Классно!
Мог бы и не говорить. Я рисовала всю свою жизнь, когда еще не умела говорить, и позже, когда умела, но предпочитала молчать.
— Здесь никто не умеет прилично рисовать. Достали эти джунгли!
Он имел в виду коридоры, которые были сплошь раскрашены под джунгли со слонами, пальмами, бесконечной листвой и африканскими деревушками с конусообразными соломенными хижинами. Стиль наивного искусства Анри Руссо, без опасности и тайны. Рисовали не дети, им не разрешали. Наняли какого-то иллюстратора или дизайнера обоев. Наверно, думали, что наши рисунки будут слишком страшными и пугающими. Не понимали, что большинство детей сделали бы то же самое: изобразили бы мирное царство, где никогда не случается ничего дурного, — парящих орлов, игривых львов и африканских бесполых нимф с кувшинами и цветами.
— Я здесь четвертый раз, — сообщил Пол Траут.
Вот почему я встречала его только в кабинете рисования! Если специально сбегаешь из приемной семьи и возвращаешься сюда, то теряешь право на совместные вечера с противоположным полом. Я его понимала — здесь не так уж и плохо. Если бы не агрессия, Мак можно было бы счесть почти раем. Однако невозможно собрать в одном месте кучу травмированных детей и не превратить его в тюрьму или психиатрическое отделение. Администрация могла рисовать на стенах что угодно — кошмар оставался кошмаром. Каким бы зеленым ни был газон, как бы красочно ни расписали коридоры и окружающую Мак стену в три с лишним метра высотой, какими бы добрыми ни были дежурные по общежитиям и остальной персонал, сколько бы встреч с известными людьми нам ни устраивали и сколько бы бассейнов ни строили, все равно это было последнее пристанище для покалеченных детских душ. Чудо, что мы вообще еще способны вместе обедать, смеяться над телепередачами и спать…
Таких рецедивистов, как Пол Траут, оказалось полно. Привлекала безопасность, правила, регулярное питание и профессиональная помощь. Мак был последним этажом, ниже которого не упадешь. Наверно, бывшие зэки, снова попадая в тюрьму, чувствуют то же самое.
— Зачем ты отрезала волосы? Было красиво.
— Привлекало внимание.
— Я думал, девушкам это нравится.
Я улыбнулась, ощутив во рту горький привкус. Может, парень и знает что-то о жестокости и потерях, но совершенно не смыслит в красоте. Да и откуда ему? Он привык к своей прыщавой коже, людям, которые отворачиваются, не замечая пламени в его ясных карих глазах. Воображает, будто красота и внимание приносят любовь.
— Иногда красота больше мешает, чем помогает.
— Ты все равно красивая. — Он вернулся к своему рисунку.
Я рисовала темные волосы Клэр. Синий цвет, коричневый… Добавила красноватые отблески.
— Это ничего не значит. Разве что для окружающих.
— Говоришь, как будто это совсем неважно.
— Так и есть.
Что красота, если не превращаешь ее в молоток или ключ? Ею просто пользуются окружающие: восхищаются, завидуют, презирают. На нее, как на гвоздь для картины на пустой стене, навешивают мечты. «Используй меня, помечтай!» — говорят девушки.
— Ты никогда не была уродиной. — Парень смотрел на свою руку, заштриховывающую пустые места в научно-фантастической сцене. — А от меня женщины шарахаются, как от заразы. Если в минуту слабости разрешают себя коснуться, то заставляют за это платить. — Он открыл рот, чтобы сказать что-то еще, но передумал. Уголки губ поползли вниз. — Ты, например, меня бы к себе не подпустила, так?
С чего он взял, что он урод? Прыщи бывают у всех.
— Я никого к себе не подпускаю, — отозвалась я наконец.
Пририсовала флакон с барбиталом натрия на лоскутном коврике у кровати, крошечные ярко-розовые таблетки на темном фоне.
— Почему?
Почему? Я устала от мужчин, которые маячат в дверях, подходят слишком близко, пахнут пивом или виски пятнадцатилетней выдержки. От мужчин, которые не заходят с тобой в операционную, бросают накануне Рождества, хлопают сетчатой дверью. Которые влюбили тебя в себя, а потом передумали.
Целый лес мальчишек, которые следят за тобой глазами, лапают за грудь, машут перед носом долларами, а взглядом уже сбивают тебя с ног и берут то, что считают своим по праву.
Перед глазами еще стояла женщина в красном халате. Она умоляла, ползала на коленях на виду у соседей. И другая — на крыше, на ветру, тихая и странная. Женщины с таблетками, ножами, женщины, красящие волосы. Женщины, смазывающие ради любви ядом дверную ручку, готовящие слишком много еды, устраивающие стрельбу в детской. Я знала, как заканчивается эта пьеса, и не хотела больше никаких проб. Это не смешно и не забавно — русская рулетка с тремя пулями.
Нарисовала зеркало на стене, противоположной комоду, там, где его на самом деле не было, и в красноватой темноте — собственное отчаянное лицо с длинными белыми волосами, в пурпурном бархатном рождественском платье, которое так и не удалось поносить. Ту меня, которая умерла вместе с ней. Нарисовала себе на шее красную ленту. Стало похоже, как будто перерезали горло.