Они продолжали перекидываться репликами в том же духе, лениво и бесконечно бросая слова, как волны на берег. Я облокотилась о синюю перегородку за передними сиденьями. Пол с другой стороны был засыпан мусором, будто осенними листьями — пустые пачки «Собрания», рекламные листовки на испанском, карманная расческа с черными волосами на зубьях, брелок с голубой резиновой монетницей — если нажать на бока, она словно рот открывает. Я нажимала на них, будто монетница тоже подпевает Мику.
Рассвет поднимался светлой стеной вдоль восточного горизонта, серые облака тронуло пастельно-розовым — неровно, словно небо покрасили губкой. Вместе с погасшими фонарями исчезали все рукотворные детали пейзажа — автострада, дома, дороги, спортивные площадки, — пока не остались только синие холмы, подсвеченные розовым, с красной каймой по вершинам. Это была картинка из вестерна, мне мерещились внизу гигантские кактусы, пробегающие койоты, нагорье Большой Бассейн, Долина десяти тысяч дымов. Я затаила дыхание. Хоть бы здесь всегда было так — ни города, ни людей, только синие холмы и встающее из-за них солнце.
Но солнце поднялось над кромкой холмов, вернуло в кадр переднего окна второе и пятое шоссе, первые машины, потянувшиеся к центру, водителей, поглядывающих в сторону булочной и мечтающих о круассанах, выхватило из темноты и наш фургон.
Мы продолжали подбирать обломки чужой жизни на городских улицах — старую полку, пару сломанных бамбуковых стульев, алюминиевую старушечью палку, пакет разбухших от сырости книг и полную урну футляров кассет, от которых в фургоне еще сильнее запахло плесенью. Я сунула в карман книгу о буддизме и еще одну, под названием «Моя Антония».
Мне нравились эти узкие улочки, холмы, заросшие бугенвиллией, длинные лестницы. Фургончик проехал мимо дома, где жила Анаис Нин, но мне некому было показать его. Мать иногда любила проехаться по Лос-Анджелесу, показывая, где жили писатели — Генри Миллер, Томас Манн, Ишервуд, Хаксли. Я вспомнила этот вид на озеро, китайский почтовый ящик. У нас с матерью были все ее книги, мне нравились их названия — «Лестницы в пламя», «Дом кровосмешения» — и ее фотографии на обложках, накладные ресницы, завитые волосы. Была даже одна фотография, где она в птичьей клетке. Кому теперь это интересно?
Мы подъехали к пончиковой, вспугнув стаю голубей на автостоянке. Они взвились перед нами темно- и светло-серым колесом, подхватив крыльями солнечные лучи, уже теряющие нежность. Свежесть исчезала из воздуха. Ивонна осталась в фургончике читать свой журнал. Когда мы вошли, девушка за прилавком терла глаза, выдавливая из них сон, Рина наклонилась над ценниками в своих обтягивающих красных брюках, нарочно дразня бездомных и сумасшедших за соседним столиком, ехидно покачивая грудью и ягодицами. Мне вспомнилась Клер, застывшая на перекрестке, когда оборванец нюхал ее волосы. Мы заказали пончики с повидлом, с кремом, с сахарной пудрой, Рина взяла у девушки кофе.
У двери в пончиковую сидел старик с корзинкой божьих коровок в пластиковых шариках.
— Божьи коровки, — тянул он, — бо-оожьи ко-ро-оовки.
Он был маленький, жилистый, неопределенного возраста, с обветренным лицом. Черная борода и собранные в хвост волосы тронуты сединой. В отличие от большинства уличных бродяг, он не был ни пьяным, ни сумасшедшим. Рина и Ники не обращали на него внимания, а я остановилась посмотреть на красных жучков, копошащихся в пузырьках. Мне ни разу не приходилось видеть человека, зарабатывающего на жизнь продажей божьих коровок.
— Всех тлей в саду поедят, — сказал он.
— Нет у нас никакого сада.
Он улыбнулся. Зубы у него были желтые, но целые.
— Все равно возьми пузырек. Они счастье приносят.
Я дала ему доллар, и он протянул мне божьих коровок в пластиковом шарике, кувыркающихся, как мультяшные тролли в автомате с двадцатипятицентовой жвачкой.
В фургоне мы принялись за пончики с кофе, роняя на джинсы повидло и сахар. Питание было самым большим недостатком жизни на Риппл-стрит — каждый день мы ели фастфуд в картонных упаковках. У Рины никто никогда не готовил, не было даже кулинарной книги. Помойное ведро наполнялось только обертками от чипсов. Четыре женщины в одном доме, и никто не хотел ничего делать. Мы заказывали еду на дом. Транжирили деньги, при том, что не могли пройти мимо пустой пивной бутылки.
Когда фургон поехал по другому берегу озера, я медленно перевернула шарик, глядя, как божьи коровки стараются удержаться, бегут по стенкам. Они были совсем не вялые, как я думала. Пойманы, наверно, сегодня утром. Я представила, как внимательные голубые глаза бродяги выискивают в мокром фенхеле эти красные точки.
«Брось ее обратно, Астрид, — сказала тогда Клер, — она так бьется».
Но продавец уверял, что божьи коровки приносят счастье.
Между передними сиденьями было хорошо видно окруженное холмами озеро Силвер-Лейк, безоблачное небо в его чаше. Мне это напомнило одно место в Швейцарии, где мы были однажды с матерью. Гора подступала там почти вплотную к озеру, город спускался к нему по склону. Высокие узкие ставни домов, камелии и пальмы. Когда мы обедали, пошел снег. Снег на розовых камелиях.
Сейчас мы проезжали престижный берег Силвер-Лейк, с завистью глядя на богатые дома среди цератоний, разливающих в воздухе хлебный запах. Воображая, какой может быть настоящая жизнь.
— Вон тот, чур, мой. — Ивонна показала на особняк в тюдоровском стиле с брусчатыми садовыми дорожками.
Ники больше нравился современный, стеклянный, сквозь стены которого виднелись люстры стиля пятидесятых, «кальдер-мобиль» — асимметричная вращающаяся подвеска с блестящими металлическими фигурками неправильной формы.
— У меня в доме не будет никакого мусора, — сказала Ники. — Я хочу просторный, с хромом и черной кожей.
Медленно поднимаясь в гору, мы проехали дом, где кто-то упражнялся в игре на фортепиано. Он был в испанском стиле, белый с черепичной крышей, за узорчатым забором у крыльца колыхал ветвями старый дуб. Вид у дома был уютный и надежный. Казалось, он мог растить и охранять красоту, как бассейн, полный блестящих форелей.
— Думаешь, у них нет проблем? — Рина заметила, как я провожаю его глазами. — У всех есть проблемы. У вас — со мной, у них — со страховкой, с выплатами за дом, с мазью от геморроя. — Она улыбнулась, показав щелочку между передними зубами. — Мы вольные птицы. Они завидуют нам.
На обочине возле дальнего дома, почти на самом верху, лежали ненужные вещи. Я выпрыгнула и подобрала старую детскую качалку, высокий стульчик для кормления с пятнами от морковного пюре, манежик, ходунки. У Ивонны потемнели глаза, когда я передавала все это ей в фургон. Розовые щеки стали обморочно-белыми, губы сжались. Схватив детские вещи, она закинула их подальше, больше от злости, чем от усердия.
Когда мы тронулись, она забилась на заднее сиденье и стала дрожащими руками перелистывать «Севентин». Закрыла его, посмотрела на девушку с обложки. На девушку, у которой никогда не было беременности, социального работника или приемной матери. Ивонна погладила покоробившуюся шершавую обложку. Ей хотелось знать только то, что знает эта девушка, ощущать жизнь, как она, быть такой же красивой, желанной, уверенной в себе. Как верующим, когда они целуют статуи святых.
— Как ты думаешь, мне пойдут светлые волосы? — Она приложила журнал к лицу.
— Мне они не дали ничего хорошего. — Я повернула шарик с божьими коровками, глядя, как они бегают по стенкам.
Перед глазами стояло лицо Клер на берегу Маккензи, умоляющее меня отпустить пойманную рыбу. Это самое меньшее, что я могла для нее сделать. Удача придет ко мне сама. Я наклонилась назад и подставила ветру открытый пластиковый шарик.
Без пятнадцати восемь мы добрались до Маршаллской школы, восьмой для меня за последние пять лет. Центральное здание было из тщательно выложенного кирпича, но временные корпуса, окружившие его со всех сторон, были построены как попало. Ивонна низко наклонилась над журналом — не хотела, чтобы ее видели. Этой зимой она бросила школу.
— Эй, — окликнула Рина, когда я выбралась из фургона. Перегнувшись через Ники, она протянула мне пару сложенных банкнот. — Деньги правят миром.
— Спасибо. — Засовывая их в карман, я вспомнила Амелию.
Ники скривила губы, глядя, как школьники торопливо курят, прикидывая время до звонка.
— Школа — сплошной отстой. Хочешь, пошли ее подальше, Рина ничего не скажет.
— Мне всего один семестр остался. — Я пожала плечами. На самом деле я просто боялась еще что-то в жизни потерять.
24
Я подскочила и села на кровати. Час ночи, вата в ушах. Наверху в гостиной у Рины с ее товарищами шла вечеринка, сейчас они завыли под старую запись «Who», включенную так громко, что я чувствовала каждую ноту по вздрагиванию пола. Поэтому Рине и нравилось здесь, среди снабженческих контор, булочных и промышленных складов — шуми, сколько хочешь. Вся жизнь на Риппл-стрит была сплошной рок-н-ролл. Ники пела в трех разных группах, у Рины была коллекция хитов семидесятых, впервые услышанных ею со старых пленок на черном рынке Магнитогорска. Я старалась вспомнить мелодии Дебюсси, Майлза Дэвиса, переливы гамелана, но басы «Who» начисто выбивали их из головы.
Для меня рок был просто еще одним видом безликого секса в мире мужчин, секса за бетонной стеной общественного туалета. Дайте мне гармонии Сати, нежные, как свет на стогах Моне, голос бразилианки Аструд, похожий на линии Матисса. Дайте мне лечь с Матиссом в облупившейся комнатке на юге Франции под нежный говорок белых голубей с пушистыми лапками, под мягкое хлопанье их крыльев. Совсем чуть-чуть, Анри, недолго, пока не придет Пикассо в своих грубых деревянных ботинках. Надо пользоваться его отсутствием.
Как мне не хватало красоты. Россыпей звезд в ночах Тухунги, нежной шеи Клер, склонившейся над моей тетрадкой с уроками, матери, плавающей под водой в бассейне, музыки ее слов. Все ушло. Вот моя жизнь, ничего другого не остается. «Одиночество — нормальное состояние человека. Научись