Я выйду отсюда, Астрид, я тебе обещаю. Выиграю апелляцию, пройду сквозь стены, обернусь белой вороной и улечу.
Твоя мать.
Да, я действительно плакала. Ее слова — как мины в конверте, она запечатывала их, посылала по почте, и недели спустя они рвали меня на куски, оставляли истекать кровью. Ты думаешь, что можешь увидеть меня, мама? Ты всю жизнь могла увидеть только собственное лицо в зеркале.
Ты всегда говорила, что я ничего не знаю. Но это только начало. Я никогда не заявляла, что могу читать сны женщин-заключенных, не требовала привилегий красавицы, не была знатоком ночной магии. Если бы я допустила это хоть на секунду, у меня не осталось бы никаких шансов узнать, испытать, увидеть, как возникают и раскрываются разные вещи. Мне не нужно по-своему раскрашивать каждое облако, быть героиней любого события.
Кто я, мама? Я — не ты. Вот почему ты хочешь, чтобы я умерла. Ты больше не можешь лепить меня, я — неуправляемый элемент, случайное действие, движение в другую сторону. Думаешь, ты меня видишь? Тогда скажи, кто я? Не знаешь. Я совсем не похожа на тебя. У меня другой нос, плоский у основания, совсем не острый, будто сгиб рисовой бумаги. Глаза у меня не того цвета голубого льда, подернутого особой смесью жестокости и красоты, как у тебя. Они стали темными, как синяки на внутренней стороне рук, и никогда не улыбаются. Ты запрещаешь мне плакать? Я больше не подчиняюсь твоим командам. Ты часто говорила, что у меня отсутствует воображение. Если ты имела в виду способность чувствовать стыд и угрызения совести, это правда. Я не умею изменять мир просто потому, что я так хочу. Я не знаю, как можно настолько поверить в собственную ложь. Это требует особой гениальности.
Я вышла на крыльцо, ступая босиком по рассохшимся доскам. Ветер доносил глухой шум машин на пятом шоссе, собачий лай, хлопок пистолетного выстрела за квартал или два от нас. Окутавший уличные фонари туман придавал ночи красновато-бурый оттенок, словно она истекала кровью. «Мы те, кто разграбили Рим, — сказала она давным-давно, на крыше под луной — вороньим глазом. — Помни, кто ты такая».
Как я могла забыть? Я, ее призрачная дочь, сидящая за пустым столом с карандашами и бумагой, пока она работает над очередным стихотворением. Девочка, мягкая и податливая, как белая глина. Сырье для лепки, кто-то готовый выслушать инструкции и стать ею. Мать всегда лепила меня. Помню, как она показывала мне апельсин, горсть сосновых иголок, граненый кварц, и требовала описать их. Мне было не больше трех-четырех лет. Слова, вот чего она от меня хотела. «Что это? — без конца спрашивала она. — Что это?» Но как я могла сказать? Все слова она забрала себе. Запах ванильных булок пропитывал ночной воздух, ветер шумно продирался сквозь пальмы, как мысли сквозь мою бессонную голову. Кто я? Я девочка, о которой ты ничего не знаешь, мама. Молчаливая девочка на последней парте, рисующая в тетрадях. Помнишь, когда мы вернулись в Штаты, тебе даже не поверили, что я знаю английский? Тестировали меня, думали, я глухая или умственно отсталая. Ты ни разу не спросила, почему так. Ни разу не подумала — может быть, оставить немного слов для Астрид?
Вспомнилась Ивонна, спящая в нашей комнате с пальцем во рту, обернутая вокруг ребенка, как клубок шерсти. «Ее я тоже вижу», — сказала ты. Мама, ты никогда не сможешь ее увидеть, даже если простоишь в нашей комнате всю ночь. Ты увидишь только выщипанные брови, испорченные зубы, ее книжки с млеющими красотками на обложках. Ты никогда не распознаешь доброту этой девушки, глубину ее горя, никогда не поймешь, как отчаянно ей хочется кому-нибудь принадлежать — вот почему она опять беременна. Ты можешь только судить ее, как судишь все на свете, но ты никогда ее не увидишь. Для тебя нет ничего реального, не зависящего от тебя. Всё вокруг лишь сырье, ты перерабатываешь его, чтобы рассказать историю, которая тебе больше по вкусу. Ты никогда не смогла бы просто слушать, как парень играет на гитаре, ты обязательно превратила бы его в стихотворение, поставив себя в центр.
Вернувшись в дом, я разложила на колченогом кухонном столе все ее письма, письма со времен Старр, Марвел, Амелии, Клер, и последние горькие послания. Писем оказалось столько, что в них можно было утонуть. Чернила вместе с ее почерком были как плесень на бумаге, они напоминали злые заклинания на березовой коре, исковерканные руны. Я взяла ножницы и стала вырезать слова, расцепляя вагон за вагоном поезд ее рассуждений. Она уже не могла меня остановить, я отказывалась смотреть на мир ее глазами.
Аккуратно подбирая слова и фразы из вороха на столе, я раскладывала их на линолеуме и составляла строки. Персиковые полоски рассвета уже поднимались на горизонте, когда я закончила.
Меня тошнит при одной мысли о тебе
плотоядной бактерии
извращенной
в проклятых дарах
нелепой
от сознания собственной важности
мне хочется, чтобы ты умерла
Пришлось забыть тебя
Преобладание вакуума
Белой вороной
Привязываешься
К мифологическим фантазиям
бесподобная издевательская имитация
большой риск любить
как это ужасно
я забыла тебя
Ингрид Магнуссен
Одна всепоглощающая мысль
постоянно мастурбирующая
тебя оставят гнить
безжалостной от разочарований
это выходит за все рамки гротеска
твои руки белее каллы
всегда готовятся к удару
они полны
гранатами
ветхими побрякушками
ненавидящими стихами
только одиночество
на отдаленные крики не будет откликов никого никогда
центр собственной вселенной
чувствуешь меня?
это состояние человека
Прекрати
вынашивать планы убийства
каждый укол
раскаяния
научись мириться с ним
Я запрещаю
апелляцию
ненависть
бессильна
как джинн в лампе
слишком важно
ума больше чем достаточно
пошла
ты
чье сумасшествие
карканье жалобное и неблагозвучное
вижу
стрелку бензомера
на отметке «ПОЛНЫЙ».
Вырезанные кусочки я приклеила на бумагу. Возвращаю их тебе, мама, твоих маленьких рабов. Господи, это же восстание! Восстание Спартака, Рим в огне! Попробуй теперь усмирить их. Попробуй хоть что-нибудь сохранить, пока все не превратилось в пепел.
27
Хрустально-голубые мартовские дни, редчайшая, прекраснейшая пора, пришли как благословение — яркие, торжественные, пахнущие кедром и сосной. Пронизывающе-холодные ветры очистили воздух от малейших примесей, он стал так прозрачен, что видны были гребни гор до самого Риверсайда, яркие и отчетливо-резкие, как в детской раскраске, с пышно взбитыми облачками по бокам. В новостях говорили, что снеговая граница опустилась до четырех тысяч футов. Это были чистейшие синие дни — ультрамарин, подбитый горностаем, — а ночи открывали миллионы звезд, сияющих над головой, как доказательство моей правоты, неопровержимый расчет, основанный на небесных аксиомах.
Как ярок и чист был мир без материнских линз. Я словно заново родилась — сиамский близнец после долгожданного отделения от своего ненавистного уродливого двойника. Тогда я просыпалась рано, с каким-то радостным ожиданием, как ребенок, и спешила навстречу дню, уже не замутненному ядовитым туманом матери, ее вкрадчивыми миазмами. Этот сияющий голубой март стал метафорой для меня, ризой Девы Марии, моим гербом, — голубое поле с горностаевой кромкой, алмазы на черном бархате. Какой я буду теперь, когда жизнь вернулась ко мне, — Астрид Магнуссен, наконец ставшая сама собой?
Дорогая Астрид!
Браво! Хотя твое письмо как стихотворение и оставляет желать лучшего, по крайней мере, в нем видна искра, проблеск огня, обладательницей которого я тебя никогда не считала. Но ты не можешь так легко от меня освободиться, отрезать все связи. Я живу в тебе, в твоих костях и коже, в прихотливых извивах твоих мыслей. Это я сделала тебя такой, какая ты есть. Я сформировала твои чувства и настроения, кровь у тебя в жилах шепчет мое имя. Даже бунтуя, ты все равно остаешься моей.
Ты требуешь от меня стыда и раскаяния? Зачем тебе нужно, чтобы я стала мельче, чем есть на самом деле? Так тебе проще отделаться от меня? Лучше считай, что я выше гротеска, что я живу мифологическими фантазиями.
Я больше не в изоляторе — спасибо за беспокойство. В камере меня ждало, помимо прочих посланий, письмо из «Харпер'з Базар». Сплошные восхваления — «неоткрытый талант!», «тюремная Сильвия Плат!» (хотя я никогда не собиралась накладывать на себя руки и ни разу не была в роли новоиспеченной поэтессы-вундеркинда).
Глупо так сразу отказываться от меня, Астрид. Я кое-кому интересна. Я не вечная узница этого бетонного замка, не Железная Маска, Миллениум на дворе, все может случиться. Если нужно попасть за решетку по несправедливому приговору, чтобы тебя заметили в «Харпер'з»… это почти наверняка стоит того. Учитывая, что, когда я была на свободе, даже письменный отказ из какого-нибудь журнала «Собачья жизнь» был удачей.
Они взяли большое стихотворение на птичью тему — о тюремных воронах, перелетных гусях, я даже голубей описала, помнишь их? Голубей на Сент-Эндрю-плейс. Конечно, помнишь, ты ничего не забываешь. Ты боялась разрушенной голубятни, не хотела идти, пока я не пошумела палкой в зарослях плюща, пугая змей.
Ты всегда боялась сломанных вещей, разрушенных зданий. Потом я узнала, что голуби возвращаются туда, хотя проволочная сетка уже давно развалилась и туда может войти кто угодно, что, по-моему, гораздо больший повод для беспокойства.
Ты хочешь вычеркнуть меня из своей жизни? Попробуй. Только прежде чем пилить доску, на которой стоишь, разберись, какой ее конец прибит к корабельному борту.
Я-то переживу, а ты? У меня есть последователи, я зову их своими детьми. Юные творческие личности с пирсингом в носу и восхищением в глазах, совершающие сюда паломничество из Фонтаны и Лонг-Бич, Сономы и Сан-Бернардино. Приезжают даже из такой дали, как Ванкувер. И, если можно так сказать, они мне гораздо больше по вкусу, чем изнеженные актрисы с брильянтами в два карата на обручальных кольцах. Мои поклонники создают сеть феминисток, лесбиянок, сторонниц Викки,