— И ради этого вы вынуждаете меня дать лживые, клеветнические показания?
— Как же вы наивны, мой друг. Я не жалею своей жизни, неужели думаете пожалею вашу совесть? Ваша судьба так же не имеет никакого значения, как и моя, перед лицом величайшей задачи — укрепления Церкви.
— Но невозможно служить правде при помощи лжи.
— Опять наивность. Неужели вы думаете, что мы с вами сможем самостоятельно разобраться, что есть правда, а что ложь? Вот поэтому-то нам и нужен папа. Что исходит от папы, то и есть правда, и этой правде я служу. Я могу насквозь пропитаться гарью костров и останусь чист, потому что жгу людей по воле римского папы, а значит — по воле Христа. Моя верность папе очень конкретна, а ваша верность Христу чрезвычайно абстрактна. Я стою на камне веры, а вы прыгаете по болоту с кочки на кочку: а может в этом воля Божия, а может в этом? Я же читаю папскую буллу и твёрдо знаю, в чём воля Божия.
— А ошибиться не боитесь? Что если вы приписываете папе те свойства, которыми он на самом деле не обладает, и ваша верность римскому первосвященнику не имеет ничего общего с верностью Христу?
— Ты подумай о том, какие есть варианты? Я иду на яркий огонь, а вы блуждаете впотьмах и говорите, что огонь мне может быть только кажется. А что вы можете предложить мне кроме ваших вечных сумерек? И вам ли судить о том, настоящий ли огонь указывает мне путь, если вы ничего не знаете о свойствах этого огня? Подумай об этом.
Мне нечего было противопоставить его дьявольской логике, хотя я ни на секунду не усомнился в том, что его логика — дьявольская. Нет и не может быть такой истины во имя которой можно сжигать на кострах ни в чём не повинных людей, но он говорил, что есть такая истина, и я ничего не мог ему доказать. Моя вера в Христа, как в единственный духовный ориентир, никогда не казалась мне абстрактной, и я никогда не считал, что блуждаю впотьмах, но ведь мы и правда очень часто не знаем, в чём Божия воля, а доминиканец знал это всегда, и возразить на это было трудно. Когда он начал излагать мне свою правду, то весь изменился, теперь это был уже не добродушный «друг детей», а пламенный проповедник, его глаза горели, он весь дышал такой искренностью, в которой невозможно было усомниться. И я не сомневался в том, что передо мной глубоко убеждённый, по-настоящему верующий человек. Это не был ни садист, ни мошенник, ни человек, который лишь прикрывается высокими словами. Но огонь в его глазах был каким-то нечеловеческим. Мне показалось, что это дьявольский огонь. Но если бы я сказал ему о том, что в нём сидит дьявол, он бы просто ответил, что дьявол на самом деле сидит во мне — это не разговор.
Я молчал, чувствуя свою беспомощность, и боль от пытки тут же вернулась с удвоенной силой, теперь я был близок к обмороку. Доминиканец тоже молчал и выглядел, как выжатый лимон. Наконец он заговорил:
— Ты, кажется, переоценил свои силы. Тебе плохо. Напрягись, и выслушай последнее, что я хочу тебе сообщить. Сегодня меня прорвало, я сказал много такого, о чём не должен был говорить. Так хочется открыть свою душу, и так трудно найти того, перед кем её можно открыть, а ты сразу вызвал у меня уважение. Но моя откровенность — вещь опасная. Мне она ничего не будет стоить, а вот тебя она поставила в положение крайне ограниченного выбора. У тебя теперь только два варианта. Первый — ты даёшь те показания, которые мне нужны, и я сразу же отправлю тебя в монастырь на покаяние. Через год ты вступишь в Орден святого Доминика, и мы будем вместе служить римскому папе. Доминиканцы — псы Господни, самые верные слуги Христовы. Я предлагаю тебе большую честь. Второй вариант. Ты отказываешься от предложенной чести и сразу же идёшь на костёр. Пытать я тебя больше не буду, по отношению к такому человеку, как ты, это просто глупо. Итак, или ты становишься моим соратником, или горсткой пепла. На размышления даю неделю.
В камере меня сразу охватила такая боль, которая не позволяла ни о чём думать. Я провалялся на спине в бредовом, полубессознательном состоянии сутки, потом боль стала не такой ужасающей, я сел и попытался думать, но это у меня плохо получалось. Предложенный инквизитором выбор меня совершенно не занимал, я сразу выбрал костёр и больше к этому вопросу не возвращался, но даже на пороге смерти я всё пытался понять этого человека, в котором искренняя религиозность сочеталась с таким дьявольским презрением к людям. Ещё через сутки боль стала умеренной, и я решил поговорить с Арманом.
— Папизм — штука очень примитивная, там нет никакой глубины, — немного лениво начал мой собеседник. — Папизм — религия человекобожия. Они поставили на место Бога человека и поклоняются теперь только человеку, при этом думают, что сохраняют верность Богу. Когда-нибудь они вообще отбросят Бога, останется только человек, который к тому времени превратится в скотину. Этой скотине они и будут поклоняться. Папизм — путь к безбожию. Вот и всё.
— Но как быть с утверждением о том, что через папу они узнают волю Христа?
— Это вопрос о критериях истины. Постановка вопроса правомерна, но ответ папистов в лучшем случае глуп, а то и безумен. Полагать критерием истины то, что взбредёт в голову одному единственному человеку, видеть в этом человеке оракула, устами которого глаголет Бог — это безумие. Церковь учит нас, что полноту истины содержит только полнота церковная, но выслушать всю Церковь невозможно, особенно если учесть, что множество членов Церкви уже находятся в мире ином. Вот они и говорят: остаётся только слушать, что скажет папа. Но Церкви известен куда более надёжный способ преодолеть это затруднение. Это собор. Решения собора, а вовсе не голос папы, являются для нас критерием истины. Собор — своего рода модель церковной полноты. Решения собора и являются для христиан голосом Божиим.
— Но если мне надо решить вопрос, связанный с моей личной судьбой? Собор по этому поводу точно не соберут. Доминиканец может задать вопрос папе и принять его ответ, как Божью волю, а мне-то что делать?
— Если доминиканцу проще, это не значит, что ему лучше. А если завтра папа прикажет ему поклоняться дьяволу в образе человека? Вопрошающий либо станет дьяволопоклонником, либо лишится единственного критерия истины. И тогда посмотрим что он будет делать. Бог даровал человеку свободу, а человек так и норовит подарить свою свободу кому-то другому. Но дарёное не дарят. Человек должен сам распорядиться своей свободой, должен сам искать Божью волю. Если сейчас, к примеру, откроется эта дверь, никто за тебя не решит, надо ли тебе в эту дверь выходить. Ты должен будешь принять решение сам.
В этот момент дверь действительно легонько приоткрылась. Если бы не тихий скрип, мы и внимания на это не обратили бы. Арман от души рассмеялся:
— Честное слово, я не знал, что дверь откроется, не надо считать меня прозорливцем. Просто Господь показывает нам, что вопрошающий никогда не останется без ответа. Ну что ж, решай, свободный человек, выходить ли тебе через эту дверь.
— Да что тут решать, бежать надо.
— Ну а я вот пока не побегу. От меня кое-что зависит в судьбе Ордена, мне надо пока оставаться здесь. Но тебе не стоит на меня оглядываться, ты должен принять своё собственное решение.
Я осторожно выглянул в коридор. Все часовые спали мирным сном, путь на свободу был открыт. Я посмотрел обратно в камеру и сказал: «Братья, все, кто хочет, могут уйти отсюда». С Арманом остался один юноша и те храмовники, которые были покалечены во время пыток и не могли идти, да они этого уже и не хотели, сроднившись с мыслью, что скоро перейдут в мир иной и встретятся со Христом. Со мной решили уйти восемь человек. Мне хотелось попрощаться с Арманом, но я не знал, что сказать, и как всегда в таких случаях бывает, задал бессмысленный вопрос:
— Мы ещё увидимся?
— Вряд ли. Мой путь другой. Тебя Господь ведёт путём явного, очевидного чуда, путём фантастическим. Это редко бывает, потому что для такого пути мало кто пригоден. Думаю, что ты отправишься в царство пресвитера Иоанна. Таким, как ты, в Европе делать больше нечего. Да и у меня тут скоро дел не останется, и я, очевидно, отправлюсь в царство пресвитера Иоанна, но по-другому. Пешком или на коне. Может быть, и на корабле, но обязательно под парусом. Или под вёслами.
— Почему ты так уверен, что мой корабль будет сказочным?
— Дорогой Жан, скажу тебе по секрету, что сегодня побег никто не готовил, а между тем дверь открыта и стражники спят. Не трудно догадаться, что и дальше всё будет так же фантастично.
— Но неужели тебе это не интересно?
— Мне интересно попасть в Царство Небесное, там каждый сможет утолить свою жажду фантастики. Но мне до этого далеко, как до звёзд. Так что я уж какие-нибудь пешочком. Мы оба попадём в царство пресвитера Иоанна, но там мы не встретимся, потому что это будут две разных реальности.
— Но тогда, может быть, встретимся на Небесах?
— Дай Бог, дорогой Жан.
Вдевятером мы выскочили на улицу, как были, в белых плащах храмовников, и хотя после тюрьмы наши плащи особой белизной не отличались, но они оставались вполне узнаваемы. Нам некуда было бежать, негде укрыться. Пока стояла глубокая ночь, и прохожих на улицах Парижа не было, мы оставались в относительной безопасности, но понимали, что поутру нас тут же схватят и отведут обратно, выбраться из города незаметно мы не успели бы, да и, выбравшись, отнюдь не попали бы в пустыню. У храмовников обычно нет мирских связей, Орден наш единственный дом, братья Ордена — единственные близкие люди. Теперь наш единственный дом был разгромлен, все наши братья оказались вне закона, и наш повторный арест оставался делом времени.
Мы брели по Парижу молча, каждый всё это понимал, нам нечего было сказать друг другу. Оставалось лишь насладиться свежестью ночного воздуха, пока есть такая возможность. Я вяло молился, стараясь ни о чём не думать, и вдруг меня как будто что-то толкнуло изнутри. Ведь наш побег устроил Сам Господь, значит Он приготовил для нас способ спасения, а не повторный арест. А поскольку никаких реальных способов спасения у нас не было, значит оставался только нереальный, фантастический. Мне стоило относиться к словам Армана более внимательно. Я крикнул: «Братья, к реке