Ятчоль потупился, долго набивал трубку табаком, старательно уминая его в медной чашечке. Наконец отозвался:
– Плохо помню. Голос у него, пожалуй, был твой. – Вдруг вскинул голову, разглядывая собеседника тем подозрительным взглядом, в котором всё заметнее обнаруживала себя злая сила обличения. – Э, постой-постой, не ты ли обернулся в Линьлиня и явился ко мне? Вот это шаманство! Вот это вечественное доказательство!
– Нет, то был не я. Наверное, осталась ещё в тебе совесть. Пусть с мышь величиной, однако осталась. Мышь эта и обернулась Линьлинем. Теперь… когда волк умер… скажи… испытал ли ты мучения, зная, что ослепил его?
– Не скажу. Кайти сказал бы… Тебе не скажу. Пойгин медленным жестом показал в угол комнаты:
– Повернись туда. Там незримо сидит Кайти. Скажи ей…
Ятчоль побледнел. Он не хотел смотреть туда, куда показывал Пойгин, но какая-то сила заставила его повернуться. Чтобы одолеть чувство суеверного страха, он заставил себя разозлиться:
– Ты брось меня пугать своим шаманством!
– Всё-таки испугался?
– Нисколько!
– Ты мне никогда не рассказывал, как ослепил волка. Но я догадываюсь. В твоей кладовке я нашёл обрывок аркана… От него шёл запах волка. Я почуял это и всё понял. Ты связал волка этим арканом. Сначала накинул петлю ему на шею и потом…
– Не надо! – умоляюще попросил Ятчоль, снова бледнея, – От тебя ничего невозможно скрыть…
Опять долго длилось молчание. Только было слышно, как у собеседников сопели трубки.
– Я почувствовал беду Линьлиня, когда сам уже прощался с жизнью, – первым заговорил Пойгин, стараясь не смотреть на Ятчоля и тем самым показывая, какое он испытывает к нему отвращение. Зябко поёжился, вспоминая, как было ему холодно и смертельно тоскливо на плывущей в никуда морской льдине.
Оторвалась часть ледяного припая. Пойгина унесло на льдине в открытое море. Мёртвый свет луны едва пробивал мглу, которой исходила чёрная морская вода. Волны неумолчно били в днище льдины. Сначала она была огромная, потом раскололась надвое, ещё раз раскололась на три части. Пойгин остался едва ли не на самой малой льдине, боясь расстаться с десятком нерп, которых он успел подстрелить и вытащить на лёд. Это была пища. Соорудил из нерпичьих туш что-то наподобие маленького убежища, залепил дыры мокрым снегом. В тот его выезд к разводью в упряжке не оказалось Линьлиня: волк приболел. Упряжка осталась у ледяного тороса, у которого Пойгин закрепил нарту. Выли собаки, почуяв недоброе, когда их хозяина понесло в море, рвались из алыков. Пойгину чудилось, что он слышит и вой волка, доносившийся с далёкого берега.
Пойгину удалось убить ещё до десятка нерп, и он расширил своё убежище, застелил его нерпичьими шкурами, которые на морозе, казалось, превратились в жесть. Плыла в никуда льдина. Дымилась пронизанная смутным лунным светом мгла. Порой открывались взору дрожащие звёзды, отражались расплывчато в чёрной воде. И Пойгину казалось, что это светятся сквозь воду глаза Моржовой матери и её детей. Вглядывалась Моржовая матерь в человека и, видно, гадала: что же с ним сделать? Если был человек слишком беспощадным к её детям, то надо ударить головой в днище льдины, расколоть – пусть погрузится он в пучину, представ перед ней один на один. Если чтил человек Моржовую матерь, не убивал беременных самок, не убивал моржовых детёнышей – пусть плывёт на льдине. Пройдёт время, и Моржовая матерь повернёт ветер в сторону берега – пусть человек надеется, что достигнет земной тверди.
Проступают смутно в чёрной воде глаза Моржовой матери и её детей. Что в них – приговор или поддержка? Мгла клубится тяжело, безысходно. И Пойгину кажется, что так вот выглядит теперь его угнетённая страхом душа. Всё тело пробивал озноб. А потом начала колотить Пойгина лихорадка. Мерцала тусклыми бликами от зелёного лунного света рябь на волнах. И Пойгину казалось, что это от его лихорадки дрожит даже море. Дрожали звёзды, слабо пробиваясь сквозь мглу, и Пойгину чудилось, что это им передалась его лихорадка. И, наверное, берег вдали трясётся от его лихорадки. И мечется Линьлинь на привязи, землю лапами скребёт, вскидывает морду и воет на луну, заставляя поселковых собак задыхаться от лая.
В бреду Пойгин иногда видел, что Линьлинь плавает в морской пучине рядом с Моржовой матерью; и взгляд его преданных глаз, пробивающийся сквозь морскую толщу воды, умоляет не отчаиваться.
Но отчаянье затопляло Пойгина, как затопило весь мир бескрайнее море. Одолевали галлюцинации. Явственно слышался вой Линьлиня, протяжный и жалобный. Порой волк скулил, как собака, которой было мучительно больно. Как знать, может, именно тогда, когда Ятчоль совершал над волком своё страшное зло, Пойгин и слышал этот жалобный скулёж. И плакала Моржовая матерь, как плачут моржихи, прижимая ластами к груди своё бездыханное дитя. То в одном, то в другом месте выныривала её голова. И тогда море ухало от тяжкого вздоха Моржовой матери. Волк и Моржовая матерь для Пойгина становились чем-то единым, вызывающим пронзительную жалость. Порой Пойгину хотелось броситься головой в морскую пучину, чтобы и самому стать частью того, чем теперь представлялись ему Моржовая матерь и волк. Но в такие мгновения возникала тенью Кайти. Блуждала невесомо в клубящейся мгле Кайти и поднимала предостережительно палец, мол, не двигайся с места, одолей безумие, иначе бросишься в воду, погибнешь.
* * *
И, наверное, Моржовая матерь всё-таки признала в Пойгине того человека, которого надо спасти, повернула к берегу ветер. Пойгин выбрался на твердь далеко от своего посёлка, но, к счастью, попал в стан гидрологической экспедиции. На вертолёте отправили его в Певек. Месяц он пролежал в больнице. И когда прибыл домой, то первой вестью…
Э, лучше об этом не вспоминать. Пойгин повернулся к Ятчолю боком, глядя на него с откровенной ненавистью. Помнится, тогда он едва не привёл в дом Ятчоля волка, чтобы повелеть ослеплённому зверю впиться зубами в горло его мучителя. Но кровь человека, пролитая зверем, была бы знаком недобрым, а потому не имеющим в себе необходимого начала справедливости. Линьлинь хотя и был бы отомщённым, но Ятчоль не оказался бы в полной мере наказанным: неустыжённая совесть его погибла бы вместе с его телом. А волку люди вменили бы в вину гибель человека. Нет, пусть Ятчоль узнает другое возмездие: да будет ему известно, что Пойгин выходит на «тропу волнения», чтобы наказать скверного!
– Ты заставил меня своими поступками два раза выходить на тропу волнения, – печально сказал Пойгин, по-прежнему не глядя на собеседника. – Что ты при этом чувствовал? Только говори правду…
Ятчоль медленно поднял тяжёлое лицо на Пойгина, долго ждал встречи с егo взглядом. Да, Ятчолю почему-то очень хотелось посмотреть в глаза Пойгина. Он ещё не знал, что ему скажет, но старался внушить, что он очень искренний. И Пойгин посмотрел ему в глаза. Отвернулся, что-то напряжённо обдумывая, и опять посмотрел в глаза Ятчолю, уже умиротворённо:
– Можешь ничего не говорить. По глазам вижу… что у тебя, пожалуй, есть ещё совесть. Правда, она не больше мыши, но есть. И если во сне твоя мышь превратилась в Линьлиня… то ты ещё немножко человек.
– Немножко, – передразнил Ятчоль и тут же осёкся, чувствуя, что в этом случае не следовало бы ему высказывать непочтение Пойгину.
– Вот и всё. Я спросил у тебя о главном. Теперь иди. Не знаю, быть ли тебе в солнечной Долине предков, но я готов поспорить с тобой ещё и там. – Пойгин повелительно показал рукой на дверь.
– Иди. А мне надо ещё кое-что вспомнить.
Когда Ятчоль ушёл, Пойгин лёг на кровать, заложил руки под голову. Да, до весны они с Кайти побывали ещё в трёх стойбищах чавчыват – оленьих людей, потом вернулись на берег. Кажется, все беды остались позади, родители Кайти помирились с Пойгином, похитившим их дочь. Однако жизненная тропа опять повела их к новым превратностям…
Часть вторая
То были годы, когда на Чукотке впервые появились советские фактории. Однажды к береговому стойбищу Лисий хвост пришёл пароход, из которого выгрузили деревянные щиты круглого дома, похожего на ярангу. Это и была фактория. Собирал дом вместе с матросами, а потом торговал в нём русский человек Степан Степанович Чугунов. Был он молод, могуч сложением, черноус, весёлого и доброго нрава. Чукотского языка он не знал и потому не мог объяснить чукчам, в чём заключалась его высокая миссия. В день открытия фактории он собрал чукчей и произнёс речь. Из всех чукчей поначалу он выделил Ятчоля, приметив, что тот носит рубаху, знает несколько русских слов. Не догадывался тогда Чугунов, что перед ним не только его торговый соперник, но и нехороший человек, который принесёт ему впоследствии немало зла.
– Ну, вот что, Яшка, – по-своему нарёк Ятчоля заведующий факторией, – донеси с полнейшим чувством, голубарь, каждое моё слово… Впрочем, вряд ли получится. Не шибко ты крупный знаток русской речи. Донеси хотя бы тысячную долю того, что я хочу сказать, чем полна моя душа. Понял?
Ятчоль подобострастно закивал головой:
– Да, да, я понимает.
Пойгин сидел на корточках у самой двери, позади всех, с видом замкнутым и мрачным: ему не нравилось, что русский торговый человек точно так же, как американцы, явно расположен к Ятчолю.
Степан Степанович прошёлся за прилавком, показал на полки, заполненные товарами, и сказал, громыхая густым басом:
– Скажи им, дорогой мой Яшка, что это не просто советские товары – шило, мыло и всякое там прочее. Это по-ли-ти-ка! Вас тут, понимаешь ли, грабили американские купчишки… да и русские, отродье царского режима, были не лучше. А мы их вот так, крест-накрест, пауков-толстосумов, перечеркнём к ядрёной бабушке! Перечеркнём своей кристальной честностью! Переводи, Яшка, только, пожалуйста, без ядрёной бабушки, это уж так, понимаешь ли, в сердцах у меня вырвалось. Я же культуру вам должен нести, свет. В этом миссия моя, высокая миссия! Я не просто, понимаешь ли, торговый ра