– Это, наверное, от мыла. Там люди каждую неделю моются от пяток до кончиков волос.
– Эвы! – изумилась Пэпэв.
Трудно было ей представить, как это могут люди мыть себя от пяток до кончиков волос. Прямо на морозе мыться немыслимо, вода на теле льдом возьмётся; в таком вот пологе тоже не вымоешься – шкуры намокнут, хоть тут же выбрасывай. Суровая необходимость заставила её, как это делают все женщины чавчыват, обтереть после рождения сынишки его тело сухой травой и вложить через головной вырез в меховую одежду с глухими штанинами и глухими рукавами, так что не надо было ребёнку ни обуви, ни рукавиц. Между штанами оставалась большая дыра, которую закрывал пристёгиваемый на костяные пуговицы меховой колпак. Накладывалась в этот колпак сухая трава, её время от времени меняли, поскольку случалось с ребёнком то, что случается в эту пору со всеми детьми. Так и рос человек, не зная, что такое тёплая вода для тела. Мягкий нежный мех оленьих выпоротков или погибших при рождении телят сушил тело ребёнка, согревал его.
– Мыло пенится, щиплет глаза! – со смехом рассказывал Омрыкай, изображая руками, как он обычно намыливает голову.
Пэпэв близко заглянула в глаза сына:
– Ты от этого не ослепнешь?
– Я, ослепну?! Да я стойбище наше увидел ещё с первого перевала. Хочешь, я вдену нитку в самую тонкую иголку при потушенном светильнике?
– Ну, этого и я не смогу, – рассмеялась Пэпэв и снова крепко прижала сынишку к груди.
Гости в шатре выбивали снег из кухлянок, расспрашивали Майна-Воопку о новостях, явно намереваясь забраться в полог и самолично разглядеть мальчишку, побывавшего на культбазе.
– Говорят, они там совсем разучились своему разговору и мясо боятся взять в руки, нанизывают его на четырёхзубое копьё и суют себе в горло…
Омрыкай вслушался в голос соседки старухи Екки, не выдержал, высунул голову из-под чоургына и сделал своё первое опровержение нелепых слухов:
– Я не разучился нашему разговору. И мясо могу есть, как все. Увидите! Могу съесть целого оленя!
В шатре после некоторой паузы рассмеялись, а Омрыкай снова бросился к матери, прижался носом к её лицу.
– Ты часто являлась мне во время сна. Однажды приснилось, что ты, как учительница, ходишь по классу, мелом пишешь на доске…
Пэпэв морщила лоб, стараясь догадаться, о чём говорит сын; сухонькая, хрупкая, она была похожа на испуганную птицу, готовую вот-вот взлететь.
– О, сколько ты непонятных слов сказал. Не знаю, к добру ли это… Злые духи падки к непонятным говорениям, не зря их таким способом скликает к себе чёрный шаман.
– Так я, по-твоему, чёрный шаман? – изумился Омрыкай и громко рассмеялся.
Пэпэв смотрела на сына и думала: не появилось ли в нём что-нибудь такое, чем он может привлечь внимание чёрного шамана? Если приедет Вапыскат, она от страху умрёт. Однако Вапыскат так или иначе всё равно приедет… Прижав руку к сердцу, Пэпэв поправила огонь светильника и подняла чоургын, приглашая гостей.
Сколько таил в себе Омрыкай загадок для всех этих встревоженных людей! Они тоже почувствовали его незнакомый запах, удивлялись непонятным словам, которые так легко слетали с языка мальчишки, будто он выговаривал их ещё со дня рождения. Омрыкай, взволнованный таким повышенным вниманием к себе, уплетал оленье мясо и то впадал в мальчишеское хвастовство, то вдруг умолкал, смущённый, порой сбитый с толку неожиданным вопросом.
– Верно ли, что там вас учат ходить вверх ногами? – спросил старик Кукэну, наклоняя к самому лицу Омрыкая плешивую голову. – Рыжебородый, говорят, учит вас этому…
– Да, я умею, как он, ходить вверх ногами, – радуясь случаю прихвастнуть, сказал Омрыкай, ловко отрезав у самых губ острым ножом очередной кусочек мяса.
– Ну и что в том толку – ходить вверх ногами? – допытывался Кукэну. – Ни побежать, ни выстрелить в зверя, руки всё время заняты. И непонятно, для чего тогда человеку ноги?
– Это так, для смеху. И чтобы ловкость свою показать.
– Ну, если для смеху… это ещё можно понять, – успокоился Кукэну и снова принялся обрабатывать рёбрышко оленя маленьким ножичком, не оставляя на кости ни крошки мяса.
– Ещё такая смешная весть дошла, что белолицые шаманы не в бубен колотят, а в медный таз, – сказала старуха Екки.
– У русских нет шаманов, – ответил Омрыкай, поглядывая то на мать, то на отца, чтобы определить, довольны ли они его ответами. – У них есть врачи, что значит лечащие люди. Совсем обыкновенные. Нестрашные люди. Трубкой грудь прослушивают…
– Как это? – спросил молодой пастух Татро, сидевший в самом углу полога, как и полагалось гостю его лет. – Что за трубка? Из которой курят?
– Вот такой длины, – показал Омрыкай, вытягивая перед собой руки. – Один конец к груди, другой к уху врача. Приложит и слушает, как бьётся сердце, не хрипит ли что внутри.
– Страшно?
– Да нет же, щекотно. Смех разбирает. Врач тоже смеётся. Шлёпнет меня по спине и говорит: здоров, как моржонок.
– Значит, не страшно, а щекотно, – всё ещё сомневалась Екки.
– У меня нет к ним страха. Нас там ничем не пугают. Я только один раз испугался. – Омрыкай поднял руку, потрогал себя под мышкой. – Положил мне врач вот сюда такую стеклянную палочку и говорит: прижми. Я думал, больно будет, да как закричу…
– Ну а что дальше? Больно было? – На сей раз уже спросил сам отец, отставляя в сторону чашку с чаем.
– Да нет же, не больно. Просто я очень щекотки боюсь. Палочка эта гра-дус-ник называется. В самой середине её что-то вверх и вниз ходит. Если у человека жар от простуды, то… – Омрыкай запнулся, не в силах объяснить, как действует градусник. – Если жар, то в палочке, в самой серёдке её, что-то чёрное просыпается, вверх лезет…
Екки пробормотала невнятное говорение, полагая, что здесь совершенно необходимо заклинание. А мать осторожно подняла руку Омрыкая, заглянула под мышку и спросила тревожно:
– Боли не чувствуешь?
– Да я силу, только силу чувствую! – воскликнул Омрыкай и согнул руку в локте, демонстрируя мощь своих мускулов. – Вот пощупайте, будто железо!
Отец пощупал и спросил с мягкой насмешкой:
– Как же быть с запретом на хвастовство? Или думаешь, что дома не обязателен этот запрет?
Омрыкай засмущался, вяло опустил руку. Гости не поняли, о чём идёт речь, а когда Майна-Воопка объяснил, все разом зашумели.
– На чрезмерный аппетит у них нет запрета? – шутливо спросил Кукэну, выбирая кусок мяса получше. – Мне бы такой запрет не повредил: зубов нет. Однако всё равно втолкал в старое брюхо пол-оленя…
– На аппетит запрета нет, – воспользовался поводом опять привлечь к себе внимание Омрыкай. – Я гречку люблю, вот такую миску съедаю…
– Что такое гречка? – спросила Екки. – Похожа ли она на оленье мясо?
Омрыкай подумал-подумал и, чтобы не запутаться в ответе на столь неожиданный вопрос, махнул рукой.
– Можно сказать, похожа, если там много масла. Главное, что вселяет сытость! – и постучал себя ладонью по животу.
– Да, живот у тебя как хороший бубен, – опять потянуло на шутку Кукэну. – Пришёл бы ко мне завтра. Уж очень досаждает дух какой-то. Надо бы изгнать, а мой бубен прорвался…
– Не слишком ли ты расшутился? – Екки замахнулась костлявым кулачком на мужа. – От старости весь ум потерял…
– К тебе, видать, он к старости только-только пришёл, – отыгрался Кукэну. – Всю жизнь без ума прожила, теперь вот помирать – и ум тут как тут, наконец явился…
Омрыкаю стало немножко обидно, что о нём на какое-то время забыли. Конечно, он смог бы напомнить о себе так, что все от изумления рты раскрыли бы, стоило только ему вытащить из сумки тетради и учебники; но был наказ отца пока от этого воздержаться.
– Дай-ка и я посмотрю, что там у тебя осталось под мышкой после этой стеклянной палочки, – посерьёзнев, сказал Кукэну. – Что-то мне в память она запала…
Омрыкай с удовольствием поднял руку, радуясь, что опять оказался в центре внимания. Старик осторожно дотронулся до его тела, велел повернуться боком к светильнику, попросил увеличить пламя. Пэпэв дрожащей рукой поправила тонкой палочкой фитиль из травы в плошке с нерпичьим жиром. Все, кто был в пологе, с величайшим напряжением ждали, что скажет старик. И тот наконец изрёк:
– Боюсь, что у тебя когда-нибудь здесь женские груди вырастут, как у жены земляного духа Ивмэнтуна.
И снова вскрикнула Пэпэв, прикладывая сухонькие пальцы к горестно перекошенному рту, а Омрыкай полез рукой под мышку: ему стало страшно.
Кукэну вдруг опять захохотал, и все вспомнили, что он известный шутник; вздох облегчения едва ли не заколебал пламя в светильнике. Смеялись гости и хозяева яранги, смеялись до слёз, чувствуя, как тревога отпускает сердце. Рассмеялся позже всех и Омрыкай, и это вызвало новый взрыв хохота.
Переполненный впечатлениями, намёрзшийся за трое суток в пути, усталый, но необычайно счастливый, Омрыкай улёгся спать, едва ушли гости. О, как было сладко спать в родном очаге! Никогда не казались такими мягкими и ласковыми оленьи шкуры, никогда так не смотрели на него переполненные любовью глаза матери. Вот он засыпает, но чувствует, что мать смотрит на него. Склонилась над ним и что-то шепчет и шепчет, может, рассказывает, как тосковала о нём, а может, произносит заклинания, оберегая сына от злых духов. Как жаль, что сон не позволяет разлепить веки.
Утром, перед тем как уйти вместе с отцом в стадо, Омрыкай с затаённым дыханием бродил по яранге. Полог мать уже вытащила на снег, и в шатре стало просторно. Омрыкай внимательно осмотрел круг из камней, в котором тлели угли. Да, это были всё те же камни, которыми издавна выкладывался круг очага, Омрыкай хорошо знал каждый из них. При перекочевках их прячут в специальный мешок из нерпичьей шкуры. Над очагом, на цепи, прикреплённой к верхушке яранги, висел чайник. Омрыкай посмотрел вверх, где сходились в пучок чуть выгнутые закопчённые жерди остова яранги, на который натягивался рэтэм. На поперечных перекладинах висели шкуры, ремни, винчестер в чехле, арканы, одежда. А вот связка амулетов: несколько деревянных рогулек, лапка совы со скрюченными когтями, медвежий клык, несколько волчьих когтей, нанизанных на оленью жилу, кончик оленьего рога. Сняв связку, Омрыкай осторожно перебрал все амулеты и повесил на прежнее место, испытывая чувство глубокого суеверного благоговения к хранителям очага. Потом присел на корточки у большого моржового лукошка, в котором мать обычно дробила каменным молотком мёрзлое оленье мяс