Однако не вечна жизнь человека. С этим трудно, страшно смириться, если думать о жизни такого близкого человека, каким была Кайти для Пойгина. Даже если верить, что она может вернуться к живым в образе другого человека, – всё равно немыслимо представить, что Кайти не будет с ним рядом.
Но её не стало…
Кайти умерла в пору, когда солнце уже надолго покидало землю. То была осень. Птицы, обновившие свои крылья и вырастившие птенцов, собирались в стаи и покидали север. Грустная, грустная, бесконечно грустная пора. Пойгин смотрел на неподвижное лицо Кайти, слушал, как оплакивают покойницу женщины, и думал, стоит ли ему жить дальше… Внешне он был спокоен, неправдоподобно спокоен, но внутри у него всё готово было прийти в движение, подобно горному обвалу… Если сделать какой-то один неосторожный жест, сказать одно лишнее слово – начнётся обвал, и тогда поднимется даже покойница, чтобы умереть во второй раз… Надо сдержаться. Надо осторожно пройти по самому краю пропасти, не вызвав горного обвала. Надо найти в себе силы, чтобы похоронить Кайти, а там пусть будет как будет…
Все в Тынупе гадали, как Пойгин похоронит жену. И когда он сказал, что похоронит её по-чукотски, на самой высокой горе, на какую только сможет подняться, никто не посмел ему возразить. Даже Ятчоль, приготовившийся было написать очередное письмо, разоблачающее шамана Пойгина, посидел, посидел над чистым листиком бумаги, потом аккуратно сложил его вчетверо, порвал на мелкие куски и пустил по ветру в глубокой скорбной задумчивости; смерть Кайти и в его душе отозвалась острой человеческой болью. Кайти была для него непонятной и недоступной женщиной, как самая далёкая загадочная звезда; и то, что звезда потухла, – с этим немыслимо было смириться…
Тундра была ещё бесснежной, хотя облака уже дышали грядущим снегом. Пойгин впрягся в нарту, на которой лежала Кайти, и повёз по голой земле, никому не разрешая помогать себе. Только Кэргына порой дотрагивалась до потяга, глядя в сгорбленную спину отца с жалостью и тревогой за него.
У подножия горы Пойгин остановился, вытер пот на бескровном лбу, сказал, едва раздвигая запекшиесл губы:
– Теперь все возвращайтесь домой. В горы я уйду только с Кайти… И ты, Кэргына, иди, иди домой… Хорошие люди тебя успокоят. Я к вечеру вернусь.
Долго и упорно поднимался Пойгин в гору, втаскивая всё выше и выше нарту с покойницей. Порой останавливался у молчаливых великанов.
– Вот так, хороню жену, – говорил он им вполголоса. – Коротка жизнь человека. У вас жизнь вечная, а у нас коротка… Вот думаю… стала бы Кайти одним из молчаливых великанов – тогда и я застыл бы рядом. Смотрели бы мы друг на друга, и было бы нам хорошо… Хоть бы уж это, если теперь её нет совсем…
И опять поднимался Пойгин в гору, волоча нарту между скал, скрежетали по камням её полозья.
Положил Пойгин тело Кайти на каменное ложе высоко-высоко, где летают только птицы. Именно птицам он хотел отдать её тело – существам, знающим, что такое небо и солнце. По одну сторону гребня прибрежного хребта, где он выбрал похоронное ложе для Кайти, была видна бескрайняя тундра, по другую – вечное море. Давно ли было, когда Кайти, живая и юная, вот так же оказалась с ним один на один перед тундрой и морем? Давно ли им показалось в один бесконечно счастливый миг, что именно от них зачалось в земном мире всё живое? И вот теперь спит Кайти на каменном ложе и, кажется, внемлет отдалённому шуму моря, внемлет голосу вечности. Как же вышло, что её век оказался таким коротким? Спит Кайти и будто чему-то улыбается. Прощально и даже виновато улыбается… Почему виновато?! Перед кем её вина?! Это перед ней есть, есть виноватые! Вон там, в стороне праворучного рассвета, находится перевал, где прогремели выстрелы Аляека. Страшным оказался укус, обессиливший Кайти, укус росомахи с ликом Аляека. Вот кто виноват, вот кто Скверный! И Пойгин завтра же выйдет на «тропу волнения», чтобы наказать Скверного. Пусть Аляека давно уже нет, но Пойгин всё равно ещё и ещё раз накажет его…
Когда Пойгин спустился в прибрежную долину, то увидел, что его поджидают Кэргына и Тильмытиль. Парень встал, а Кэргына продолжала сидеть, низко опустив голову.
– Не оставляй её одну, – попросил Пойгин и, не оглядываясь, пошёл дальше.
На второй день Пойгин вышел на «тропу волнения». Тундра была ещё черна, но тучи, тяжёлые тёмные тучи, уже несли в себе снег. Птицы, не успевшие покинуть места гнездовья, теперь спешили с отлётом, оглашая небо смятенными криками. На одном из озёр, на самой середине которого осталось незамерзшим небольшое пространство, всё ещё плавала пара лебедей. Пойгин долго всматривался в птиц и понял, что одна из них не может подняться на крыло.
А тучи, беременные снегом, почти касались тундры тяжёлыми животами. Казалось, что зима, прежде чем разразиться вьюгой на земле, оглядывала её сверху, неумолимая и мстительная, не в силах простить всему живому, что оно так радовалось быстротечному лету. Никто и ничто не уйдёт от наказания: ни эти два лебедя, ни евражка, какой бы глубокой его нора ни была, ни листочек, который всё ещё держится на ветке тальника. Плыли тучи, таившие горе всему живому, давили на землю, и от этого было трудно дышать.
Пойгину казалось, что всё это происходит не только над его головой, но и в нём самом. Тучи его скорби тоже несли в себе горе, давили на сердце, и торопливые птицы его мыслей о том, что беду надо перенести достойно, тяжко пробивали себе путь, и было мало надежды, что они достигнут ясного неба благоразумия…
А тут ещё обречённые лебеди всё маячат и маячат перед глазами. Открытой воды осталось совсем мало. Один из лебедей, тот, который, видимо, был не ранен, разбивал лёд крыльями. Не выдержал Пойгин, пополз к полынье, надеясь разбить её закрайки, – лёд затрещал, и Пойгин едва успел отпрянуть от образовавшейся новой полыньи. Помочь несчастным птицам он оказался не в силах… Долго Пойгин оглядывался на озеро, уходя всё дальше в тундру, и видел, как отчаянно взмахивает лебедь крыльями, разбивая лёд. На это было невыносимо смотреть, и Пойгин почти побежал от озера по чёрной тундре. Скоро, совсем скоро она станет белой. Но Пойгину не хотелось, чтобы она становилась белой, как не хотелось тому лебедю, чтобы замёрзло озеро. Эти пожухлые, поржавевшие травы на кочках видели солнце, которое видела Кайти, они были свидетелями того, как она дышала, ходила, разговаривала, жила. Когда здесь выпадет снег – исчезнут и травы. Снег этого тяжёлого для Пойгина года скроет что-то такое, что навсегда ушло с Кайти. Это будет первый снег его настоящей, лютой зимы…
Хлёстко ударили по лицу первые хлопья влажного снега. Чёрная тундра на глазах становилась белой. Уходят, уходят под снег травы, которые могла последний раз в жизни видеть Кайти. Начинается первая настоящая зима в жизни Пойгина – зима его жизни. Как жаль, что она не началась тихим, спокойным морозом. Бывает же часто: снега ещё нет, а вся тундра седая от инея. А нынче озёра и реки уже почти покрылись льдом, но пришла оттепель, и оттаяла тундра. Теперь покрывает её мокрый, тяжёлый снег. И тело Кайти – там, высоко в горах, покрывает мокрый снег. Обвальный, косой нахлёст снега толкает Пойгина в спину, как раз в ту сторону, где тянется гряда прибрежных гор. Ещё совсем недавно маячили вдали их белые вершины, а теперь всё скрылось – ни гор, ни моря, ни тундры…
Подталкиваемый в спину бешеным снежным нахлёстом, Пойгин почти бежал в сторону гор, чувствуя, как всё, что происходило внутри его, вдруг тоже подчинилось безумству внешнего мира, а птицы благоразумных мыслей обломали себе крылья, и ничто теперь не удержит его от отчаяния. Какое-то время, пока Пойгин ещё не чувствовал, что выбивается из сил, он сравнивал себя с этой закипевшей снежной бурей: вот сейчас он домчится вместе со снежной лавиной до гор и разломает, сокрушит весь хребет, оставит лишь одну-единственную гору, на которой покоится тело Кайти. А тот перевал, где ранила Кайти подлая росомаха с ликом Аляека, он сокрушит и разотрёт в песок и пустит его по ветру, который послало море. И пусть Скверный, так жестоко оскорбивший род человеческий, – сколь бы глубоко под землёй он ни таился, какой бы всесильный Ивмэнтун его ни охранял, – пусть он почувствует, как летит этот песок прямо ему в глаза, в горло, в подлую душу его!
…Но вот Пойгин почувствовал, что ему не хватает дыхания и ноги его подгибаются. Представился где-то совсем рядом къочатко, о котором рассказывала Кайти… Ревёт къочатко, широко раздирая пасть, и вторит ему своими воплями Древовтыкающая женщина. Это она, похитительница сына солнца, вскормила собственной грудью къочатко. Она боится возмездия и потому втыкает в каждый свой след дерево, чтобы никто не смог её выследить. Однако Пойгин её выследит и настигнет! И пусть къочатко не пытается пересечь его путь. Вот он ревёт где-то совсем уже рядом. Где он? Где?! Пойгин схватит его за горло и задушит собственными руками…
Бушует вьюга. Вопит Древовтыкающая женщина. Ревёт къочатко. Сугробы всё глубже, вот они уже по колено. Пойгин спотыкается и падает в снег. Под ним не сугроб, под ним сам къочатко. Так ему кажется. Ревёт къочатко, подминает Пойгина под себя. Но Пойгин выворачивается и душит, душит, душит ревуна…
…Пойгина нашёл Тильмытиль, когда снежная буря уже утихла. Пойгин лежал под снегом, втянув руки через рукава, а голову через головной вырез кухлянки, как обычно делают чукчи, когда спят в снегу.
С трудом поднявшись из снежной берлоги, Пойгин какое-то время смотрел, часто мигая, на Тильмытиля, на его упряжку, наконец спросил обессиленным голосом:
– Сколько суток меня не было дома?
– Сегодня пошли четвёртые…
– Уезжай. Я не закончил моё пребывание на тропе волнения. Я попросил бы у тебя трубку… но нельзя…
– Ты болен. Ты можешь умереть.
– Пусть будет так.
– А Кэргына? Она все эти четверо суток не спит, не ест…
– Да, да, Кэргына. Она мне снилась. Звала во сне. И Кайти во сне говорила: береги дочь…
– Тогда поехали.
Пойгин долго смотрел на снежную тундру. Как всё изменилось. Зима. Первая зима его жизни. Мороз. Бесчисленные снежные заструги нацелены в сторону гор. Ветер с моря, как тончайшим оселком, которым Пойгин точит бритву, выточил закрайки козырьков каждого заструга: дотронься пальцем – и потечёт кровь. Бесчисленные искры мерцают на снежной равнине, рассыпанные низким угрюмо-сумрачным солнцем.