Белый шаман — страница 95 из 108

одевался в лохмотья шкур, а мясо оленя знал только по запаху, когда его варили на кострах в чужих ярангах? Но нельзя гордецов задирать, а то такое самому тебе дадут понюхать – собакой побитой заскулишь.

Многое, очень многое изменилось в жизни оленных людей. И Эттыкай благодарит себя за то, что не пошёл против ветра перемен, – иначе не выжил бы. Правда, не всегда он был рад тому, что выжил. По-прежнему было его страстью считать оленей, меченных личным тавром. Сколько их – да вот теперь и твои, и не твои.

Но шли годы, всё меньше становилось оленей Эттыкая в артельных стадах, нарождались новые, и этих уже никто не клеймил тавром. Зачем? Все они общие. И было чудно Эттыкаю смотреть на немеченых оленей, он, как прежде, мысленно раскалял добела железо, мысленно прижигал крупы оленей; но бессильным был его воображаемый огонь, и не пахло горелым мясом и палёной шерстью. Так во сне всё пьёшь, пьёшь воду и никак не можешь утолить жажду. Однако надо было как-то жить. И Эттыкай утешал себя тем, что он сыт и одет, как прежде, что никто не заставляет его мёрзнуть по ночам в стаде. И всё было бы не так уж плохо, если бы его не преследовала мысль, что он прощённый, а стало быть, немало обязан тем, кто его простил. В повадках его появилась угодливость, он порой заискивал перед самым последним пастухом, которого раньше в ярангу свою не пустил бы. Это мучило Эттыкая, бесило. Иногда он с яростью спрашивал себя: «Что я всё время перед ними, как собачонка, хвостом виляю?! Наверно, не зря мне родители имя такое дали, словно предвидели, до чего доживу».

Упрекал, язвил себя Эттыкай, а сам по целым суткам не спал во время отёла оленей, старался показать, на что он способен. В зимние месяцы приучал оленей возить нарты. Конечно, это не очень легко – обучать ездовых оленей, но Эттыкай не щадил своих старческих сил и порой искренне радовался, когда замечал, что его уважают. Особенно важно было ему видеть, как относится к нему Майна-Воопка. Этот настоящий чавчыв очень его ценил, и все видели, как он к нему почтителен.

Осторожно подступался к Эттыкаю по тропе благожелательства и Тильмытиль. Правда, он ко всем благожелателен, особенно к старикам. Когда стал в колхозе главным оленьим доктором, старался показать: он меньше всего считает себя очочем. Однако если дело касалось заботы об оленях, тут он, как и его отец, был строг, крепко держал в руках невидимый аркан и пускал его в ход неумолимо, обламывая рога тем пастухам, которым казалось, что при новых порядках они могут, как быки, бодаться. Есть и такие, которые бодаются, а оленя хотели бы видеть только тогда, когда им подают в тёплый полог сваренные куски его аппетитно дымящегося мяса.

Нет, Тильмытиль, как и его отец, настоящий чавчыв. Эттыкай не один раз видел, как он валился с ног в пору отёла, спасая телят от пурги и морозов. Оленёнок для него – что собственное дитя, не зря он в детстве чуть не лишился рассудка, когда Вапыскат заколол его белого кэюкая. И хотя Тильмытиль много лет на оленьего доктора учился, в других краях побывал, на других чавчыват нагляделся – на якутов, на ненцев, эвенов, коряков, их оленьи стада повидал, всё равно к своим старикам идёт, у них совета спрашивает, у Эттыкая тоже. А что может быть дороже для старика, когда его умудрённый старостью рассудок ценят молодые?

Да, Тильмытиль истинный чавчыв, он никогда не предаст оленей. Только вот много ли таких, как он? Похожи ли хоть чем-нибудь на него вот эти парни? Эттыкай снова оглядел Коравгэ скептическим взглядом, не скрывая своего пренебрежения и недоверия к нему. И это выводило парня из себя. Если бы не появился Тильмытиль, не отогрел бы как-то вдруг его душу, Коравгэ, наверное, сбежал бы отсюда куда глаза глядят: ещё не хватало, чтобы этот бывший богатей над ним издевался.

Вечером Коравгэ вышел в стадо на ночное дежурство. Присматривал за оленями по ночам целую неделю, как обыкновенный пастух, аркан из рук не выпускал. За ним вышли в стадо и все остальные практиканты. Тильмытиль приходил к ним, согревал хорошим словом и чаем из термоса, рассказывал об оленях, порой вылавливая арканом то одного, то другого. «Если полюбишь оленя, он тебе само солнце на рогах принесёт, – пошучивал он, между тем стараясь внушить очень серьёзные мысли. – Зоотехник должен уметь всё, что умеет пастух, только намного лучше».

Пришёл однажды ночью в стадо вместе с Тильмытилем и Тагро.

– Ну, как твоя губа? – участливо спросил он у Коравгэ.

– Да вот, как назло, на морозе лопнула. Но ничего, терплю. Стараюсь ещё и посвистывать.

Коравгэ попытался засвистеть, рассмеялся.

– Не всякий свист мне нравится, – пошутил Тагро, – а этот понравился. Я рад, что вы все как-то сразу сдружились с Тильмытилем.

Коравгэ проследил за ветврачом, подкрадывавшимся с арканом к огромному быку, сказал по-русски:

– Вовремя он приехал. А то мне показалось, что у меня не только губа лопнула, но и что-то вот здесь. – Он приложил руку к сердцу. Помолчав, с тоскою добавил: – И не надо бы нас называть балбесами только за то, что мы не можем забыть, что такое человеческая жизнь. Работы мы не боимся. Мало того, мы не можем без работы. И оленей любим не меньше этого Эттыкая. До чего же ядовитый старик, посмотришь на него – кажется, будто мухомора наелся…

Коравгэ сплюнул, снял рукавицы, осторожно дотронулся до больной губы.

– Ничего, вы заставите и этого мухомора себя уважать.

– Пусть он сначала постарается, чтобы я сам его уважал, – самолюбиво ответил Коравгэ. – Так вот, оленей мы любим. Это у нас в крови. Но как я буду здесь жить с женой? Я скоро женюсь… Как она будет здесь рожать и вскармливать ребёнка? Я родился в кочевье знаю, что это такое…

Тагро молчал. Почувствовав его досаду, Коравгэ тяжко вздохнул и пошёл к Тильмытилю, заарканившему быка. Тагро вслушивался в неумолчный шум пасущегося стада и думал о словах Коравгэ. Да, здесь многое осталось от прежнего кочевья, старикам, может, и нравится многовековой уклад пастушьей жизни. Но как быть Коравгэ? Оказалось, что проблемы оленеводства стали самыми беспокойными. А он, Тагро, весь в другом: строятся морские порты, аэродромы, промышленность цветных металлов набирает такой размах – только успевай поворачиваться. Всё это хорошо, но надо помнить, что значит олень для Чукотки, да и не только для Чукотки: оленеводство – немалый вклад в богатство всей страны. Конечно, нельзя сказать, что тут всё осталось без перемен. Возникли крупнейшие оленеводческие хозяйства, поголовье оленей по сравнению с довоенным уровнем удвоилось. Всё большую роль стали играть такие люди, как Тильмытиль, – ветврачи, зоотехники. Но быт, уклад… тут мало что изменилось.

А Коравгэ собирается жениться, растить детишек… Можно понять, почему он так болезненно приложил руку к сердцу…

Практиканты вместе с Тильмытилем повалили быка на бок, принялись осматривать его копыта. Подушечки под копытами, на которых к зиме вырастает густая жёсткая шерсть, были в порядке, значит, олень прихрамывав по другой причине.

– Наверное, потянул ногу, – предположил Коравгэ. – Вот эту. Видите, как ему больно?

– Молодец! Всё правильно. – Тильмытиль похлопал Коравгэ по спине, присел на корточки, провёл пятернёй по заиндевелой гриве вздрагивающего и хрипящего оленя, росшей снизу его могучей шеи. – А грива, грива какая! Ну, кто из вас знает, зачем природа одарила оленя такой гривой?

– Для красоты, – пошутил один из практикантов.

– Для красоты у тебя скоро усы вырастут, – ответил шуткой Тильмытиль. – Грива оленя – прекрасный тепло-изолятор. Кому из вас приходилось смотреть на волос оленя в микроскоп? Не смотрели? Э, тогда вы не знаете, что в волосе оленя есть пустоты, наполненные воздухом. Волос и тепло удерживает, и помогает оленю быть отличным пловцом. Плывёт через реки, лагуны и чувствует себя так, будто у него спасательный пояс. Ну, снимайте аркан. Пусть пасётся. Посмотрим ещё два-три дня, может, и поправится нога…

«Не знаю, поправится ли нога у быка, а вот парней этих он может поставить на ноги, – размышлял Тагро. – Завтра же поеду с ним дальше, посмотрю, как принимают его в других бригадах».

После того как объездили всю Тынупскую тундру, Тагро и Тильмытиль опять вернулись в стойбище Майна-Воопки. Практиканты к тому времени уже уехали.

– Ну что, будет ли из них хоть один настоящим чавчыв? – спросил у Майна-Воопки Тагро. Тот долго молчал. И только тогда, когда допил чашку чая, скупо сказал:

– Коравгэ будет.

– Коравгэ?!

– Да. Едва из стада затащили в ярангу просушить одежду. Я подарил ему свой аркан…

– А ты мне подаришь свой каменный молоток, – неожиданно сказал матери Тильмытиль, не сводя с неё грустного и нежного взгляда.

Пэпэв, отрываясь от шитья, медленно подняла уже совсем седую голову, удивлённо спросила:

– Молоток?

– Да. Молоток. – Зачем он тебе?

– Надо…

– Нет, в самом деле: зачем тебе каменный молоток? – спросил Тагро, стараясь понять, чему так странно улыбается Тильмытиль.

– Ты видел, как мама сегодня разбивала этим каменным молотком в моржовом лукошке мёрзлое мясо нам на завтрак?

– Видел. Молоток, конечно, хоть сейчас сдавай в музей предметов каменного века. Но железным-то, по-моему, нельзя дробить мёрзлое мясо, будет привкус железа.

– Да, будет привкус железа, – после долгого молчания ответил Тильмытиль. – Но в этом ли дело?

– О чём вы говорите? И почему по-русски? – спросил Майна-Воопка, починяя оленью упряжь.

– Я говорю о том, как уважаю тебя, отец, как люблю маму, – отозвался Тильмытиль почему-то очень печально.

– Ну, ну, тогда можно и по-русски, а то мама ещё расплачется.

Пэпэв и вправду всплакнула. Поправила огонь в светильнике и снова склонилась над шитьём.

– Коравгэ сказал мне, что собирается жениться, – промолвил Тильмытиль с прежней печальной улыбкой. – Привезёт жену в кочевье. Представляю, как она испугается каменного молотка…

– Что он тебе дался, этот молоток?

Тильмытиль только вздохнул в ответ и перевёл разговор на другое.