Белый верх – темный низ — страница 17 из 33


А я даже вздыхать не могла – новость меня оглушила. Мама мне говорила, что детям курить нельзя. Но она ничего не рассказывала про сифилис. Она говорила, что курят одни хулиганы. Начинают с того, что курят, а потом становятся хулиганами. И их сажают в тюрьму для малолетних преступников. Сначала ставят на учет в детской комнате милиции (в моем представлении детская комната милиции походила на игротеку; только в ней кроме игрушек или других очевидных атрибутов детства есть еще милиционер и решетки на окнах) и записывают в тетрадь все, что они совершили, а потом сажают в тюрьму. Это почти неизбежно. Если начал курить, то потом пойдешь воровать. И еще от курения можно на всю жизнь остаться маленьким…

То есть судьба Толика предрешена?!

Я совершенно не могла с этим смириться. Я не могла, как Оля, посмеиваться – и бездействовать. Оля просто не знает, что делать. А может, просто не хочет.

Надо с кем-нибудь посоветоваться. Хотя бы с Татьяной Петровной, нашей классной руководительницей. Она хорошая, преподает математику и почти совсем не кричит. А когда я придумала устроить кукольный театр, Татьяна Петровна заказала школьному плотнику ширму…

И вот я дождалась, когда закончится учебный день и в классе останется только Татьяна Петровна. Татьяна Петровна поняла, что мне нужно поговорить. Мы с ней долго беседовали по душам – о нашей классной жизни, о возможных планах, о том, чем живут ребята. Мне становилось все спокойнее и печальней. Некоторые одноклассники, видимо, не понимают, что ходят по краю пропасти. И как-то слово за словом я рассказала про Толика и про то, что он курит. Не только он один…

Классная руководительница только грустно вздохнула. И мы некоторое время сидели и вместе грустили: она, серьезная взрослая женщина, и я, честная пионерка. Но у меня с души как будто свалился камень. Внутри себя я даже немного удивилась: надо же, как это просто!

…В конце недели, во время классного часа, Толика и других поставили перед классом. Им сказали, что все известно, но будет лучше, если они сами во всем признаются и расскажут, где собирали бычки.

Они стояли, уставившись в пол, ни на кого не глядя (у меня все внутри защемило, я поняла, что значит выражение «повесить буйну голову»). Они признались, что собирали бычки у кафе «Чебуреки», там недалеко от входа есть две круглые урны…

Татьяна Петровна не повышала голоса. Но ее слова звучали неумолимо: и чего они теперь ждут? Чтобы их поставили на учет в милиции? Или думают, что их родители ничего не узнают? Что отец Толика ничего не узнает?

Слово «милиция» не произвело на Толика впечатления. Зато при слове «отец» у него изменилось лицо. Я впервые увидела, как Толик испугался. Как у него – у Толика! – на глаза навернулись слезы. Толик как будто сжался (а он ведь и так был маленький). И я почему-то потеряла уверенность в том, что в судьбе Толика появится хоть какой-то просвет и что он теперь не станет хулиганом…

Через два дня заболела Танька Каткова. Я решила ее навестить. (Если друг заболел, его надо навестить. Ведь что особенно неприятно, если ты заболел? То, что ты выпал из коллектива. Без коллектива жизнь скучна и однообразна.) В ее подъезде я встретила Толика. Он заскочил туда за мной следом. Он не стал объяснять, что тоже едет к Таньке. Что решил навестить свою больную одноклассницу. Мы вошли в лифт. (Я знала, что этого делать не нужно.) Дверь закрылась. Мы посмотрели друг другу в лицо.

– Ты что, тоже к Таньке?

Толик даже не кивнул. Я нажала нужную кнопку. Он ухмыльнулся, сказал:

– Аррр-мштааам! – и два раза двинул мне кулаком в живот…


…Толика приняли в пионеры через несколько месяцев. Татьяна Петровна придумала ему общественно-значимое дело – рассказать о дорожных правилах для автомобилей (папа Толика был шофером). Толик готовился. И рассказал.

Как мог, так и рассказал.

* * *

Я ни в чем не могу винить Татьяну Петровну. Она, как и я, ужасно встревожилась из-за сердца и легких Толика. И что она могла сделать, кроме того, что сделала? Весь ее жизненный и педагогический опыт убеждал: в данном случае требуется «коллективная проработка».

Коллектив, как учил Антон Семенович Макаренко, обладает могучей воспитательной силой. Коллектив (если это действительно коллектив – со строевой подготовкой, со строго регламентированным бытом и управляется он на основе принципов демократического централизма (sic!))может из беспризорника сделать настоящего человека. Из деклассированного элемента может сделать сознательного советского рабочего. Из курящего хулигана – активного пионера.

Я читала «Педагогическую поэму» Макаренко. Первый раз – в седьмом классе. И при первом чтении у меня не возникло ни одного возражения. Эта книга меня захватила. Я считала, что это и есть настоящая педагогика. А до этого о «Поэме» мне рассказывала мама.

Сама она воплощала педагогические принципы Антона Семеновича Макаренко в условиях детского сада.

Конечно, ее возможности создавать коллектив были несколько ограниченными. Но моя мама была творческим педагогом. Взять, например, детский лифчик – эту диковинную сейчас, а тогда неизбежную часть одежды маленького ребенка независимо от его пола. Назовем поколения этих детей «не знавшими колготок». (Колготки – это даже важнее, чем резиновые сапоги. Тому, кто их изобрел, надо поставить памятник.) «Не знающие колготок» (и я в их числе) носили чулки – хлопчатобумажные, в продольный рубчик, светло-коричневого цвета. К чулкам прилагался лифчик. Детский лифчик напоминал укороченную маечку без рукавов, которая сзади застегивалась на пуговицы. Спереди к лифчику были пришиты две резинки с зажимами. Эти резинки и удерживали чулки.

У потомков, в детстве носивших колготки, необходимость носить какой-то «специальный» лифчик вызывает не только удивление, но и скабрезные шутки.

Не понимаю, над чем тут можно шутить. Ну тянули резинки немного, и застежки на них были странные… Но главное неудобство было связано с пуговицами, на которые застегивался сам лифчик. Пуговицы были сзади, так что без посторонней помощи лифчик надеть было невозможно. Тут трещали по швам все установки на формирование навыков самообслуживания. Не было, не было способов застегнуть на себе свой лифчик, не обращаясь к взрослому.

А вот мама моя, проникнутая идеями Макаренко и работавшая в подготовительной группе детского сада, решила эту проблему!

После дневного сна ее дети, 26‒27 человек, набрасывали свои лифчики на худенькие плечики и выстраивались «паровозиком». Каждый следующий застегивал пуговицы предыдущему. Мама считала (и справедливо), что «паровозик» сильно экономит время на одевание. И добавляла, что это еще и воспитывает чувство взаимопомощи: тут все дети (вне зависимости от пола) действуют сообща.


Я много узнала от мамы о силе коллективного воспитания. Но до сих пор не решила, что возымело более сильное действие – «групповой» опыт застегивания лифчиков или ее неожиданные (почти всегда не к месту) воспоминания о «темной» и «бойкоте».

«Темная» и «бойкот», как я понимала, были обыденными реалиями интернатской жизни детей в эвакуации. Взрослых там было раз-два и обчелся и верховодили «бабушкины» старшеклассники с ножичками в карманах.

– Если ты рассказал о секретах детского «коллектива» какому-нибудь взрослому, если ты на кого-то или на что-то пожаловался, то тебе могут устроить «темную»: набросят ночью на голову одеяло и изобьют. Тебя бьют, а кто – неизвестно. И защищаться ты тоже не можешь. А «бойкот» – это когда с тобой никто не разговаривает…

На лице у мамы появлялось «то самое» выражение, с каким она рассказывала про Сталина, и она подытоживала:

– Нельзя идти против коллектива. А коллектив многое может сделать!


…Но у Татьяны Петровны, видимо, не было маминой веры в силу воздействия коллектива на индивида, сбившегося с пути. Да, она поставила Толика (вместе с его сообщниками) у доски (читай: «у позорного столба»). Да, она велела обвиняемым публично признаться в содеянном и объявила, что их не примут в пионеры (пусть потом и оказалось, что лишь в ближайшем будущем).

Но она посчитала, что этого недостаточно. Она посчитала, что папа Толика все-таки обладает более действенным средством защиты Толиковых легких от преждевременного почернения.

И еще Татьяна Петровна ничего не знала о программе защиты свидетелей. В СССР ничего подобного не было (даже наоборот)…


…Но, может, Толику просто захотелось как-то ко мне прикоснуться?

Я же…

* * *

Я вообще-то многим обязана Толику.

Именно он сумел объяснить мне, что означает «еврейка». А то у меня на этот счет были довольно туманные представления.

То, что слово «еврейка» имеет ко мне отношение, я выяснила во дворе, когда мне было семь лет. Мы играли в «виселицу» (такая игра в отгадывание слов по буквам). Я хорошо играла: меня очень редко «вешали». Не помню, почему (может, как раз потому, что меня в очередной раз не удалось «повесить»), но внутри игры мне сказали:

– А ты – еврейка!

Это звучало так, будто кто-то меня разоблачил. Будто я выхожу во двор и делаю вид, что я как все. А на самом деле – еврейка. Это было ужасно – само слово «еврейка». Оно звучало как обзывательство, как что-то неприличное. И сначала я просто потеряла дар речи: что они тут говорят? Какая-такая «еврейка»? И я закричала, что они все, кто играл тут со мною в «виселицу», что они ничего не знают. А я – москвичка! Вот кто я. И мой папа – москвич, и мама… Но на меня посмотрели холодно-иронично и отрезали:

– Ты – еврейка.

Я убежала домой. От возмущения, от волнения мне не хватало воздуха. И как они смеют так обзываться?

К счастью, папа был дома. Сейчас он пойдет и скажет им…


Папа услышал, в чем дело, и зашелся от хохота.

Точно так же, за год до этого, он хохотал, когда я пришла и спросила: «Правда ли, что я умру?» И папа, с трудом подавив взрыв хохота, ответил:

– Конечно!