Его мой вопрос насмешил ужасно. А я остолбенела: как это может быть? Как это: «я умру»? Нет, папа должен мне объяснить…
– И куда же я денусь? (Это как-то должно было уложиться в моей голове.)
– Что значит, куда ты денешься? – Я давно не видела папу в таком замечательном настроении. – Туда же, куда и я. Закопают… А потом… Потом, может, цветочек вырастет.
Цветочек? А может, и деревце? То есть как в сказке про «Крошечку-Хаврошечку»? Там из костей коровушки выросла яблонька… Хорошо, я согласна – раз можно превратиться в цветочек… Тема смерти была закрыта – на какое-то время.
И вот теперь папа опять хохотал, но гораздо громче и дольше. А потом сказал, продолжая давиться от хохота:
– Ну, конечно, ты – еврейка. А кто же? И я тоже еврей. И мама. Ты должна этим гордиться…
Это «открытие» что-то меняло. Но что именно – непонятно.
Ты рождаешься в «гущу» русского языка. У тебя бабушка – учительница начальных классов. У тебя папа – учитель русского языка, и мама твоя – учитель русского языка (это потом, когда родился еще и мой брат, ей пришлось перекраивать жизнь), и дядя – редактор, «служащий языка», и тетя – библиотекарь московской библиотеки. Тебе объясняют, что значит «старомосковская норма произношения» и что звучит благороднее, если произносить «булошная» и «прачешная». И лучше говорить «дощь», а не «дождь». А что касается звука «р», то мама почти с возмущением (или с более сложными чувствами?) говорит о двоюродной бабушке: «У нее грассирующее „рэ“!..» В нашей семье нет места грассирующему «рэ». Мама рассказывает, как я в двухлетнем возрасте сижу на подоконнике и учусь говорить «дорога»: «Долога… дорёга… дорёга… дорога… дорога!..» Сама научилась – вот молодец какая, гордится мною мама. И читает мне наизусть (когда мы идем куда-нибудь в магазин) текст, написанный белым стихом: «Ты один мне поддержка и опора, мой великий и могучий русский язык!» (сл. И. Тургенева).
И что теперь делать?
«Ты – еврейка!» – какая-то невидимая метка. Какая-то странная, неприятная избранность. Ее нельзя избежать. К ней придется привыкнуть, как-нибудь притереться. Но «гордиться»?..
Первый раз мне довелось «гордиться» этим в конце третьего класса. Нам раздали новые библиотечные формуляры и велели заполнить лицевую страничку:
1. Имя-отчество-фамилия.
2. Дата рождения.
3. Место рождения.
4. Пол.
5. Национальность.
Странно, что в формуляре школьной библиотеки нужно было указывать пол. Видимо, предполагалось, что, выдавая книгу, библиотекарь не смотрит тебе в лицо. Или, может, есть детские книги, которые девочкам читать запрещено.
Что касается требования указать национальность, то за этим наверняка стояли веские государственные соображения. Существуют книги, которые не стоит читать евреям (и не только им: СССР, как известно, был страной многонациональной). А может, планировались какие-нибудь статистические исследования читателей детских библиотек с учетом их национальной принадлежности, хотя статистика и не была в почете…
И вот я смотрю на это слово «национальность» – и еще ничего не знаю про «пятый пункт» в советских анкетах и паспорте. Но понимаю, что мне предстоит испытание. Что сейчас я должна написать: «еврейка!». А может, мне эту строчку просто пропустить? Вряд ли кто-то будет настаивать… Интересно, другие пишут? А что пишет Сережка Гительман? Он при каждом удобном случае кричит: «Пошел на фиг! Я – украинец!» Наверное, он так и пишет: «Я – украинец». А я, значит, тоже боюсь? Точнее, я что, боюсь? А чего я должна бояться? Я ничего не боюсь. У меня папа еврей, и мама еврейка, и дядя еврей, и тетя еврейка, и бабушки-дедушки тоже евреи…
Как в замечательной детской сказке: «Знавал я одну семейку… Там всех звали Буратино…»
Я чуть медлю – совсем чуть-чуть, рука зависает над строчкой – а потом, набрав воздуха, я вывожу своим не слишком красивым, но разборчивым почерком: еврейка.
И Женька Дубровин, которого пересадили ко мне на время классного часа (потому что на задней парте он с кем-то подрался), почему-то сразу лезет на «мою территорию», смотрит в мой формуляр, видит это «еврейка» и заходится просто гомерическим хохотом. Он тычет пальцами в мою сторону и повторяет: «Еврейка! Ой, не могу! Еврейка!» Он от смеха чуть не сваливается под парту. Ну прямо как папа, когда я спросила его: «Я умру?» И тогда я хватаю учебник (видимо, природоведения, потому что он самый объемный) и с размаху опускаю ему на макушку. Гордиться так уж гордиться! Но Женька продолжает смеяться.
Правда, это было еще в третьем классе – почти сразу после того, как я вступила в пионеры Советского Союза. И тогда у меня не было никаких недостатков. А Толик еще не вступил. И заря подросткового возраста еще только обозначалась узенькой красной полоской на жизненном горизонте.
Теперь же все изменилось. Теперь Толик Мозгляков открыл мне значение «ты – еврейка» во всей полноте смысла. Для него это тоже, думаю я, в то время стало познавательным откровением. Его еще не приняли в пионеры, а израильская военщина в очередной раз унизила объединенные силы сирийцев и египтян, вторгшихся… (Зачеркиваю «вторгшихся». Вторгаются только агрессоры.) В общем, эти дружественные нам силы пересекли границу Израиля, потому что Израиль был изначально плохой. А злобные сионисты, не желая это признать, через несколько дней вытеснили всех хороших друзей за Суэцкий канал, да еще и отрезали от снабжения. Телепрограмма «Время» исходила обличительными речами. И на советских евреев падала тень злодеяний их сионистских собратьев.
Но мне-то мама по будним дням не разрешала смотреть телевизор! Я-то не знала, за что я в ответе. Мне и в голову не приходило, откуда Толик черпает вдохновение.
А он чувствовал себя конкистадором, впервые ступившим на землю нового континента. (Или на Землю обетованную.) Перед его восхищенным взглядом расстилалась огромная неосвоенная территория. А туземцы при их нехилом уровне цивилизации в целом оказались совершенно беспомощными перед порохом.
Нет, Толик не задирал меня, как Гительмана (чтобы тот его отпихнул и заорал: «Не лезь! Я – украинец! Ясно?»). И не засовывал мне грязные промокашки за шиворот, как Рите Калюжной, у которой на голове была шапка густых кудрявых волос, прямо как у Анджелы Дэвис (американской коммунистки, которую в городе Желтого дьявола (сл. М. Горького), а точнее в Нью-Йорке, посадили в тюрьму, и мы все тут боролись за ее освобождение). Он не вращал головой, изображая мучительную гримасу, как у заики Сережи Вакулова, и не скидывал с первой парты аккуратную стопку учебников (имя владельца здесь не имело значения).
Толику были присущи природный психологизм и стремление к творчеству. Для каждой жертвы он подбирал особый инструмент, обеспечивающий эффект совершенной невыносимости. Со мной он выстраивал «межнациональные» отношения на основе литературного творчества. На переменах, в столовой, в актовом зале (в актовом зале все сидели рядами, и это было самым ужасным местом), перед дверями физкультурного зала Толик вдруг оказывался рядом или, что хуже, сзади (и всегда не один), и представление начиналось…
Из всего исполняемого я запомнила только про «жо… желтые ботинки» и «если в кране нет воды, значит, выпили жиды». «Жо…» било меня по голове, где на полочках аккуратно были разложены «дощь», «булошная» и «ты один мне поддержка и опора, великий русский язык». А второе, с жидами в главной роли, было аналогом «удара в живот» (слово «жиды» удивительно физиологично). И надо было слышать, как Толик это исполнял: как менял темп от начала к кульминации, как перед «главным словом» делал выразительную паузу. И я не могла повернуться к нему и сказать: «Анатолий, эта песня – пародия. Владимир Высоцкий спел ее от имени малоприятного персонажа. Он не предполагал, что песня потом будет использоваться таким образом. Вы смещаете смыслы!» Не могла я сказать ничего такого. Я услышу имя Высоцкого только через четыре года. Что касается Толика, то он был уверен, что смешные стишки про жидов, которые выпили воду из крана, сочинили специально для нас с ним, для тех ситуаций, которые Толик так артистично создавал.
Но самым главным «орудием производства» в Толиковом деле оказалась моя фамилия.
Правда, тут Толик оказывался солидарен почти со всеми предметниками, которые появлялись в моей школьной жизни.
Шестой класс. Входит учитель географии.
– Вам предстоит изучать географию. Для начала давайте знакомиться. Меня зовут… А теперь… – открывает классный журнал:
– Агапов!
– Я.
– Аканихин!
– Я.
– А… Араштам!
Все присутствующие помирают от хохота.
Седьмой класс. Входит учитель физики.
– Здравствуйте. Садитесь. У вас начинается физика, – открывает классный журнал:
– Агапов!
– Я.
– Аканихин!
– Я.
– А… А… (Класс уже знает, что будет дальше. Все замерли в предвкушении.) А… Арашрам!
Все присутствующие помирают от хохота.
Восьмой класс. Входит учитель химии.
Открывает классный журнал.
– Агапов!
– Я.
– Аканихин!
– Я.
– А-а-а… (Все уже приняли низкий старт – растянули губы в улыбке.) – Ааа… Ааа… Арумиштам!
Все валятся под парты.
Я не помню, чтобы кто-то из новых предметников повторил уже раз звучавшую вариацию. А ведь надо учитывать текучку кадров. Учитель истории у нас сменился дважды. А учителя физики вообще менялись каждый год. К восьмому классу я уже научилась действовать с опережением. Как только предметник, уставившись в список и шевеля губами, зависал над моей фамилией, я поднималась с места и говорила:
– Я.
Он отрывал глаза от журнала, и я вежливо уточняла:
– Это я. Аромштам.
Но учительские «модификации» не шли ни в какое сравнение с тем, что придумал Толик.
В отличие от предметников, сдерживаемых формальными очертаниями букв, Толик позволил себе абсолютную языковую свободу и переделал «Аромштам» в «Аромштаны́».