Это было страшно обидно. Это просто лишало воздуха. И в этот момент я почти всегда с ужасом думала о «штанах» – но вовсе не о «хороших», не о тренировочных. Те штаны, образ которых вырастал из Толикова обзывательства, ассоциировались у меня с противным словом «трико». Не с тем изящным «трико», в котором в спектакле «Три толстяка» на сцене детского театра ходил по проволоке гимнаст Тибул. А со штанами мешковатого вида, которые я носила вместе с чулками. Были периоды, когда мама решала, что чулки носить экономнее, чем колготки (или колготки по каким-то причинам купить не удавалось). И тогда я носила чулки – но уже не с детским лифчиком, а с не менее отвратительным приспособлением под названием «пояс». В отличие от лифчика у пояса было четыре резинки – две спереди и две сзади, по паре резинок на каждый чулок. Но «простые» чулки (а капроновые чулки, вечно пускавшие «стрелки», мама считала «выброшенными деньгами») все равно морщинились на ноге, и все равно часть бедра, под платьем, оставалась открытой. Чтобы «не торчало голое тело», приходилось носить трико. Эти трико вызывали у меня отвращение. И у Толика, видимо, тоже. (Неужели он знает о том, что я ношу?)
…Нет, все равно я должна Толика благодарить – от всего сердца (или как там можно еще?). Ведь мало того что он объяснил мне, что значит быть еврейкой, он еще и стоял у истоков моих первых «литературных опытов»!
Когда после перемены (или после уроков пения, или после сдвоенной физкультуры) я вползала в класс, совершенно измотанная (выслушивать про жидов даже 15 минут – утомительное занятие), оглушенная своей «избранностью» и своим одиночеством (травля сродни болезни, ее ни с кем не разделишь), когда я понимала, что вот, сейчас будет урок, а я собираюсь плакать и как же теперь спасаться? – я вырывала листок из тетрадки и писала… письмо.
Проникновенное письмо Толику.
«Вот ты сегодня сказал то-то и то-то. Ты ведь опять издевался. Ты даже не понимаешь, что творится в моей душе. А у меня в душе все рвется и кровоточит…»
Я не могу воспроизвести слово в слово, что и как я писала. Но там точно было «у меня в душе все рвется и кровоточит». А что? Пятый класс, «Джен Эйр», Гюго…
Я писала быстро и жадно, что называется, «изливала душу»: «Ты даже не понимаешь, что творится в моей душе…» И по мере того, как листочек покрывался словами, мне становилось все легче дышать, мир вокруг обретал равновесие, а Толик и то, что с ним связано, – «жо…», «жиды», «Израи́ль» – отодвигалось куда-то, оставалось в другом измерении.
«Ты один мне поддержка и опора, мой великий и могучий русский язык…»
Мою бабушку, мамину маму, звали Анна Михайловна. Но когда она умерла, оказалось, что по документам ее зовут Ханна Менделевна. Мою вторую бабушку, папину маму, звали Вера. Так мне про нее и рассказывали: «Бабушка Вера была удивительным человеком». А потом оказалось, что ее звали Вихна. Моя мама упорно называла себя Маргаритой Семеновной. Но она была Соломоновна. А мой папа Семен в свидетельстве о рождении был записан как Шолом.
Я знаю, конечно, что люди пытаются адаптироваться к языку, в котором живут. Но тут они не адаптировались. Вихна звучит не сложнее, чем Вера. И Анна не так уж сильно отличается от Ханны. Я теперь думаю, что бабушкам хотелось спрятаться: не стоит лишний раз раздражать окружающих. Ведь окружающим достаточно грассирующего «рэ», чтобы насторожиться: а вдруг у тебя есть родственники за границей?
Да и следователю удобнее называть допрашиваемого русским именем…
Хотя тут, я думаю, бабушки ошибались. Следователи, мне кажется, должны были с удовольствием называть их еврейскими именами:
– Вы ведь поняли, Ханна Менделевна, что ваш муж – враг народа? Вы понимаете, что это значит для вас? Кстати, у вас ведь есть дочь? Сколько лет вашей дочери? Она 1933 года рождения? У нее уже есть какие-то навыки самообслуживания?.. А почему вы назвали ее Маргаритой? Это же против «ваших» традиций… Вы нерелигиозны? У вас схватки случились, когда вы были в театре? Опера «Фауст»? А оперу эту вы, Ханна Меделевна Лейбер, слушали вместе с мужем? Я хочу вам напомнить: ваш муж признан врагом народа…
Они пытались как-то спрятаться – хотя бы за русским именем.
Ни одного словечка на идише не слышала я от бабушки. А было бы интересно! Это же был язык ее детства и юности. Кто-то ведь дал ей имя Ханна… Ханна Менделевна Лейбер…
Правда, папа время от времени снимал с гвоздика домру и пел: «Тум-бала, тум-бала, тум-балалайка…» Очень красиво звучало.
(«Тум» – это ж, наверное, «пой»?..)
Наивные бабушки с их наивными усилиями. Бабушек выдавали глаза и фамилии.
И меня выдавала фамилия – всем предметникам без разбору и Толику Мозглякову.
А потом оказалось, что я – как подпоручик Киже. Не потому, что Киже был евреем. Подпоручика вообще не было. На этом и строится повествование: жил-был подпоручик Киже, которого не было. Был фантом. Чиновничья описка. В этом мы с ним похожи. Мою фамилию, как и фамилию тыняновского персонажа, произвел на свет русский чиновник (или чиновница) в 1935 году, в отделении ЗАГСа города Невель Псковской области (в свой родной Невель бабушка отправилась рожать папу). Там все и произошло: следом за папой там появилась наша фамилия.
Фамилия дедушки, папиного папы, была АроНштам. И при всей очевидной «еврейскости» и сложнопроизносимости объяснить ее смысл не составляло труда. У пророка Моисея был брат Арон (Аарон, если быть точным). Моисей был косноязычный, и Арон был при нем толкователем. «Штам» на немецком (и на идише) означает «ствол», «род». Аронштам – это потомок рода Арона.
Но работник советского ЗАГСа, конечно, не вдавался в такие тонкости. И хотя к 1935 году в нашей стране почти полностью ликвидировали безграмотность, служащий, составлявший акт о рождении папы, не сумел правильно записать фамилию отца ребенка и, обмакнув перьевую ручку в чернильницу-непроливайку, неожиданно породил совершенный неологизм: АроМштам. Эта фамилия была вписана в папино свидетельство о рождении. Бабушка не стала спорить…
Еще б она спорила, Вихна, в 1935 году!
И я следом за папой стала АроМштам.
Если бы Толик сумел удержаться в рамках русского языка и не пошел дальше обзывательств, во мне, возможно, развилось бы что-то вроде писательского таланта. Может, меня бы даже заметили в журнале «Костер» или «Юность» и напечатали мои «Письма русской еврейки, москвички подросткового возраста, к однокласснику Толику».
«Русскую еврейку» придумала не я. Татьяне Петровне однажды понадобилось что-то вписать в мое «Личное дело». И она стала вытаскивать его из пачки других личных дел. Пачка была объемная, Татьяна Петровна вытягивала дело медленно, осторожно – и строчки появлялись одна за другой, постепенно: первый пункт, второй, третий… И вот наступает очередь пятого пункта. Татьяна Петровна тянет – а я вижу нечто странное: появляется слово «русская». Меня будто ударили током – русская? не может быть!.. – и заливает волной невозможного счастья. Кто-то хороший, большой сжалился надо мною и убрал эту жуткую метку. Я – русская, как все другие! Я даже не украинка, как какой-нибудь Гительман… Но следом за словом «русская» показалось слово «еврейка». И дух мой, который за это короткое время успел воспарить к потолку, съежился, сжался и как побитый втянулся обратно в тело. Куда-то в низ живота…
Но Толик не дал развиться моему писательскому дарованию. Наступила весна – время новых пробуждающихся к жизни сил. Мама у нас в квартире установила усиленный режим проветривания. И если я время от времени попадала домой через форточку, то мог ли Толик устоять перед соблазном воспользоваться тем, что у нас открыто окно?
Нет, он не стал залезать к нам в квартиру. Он стал закидывать через окно разнообразные «интересные штучки». В частности, игральные карты с порнографическими фотографиями. (И где он их раздобыл?) Я сначала не поняла… Мы с Олей Сениной только-только открыли для себя Пушкинский музей. Мы только-только успели адаптироваться к Давиду… В Итальянском дворике их было несколько и все «ничего не скрывали». Если ты хочешь считаться человеком интеллигентным (а мы почему-то хотели считаться, в этом было что-то достойное), то требовалось смотреть и восхищаться. Я поняла, что если смотреть статуе в лицо, то у меня «все получится»…
В общем, я настолько не поняла ни про эту игральную карту, ни про женщину в странной позе, что даже не написала Толику очередное письмо о том, как рвется моя душа. Просто выбросила эту «плохую» картинку.
Толик как-то узнал (почувствовал!), что его цель не достигнута. И в следующий раз он забросил к нам в окно что-то «пламенное» – в буквальном смысле слова.
А тут как раз пришла мама… А вечером зашел папа, который к этому времени уже переехал жить в школу…
…Что вообще здесь происходит?!
Я сначала ничего не хотела рассказывать. Что сказать? «Это сделал Толик»? «Он вообще меня дразнит»? Насколько это серьезно – «дразнит»?
(Хотя еще есть слово «задразнить» – глагол совершенного вида. Это значит, что действие достигло результата. Как в случае с русалками: они могут «защекотать насмерть».)
Но мама была встревожена не на шутку: если к нам будут швырять зажигалки, может случиться пожар. Но нельзя весной и летом держать окна закрытыми! Комнату нужно проветривать.
Так что там в школе?
Толик?
«Жиды»?..
Не понимаю, как папа узнал адрес Толика.
Но он тут же туда отправился. И – вот ведь совпадение! – у Толика все были дома. Я напомню: его отец был водителем грузовика и выше папы на целую голову. Но мой папа, хотя и совсем невысокого роста, был человеком решительным и физически сильным. (До института папа закончил книготорговый техникум. Его первым местом работы был книжный магазин. Там он все время носил тяжеленные стопки книг. На спор мог снести пять пудов (на спине) – и очень этим гордился.)
А еще папа «легко заводился». По самым разным поводам. А слово «жид», так то сразу ввергало его в особое состояние (в «измененное состояние сознания», как сказали бы в восьмидесятых). Я легко представляю, как внутри у папы все бурлит, клокочет и пен